Фрэнсис дрожит. Левина поддерживает ее, крепко взяв под руку. Пронизывающий ветер свистит в обнаженных ветвях, треплет подолы юбок, пытается сорвать с женщин чепцы, так что завязки врезаются в горло. Зимнее небо в серых пятнах, словно внутренняя сторона устричной раковины; и на этом безрадостном фоне – темные очертания Белой Башни. Кучка людей у эшафота жмется друг к другу, трет замерзшие руки, притоптывает ногами, чтобы согреться. Мимо проходят двое мужчин с тачкой, но Левина на них не смотрит: взгляд ее устремлен вверх, к окну в башне, где, кажется, мелькнул чей-то силуэт.
– О господи! – шепчет Фрэнсис, прижав руку ко рту. – Гилфорд!
Левина смотрит на нее и мгновенно понимает. Окровавленное тряпье в тачке – тело Гилфорда Дадли.
Фрэнсис дышит часто, поверхностно, лицо у нее даже не бледное – зеленое. Левина берет ее за узкие, словно у девочки, плечи, поворачивает лицом к себе, твердо смотрит в глаза.
– Дыши глубже, Фрэнсис, дыши глубже! – приказывает она, и сама делает несколько глубоких медленных вздохов, надеясь, что Фрэнсис инстинктивно начнет повторять за ней. Невозможно представить, каково ей сейчас. Что чувствует мать, когда ждет казни своей семнадцатилетней дочери – и ничего не может сделать?
– Не понимаю, почему Мария… – Она останавливается, поправляет себя: – Почему королева не разрешила нам с ней увидеться… попрощаться?
– Страх сделал ее безжалостной, – говорит Левина. – Повсюду ей чудятся заговоры – даже между матерью и приговоренной дочерью.
Она наклоняется к борзому псу по кличке Герой, гладит по спине с выступающими позвонками, а Герой тыкается носом ей в юбку, словно старается подбодрить.
Левина вспоминает, как совсем недавно – еще и года не прошло – писала портрет Джейн Грей в венце и горностаевой мантии. Тогда ее заворожил твердый взгляд этой совсем юной девушки; широко расставленные темные глаза с каштановыми проблесками, тонкая шея, маленькие руки – во всех чертах и хрупкость, и сила. Впрочем, «писала» – громко сказано: едва успела приколоть к доске бумагу для эскиза и начала втирать угольную пыль, когда в Лондон явилась со своими войсками Мария Тюдор, чтобы отнять трон у юной кузины, которая сегодня умрет на эшафоте. Фрэнсис сама помогла Левине разбить доску с начатым портретом и бросить в огонь. В наши дни колесо Фортуны в Англии вращается быстро.
Оглянувшись через плечо, Левина видит, что к толпе присоединились несколько католических священников: среди них сразу заметен лондонский епископ Боннер, пухлый и гладкий, похожий на младенца-переростка. Левина живет в его приходе, так что хорошо его знает: он известен своей жестокостью. На круглой физиономии довольная улыбка: радуется, что юной девушке отрубят голову? Видит в том свою победу? Как хотела бы Левина стереть эту ухмылку пощечиной! Она почти видит красный след на щеке, почти чувствует, как чешется ладонь после удара.
– Боннер, – шепчет она Фрэнсис. – Не оборачивайся. Если встретится с тобой взглядом – чего доброго, подойдет поздороваться.
Фрэнсис, тяжело сглотнув, кивает. Левина отводит ее прочь, подальше от католиков, чтобы не пришлось столкнуться с ними лицом к лицу.
Немногие пришли проводить в последний путь девушку, что всего несколько дней пробыла их королевой. Говорят, на казнь Анны Болейн – той, с кого и пошла мода обезглавливать королев, собрались сотни зрителей, свистели и улюлюкали. Сегодняшняя казнь никого не радует: разве что Боннера и его приспешников, но и им хватает ума не торжествовать вслух. Левина думает о королеве во дворце, представляет, как бы ее написала. Сейчас она, должно быть, со своими фрейлинами; скорее всего, они молятся. Однако Левина представляет Марию Тюдор одну, в огромном пустом приемном зале. Женщине только что доложили, что одна из любимых юных кузин убита по ее приказу. С каким выражением она встречает эту весть? Что у нее на лице? Тщательно подавляемое торжество, как у Боннера? Нет. Страх? Тоже нет: хотя она, несомненно, боится – всего несколько дней назад войска мятежников едва не сбросили ее с престола, чтобы усадить туда ее сестру Елизавету. Нет, исхудалое лицо королевы бело, как чистый лист пергамента, и так же лишено всякого выражения, и в мертвых глазах читается: эта казнь не последняя.
– Ее отец, – бормочет Фрэнсис. – Не могу не думать, что все из-за него… Его безумное тщеславие! – Эти слова она выплевывает, словно они горчат на вкус.
Левина снова бросает взгляд на высокое окно в башне. Может быть, человек, которого она там заметила, – муж Фрэнсис и отец Джейн, Генри Грей, также ждущий казни за измену?
Мужчины с тачкой останавливаются невдалеке от них, возле невысокого строения. Переминаются с ноги на ногу, о чем-то переговариваются. Кажется, им просто скучно. Как будто и нет обезображенного тела юноши у них за спиной.
– Все как карточный домик, Ви́на. Как карточный домик.
– Фрэнсис, не надо! – просит Левина, обнимая подругу за плечи. – Ты сведешь себя с ума.
– А королева? Где ее милосердие? Ведь мы с ней близкая родня. Elle est ma première cousine; on était presque élevée ensemble[1].
Левина обнимает женщину крепче и молчит. Фрэнсис часто забывает, что Левина почти не понимает по-французски. Она никогда не спрашивала, почему Фрэнсис, англичанка до мозга костей, предпочитает французский язык, при дворе давно вышедший из моды. Возможно, дело в ее матери – Марии Тюдор, вдове французского короля.
К ним приближается какой-то человек: ветер развевает на нем плащ, словно крылья летучей мыши. Остановившись перед двумя женщинами, он отвешивает вежливый поклон, снимает шляпу и мнет ее в руках.
– Миледи, – представляется он, щелкнув каблуками, – сэр Джон Бриджес, комендант Тауэра. – В нем чувствуется суровость – именно таким, думает Левина, должен быть тюремный страж; но на следующих словах он оставляет формальный тон. – Миледи, соболезную вам всем сердцем. Мы с женой… – Голос у него дрожит, он сбивается. – За прошедшие месяцы мы оба привязались к вашей дочери. Она замечательная девушка.
Фрэнсис хватает воздух ртом, словно тонет, и не может вымолвить ни слова – просто сжимает его руку и кивает.
– Ее сейчас выведут. – Комендант понижает голос до полушепота. – У нас будет несколько минут; я помогу вам с ней проститься. Она не захотела встретиться со своим мужем перед… – «Перед казнью», хотел сказать он, но вовремя остановился. – Однако попросила о том, чтобы увидеть вас.
– Отведите меня к ней! – Фрэнсис наконец удается заговорить.
– Здесь нужна крайняя осторожность. Вам нельзя привлекать к себе внимание. – Несомненно, он имеет в виду Боннера и его католических ищеек. – Сейчас я уйду. Через некоторое время идите за мной следом. Войдите через заднюю дверь вон в то здание. – Он машет рукой в сторону неприметной пристройки к Колокольной Башне. – Мы будем ждать вас там.
Он разворачивается и уходит. Выждав с минуту, женщины отправляются в ту же сторону, как будто просто хотят укрыться от ветра. Входят, пригнувшись, в низенькую заднюю дверь и оказываются в темноте. Не сразу глаза привыкают к мраку, но вот Левина различает впереди еще одну дверь. Может быть, им туда? Как видно, ей придется взять инициативу на себя: Фрэнсис сейчас вряд ли на что-то способна. Она уже делает шаг к двери, однако та со скрипом отворяется, и из-за нее выглядывает Бриджес. Не увидев никого, кроме двух женщин, распахивает дверь – и вот перед ними Джейн, в черном с ног до головы, с парой книг в маленьких белых руках.
– Maman![2] – говорит она с улыбкой, так, словно сегодня самый обычный день.
– Cherie! – восклицает Фрэнсис, и мать и дочь бросаются друг другу в объятия. – Ma petite cherie![3] – шепчет Фрэнсис снова и снова; французский язык придает этой сцене оттенок драматического спектакля. Левину поражает, что из двоих более взрослой выглядит Джейн: она спокойна и собранна, идеально владеет собой.
Из деликатности Левина отступает на шаг и отводит взгляд – хотя мать и дочь едва ли помнят о ее присутствии.
– Мне так жаль, cherie… так жаль!
– Знаю, mаmаn. – Джейн осторожно освобождается из ее объятий, поправляет платье. – Ne vous inquietez pas[4]. Бог избрал меня для этого. Я ухожу к Нему по своей воле, как исповедница новой веры.
Где хрупкая девушка, которую писала Левина несколько месяцев назад? Хладнокровная, бесстрашная женщина стоит перед ними. Левину вдруг тяжело поражает мысль, что из Джейн Грей вышла бы королева куда лучше, мудрее, чем из Марии Тюдор. Если бы люди увидели ее сейчас – кому пришло бы в голову собирать войска, чтобы свергать Джейн с престола и сажать на трон ее кузину-католичку?
– Мне бы хоть толику твоего мужества! – шепчет Фрэнсис.
– Пора, maman, – говорит Джейн, оглянувшись на Бриджеса, и тот угрюмо кивает. Джейн передает Фрэнсис одну из своих книг и шепчет: – Внутри письма, для вас и для Кэтрин. Ей я написала прямо на форзаце книги; письмо она непременно потеряет – сестренка не из тех, кто бережет вещи!
Она смеется; этот звонкий смех рождает и у Фрэнсис что-то похожее на улыбку. В этот миг Левина замечает, как похожи мать и дочь, и невольно улыбается сама. Но смех тут же стихает.
– Maman, берегите Кэтрин! У нее впереди много испытаний: не знаю, достанет ли ей мужества.
Верно. До сих пор Левина об этом не задумывалась, но пророчество Джейн поражает ее своей кошмарной неизбежностью. Немало реформатов мечтают сместить королеву Марию и посадить на трон правителя одной с ними веры – и после казни Джейн важнейшей фигурой для заговорщиков неминуемо станет ее младшая сестра. Значит, теперь под ударом окажется она. А потом и малышка Мэри… Как костяшки в домино: падает одна – валятся и следующие.
– А Мэри? Что ей передать от тебя? – спрашивает Фрэнсис, тоже вспомнив о своей младшей дочери.
– Мэри умна, мои советы ей не требуются.
В последний раз помахав им тонкой рукой, Джейн скрывается за дверью. Фрэнсис сжимает книгу в одной руке, а другой опирается о стену, словно боится упасть.
– Идемте, – говорит Левина и, взяв ее под локоть, выводит на улицу – к воющему ветру и эшафоту, перед которым прибавилось зрителей, хотя толпой их все равно не назовешь.
Вот и процессия: впереди Бриджес с серым, как пепел, лицом, за ним католический священник, которому так и не удалось обратить Джейн в свою веру. Оба не поднимают глаз. За ними – она: отважная, прямая, словно свеча, с раскрытой Псалтирью в руках, губы шевелятся в беззвучной молитве. По бокам от бывшей королевы две ее фрейлины, едва сдерживают слезы. Левина знает, что у нее в сердце навеки останется эта сцена: траурный наряд Джейн на фоне мрачных серых стен; плачущие фрейлины в неуместно ярких одеяниях; ветер, треплющий подолы и чепцы, словно готовый поднять женщин в воздух; мертвенно-бледный тюремщик – и лицо Джейн, торжественное и спокойное. Когда-нибудь она напишет эту картину. Обязательно напишет.
Порыв ветра ломает ветку соседнего дерева, она с треском рушится на мостовую – достаточно близко от Боннера и его присных, чтобы они бросились врассыпную. Интересно, многие ли здесь, как сама Левина, жалеют, что ветка не попала в цель?
Джейн Грей поднимается на эшафот, обводит взглядом зрителей, готовясь заговорить. Левина стоит так близко, что, протянув руку, может коснуться края ее юбки; однако ветер вырывает слова из уст Джейн и уносит прочь, так что до зрителей долетают лишь обрывки.
– Я умываю руки, ибо я невиновна… – И она трет одна о другую свои маленькие руки. – Я умираю истинной христианкой и ожидаю спасения не от чего иного, а только от милосердия Божьего. – Даже на пороге смерти Джейн не изменяет новой вере. Хотела бы Левина иметь хоть щепотку ее непреклонности!
Закончив, Джейн снимает верхнее платье, передает его фрейлинам и развязывает чепец. Снимает головной убор, и освобожденные волосы, подхваченные ветром, взмывают вверх, словно хотят поднять ее в небеса. Поворачивается к палачу. Должно быть, он просит у девушки прощения: слов Левина не слышит, но видит его искаженное лицо – то, что происходит, ужасает даже палача. Только Джейн остается совершенно спокойной.
Одна из женщин подает ей повязку. Качнув головой в ответ на предложение помощи, Джейн сама завязывает себе глаза, опускается на колени и складывает руки в молитве. Не слышно ни звука – видно лишь, как шевелятся ее губы. Молитва окончена – и тут, кажется, самообладание вдруг изменяет Джейн. С завязанными глазами она не может найти плаху. Пошатывается, слепо шарит руками перед собой; сейчас она напоминает Левине новорожденного котенка или щенка, слепыша, отчаянно ищущего материнский сосок.
Никто не сводит с нее глаз – и никто не спешит на помощь. Окружающие парализованы ужасом при виде юной девушки, беспомощно ищущей опору во тьме. Все молчит: кажется, стих даже ветер – словно Небеса затаили дыхание. Джейн шарит руками в воздухе и никак не может найти. Не в силах на это смотреть, Левина взбирается на эшафот, берет Джейн за руки – холодные маленькие руки, совсем детские – и кладет их куда следует. Слезы жгут ей глаза, когда она спускается назад, к побелевшей от ужаса Фрэнсис.
Взмах стали, алая струя – и все кончено. Фрэнсис не держат ноги; Левина поддерживает женщину и прикрывает ей глаза, чтобы мать не видела, как палач показывает толпе отрубленную голову ее дочери. Сама Левина не отводит глаз – не зная, зачем, – но видит не то, что происходит в действительности: на месте палача ей чудится королева. Это она поднимает за окровавленные волосы голову своей юной кузины; на ее пышный наряд льется кровь; ее бесстрастное лицо и мертвые глаза…
Все молчат; лишь снова завывает, словно в бессильном негодовании, ветер.
Левина едва успевает отбежать к сточной канаве, и ее выворачивает наизнанку.
– Сиди смирно, Мэри Грей, – говорит мистрис Пойнтц; голос у нее такой же жесткий, как пальцы. – Хватит вертеться!
Она слишком туго затягивает мне косы. Хочется вырваться или закричать – что угодно, лишь бы прекратила меня трогать.
– Вот так! – заканчивает женщина и, надвинув мне на голову чепец, завязывает ленты под подбородком. Ткань закрывает уши. Кажется, я слышу шум моря, словно в большой раковине, которую мы прикладывали к уху в Брэдгейте. Что стало с той раковиной теперь, когда Брэдгейт больше не наш дом? – А платье тебе поможет надеть Магдален!
Она подталкивает ко мне темноволосую девушку. Та хмурится и бросает на нее недовольный взгляд искоса.
– Я же еще не… – начинает она.
– Сделай, пожалуйста, как я сказала, – прерывает ее мистрис Пойнтц; голос у нее, словно обручи у меня под юбкой. Магдален закатывает глаза, переглядывается с кузиной Маргарет, стоящей у меня за плечом.
Вокруг суета: в распахнутых сундуках и коробах громоздятся платья, чепцы лежат грудами на подоконниках, со всех углов небрежно свисают цепочки и ожерелья. В воздухе смешалась дюжина разных духов. Так тесно, что шагу нельзя ступить, не попав кому-нибудь локтем в глаз; девицы едва не друг по дружке ходят, чтобы дотянуться до своих вещей. Maman сейчас одевается в такой же тесноте – в одной комнате с пятью другими дамами; но, по крайней мере, в ее покоях есть дверь. А комната младших фрейлин, где ночевали сегодня четырнадцать девушек, расположена в конце коридора и отгорожена от него только занавеской. Все утро мистрис Пойнтц отгоняет от этой занавески любителей подсмотреть, как переодеваются те из нас, что постарше.
Я протягиваю Магдален свое платье. Та вертит его в руках, потом спрашивает с гримасой:
– И как его надевают? – Платье она держит кончиками пальцев, от себя подальше.
– Вот это, – отвечаю я, показывая на высокий воротник, скроенный специально по моей мерке, – сюда, наверх.
– А, так вот что это – карман для горба? – с презрительной усмешкой бросает Магдален.
Я не разревусь. Нет. Ни за что не буду реветь. Что, если бы здесь была сестра Джейн? «Будь стойкой, Мышка, – сказала бы она. – Никому не позволяй догадаться, что ты чувствуешь».
– Не понимаю, зачем на свадьбе королевы эта уродина! – говорит Магдален кузине Маргарет. Вполголоса – но я все слышу.
Я боюсь разреветься – от моих слез станет только хуже; поэтому думаю о Джейн. Однажды она сказала мне: «Раз Бог сотворил тебя такой – наверное, у Него была на то причина. Он знает, что делает. В Его глазах ты совершенна, и в моих тоже». Но я-то знаю, что вовсе не совершенна! У меня горб на плечах и такая кривая спина, словно я долго висела на крюке, подвешенная за загривок. И ростом я с пятилетнюю девочку, хотя лет мне уже почти вдвое больше.
«Кроме того, – добавляет Джейн в моем воображении, – важно не то, что снаружи, а то, что здесь». – Сестра указывает себе на лоб.
– У Мэри Грей больше права присутствовать на свадьбе, чем у тебя, – замечает Джейн Дормер, любимица королевы. – В ней течет королевская кровь.
– Да, но в каком безобразном сосуде! – бормочет Магдален и со вздохом начинает затягивать на мне шнуровку.
Эта свадьба оплачена жизнью моей сестры; так решила королева. С тех пор, как убили Джейн, прошло сто шестьдесят четыре дня – каждый день я отмечаю в молитвеннике; но боль не уходит и, наверное, не уйдет никогда. Сама себе я напоминаю дерево в нашем брэдгейтском парке, в которое ударила молния – пустое и черное, выжженное изнутри.
Ненавидеть королеву – грех, измена. Только я не могу задавить эту клокочущую во мне ненависть. Что сказала бы Джейн? «Никому не позволяй догадаться, что ты чувствуешь».
– Ну вот, – говорит Магдален и отворачивается. – Готово.
Шнуровку она затянула так туго, что я напоминаю себе голубя, готового к жарке, фаршированного и зашитого ниткой.
– А Елизавета будет на свадьбе? – спрашивает кузина Маргарет.
– Нет, конечно, – отвечает Магдален. – Она сидит взаперти в Вудстоке.
– Бедняжка! – говорит Джейн Дормер, и наступает тяжелое молчание. Может быть, все вспоминают мою сестру Джейн и думают о том, что случается с девушками, стоящими слишком близко к трону. Раньше портрет Елизаветы висел в длинной галерее в Уайтхолле; теперь его сняли, и на этом месте темное пятно.
Мне не дает покоя мысль, что еще одна девушка, стоящая слишком близко к трону, – моя сестра Кэтрин.
– Мне рассказывали, – шепчет Магдален, – Елизавету даже в сад погулять не выпускают без охраны!
– Хватит болтовни! – обрывает ее мистрис Пойнтц. – Где твоя сестра?
– Кэтрин? – переспрашиваю я, не совсем понимая, к кому она обращается – в этой комнате полно сестер.
– А что, разве у тебя есть… – Тут она осекается и умолкает. Должно быть, вспомнила, что у меня была еще одна сестра.
Лицо мистрис Пойнтц смягчается; она даже улыбается мне и, ласково погладив по плечу, говорит певуче, словно обращается к младенцу:
– Это платье отлично сшито, Мэри. Как хорошо на тебе сидит!
Я чувствую ее отвращение – и в притворной улыбке, и в том, как, коснувшись меня, она тут же украдкой вытирает руку о свои юбки, словно испачкавшись. Я молчу, и она посылает Джейн Дормер разыскать Кэтрин, которая, как на грех, снова куда-то запропастилась.
В груде вещей Кэтрин лежит греческий Новый Завет сестры Джейн. Как только меня оставляют в покое, я ухожу с книгой в коридор, открываю первую страницу и читаю письмо, написанное на форзаце. Нет, скорее, вглядываюсь в изящный почерк Джейн. Читать нет нужды – каждое слово этого письма навсегда в моем сердце.
Милая сестра, в этой книге закон нашего Господа. Здесь его завет и завещание, оставленное нам, скверным и грешным, чтобы вести нас по пути вечного блаженства. Читай ее со вниманием, и она приведет тебя к жизни бессмертной и бесконечной. Эта книга расскажет тебе, как жить, и научит умирать.
Так и не понимаю, почему мне она не написала ни слова. Зачем было оставлять Кэтрин письмо с пожеланием прочесть Завет – ведь всем известно, что она едва понимает по-гречески? Этот язык знаю я; это я день за днем слушала, как Джейн читает свою греческую Библию, пока Кэтрин бегала по парку наперегонки со своими щенками и строила глазки отцовским пажам. Должно быть, говорю я себе, Джейн решила, что я в наставлениях не нуждаюсь. Но, хоть и знаю, что это стыдно, да к тому же грешно, не могу побороть в себе молчаливую зависть к Кэтрин: не за то, что она прекрасна, как залитый солнцем луг, а я крива, как шпалерная яблоня, а за то, что ей Джейн написала, а мне нет.
– Мэри, пойдем прогуляемся? – Это Пегги Уиллоуби; она берет меня за руку и ведет через крытую галерею в сад.
Только что прошел дождь; в воздухе стоит свежесть, и пахнет влажной землей. Мы садимся на каменную скамью под навесом, стараясь не замочить платья; вода оставит пятна на шелке, и нам попадет от мистрис Пойнтц. Мы здесь самые младшие: Пегги, воспитанница maman, всего на год меня старше, но выше на полторы головы – такая я низенькая. У Пегги светлые волосы и круглые блестящие глаза; она была бы красивой, если бы не расщепленная надвое губа. Из-за губы Пегги и говорит невнятно.
– Как думаешь, какой он? – спрашивает девочка.
Речь, разумеется, о женихе королевы, испанском принце Филиппе; в последние дни в покоях фрейлин только о нем и говорят.
Я пожимаю плечами.
– Ты же видела портрет.
Все мы видели портрет, вывешенный в Уайтхолле: тяжелые веки и взгляд, словно следящий за тобой, где ни встанешь. От одного воспоминания о нем у меня мурашки по коже. На нем сверкающие черные доспехи, позолоченные здесь и там, а чулки белее лебединых перьев. Когда портрет только повесили, Кэтрин и кузина Маргарет подолгу стояли перед ним, шептались и подталкивали друг друга локтями.
– Ты только посмотри, какие у него прекрасные стройные ноги! – говорила Маргарет.
– А гульфик-то какой! – добавила Кэтрин, и обе покатились со смеху, прикрывая рты ладонями.
– Вот что я хотела бы знать, – продолжает Пегги, – правду ли говорят, что он привезет с собой инквизицию? – Это слово она произносит так, словно оно жжет ей рот, и надо поскорее его выплюнуть.
– Ах, это, – говорю я. – Никто не знает.
– А что такое вообще ин-кви-зиция?
– Точно не знаю, Пегги, – отвечаю я.
Это ложь. Знаю; maman мне объяснила. «Инквизиция» значит, что людей за веру хватают и сжигают живьем. Но я не хочу пугать Пегги; она и без того подвержена ночным кошмарам, а если услышит хоть слово о том ужасе, какой, по словам maman, ожидает Англию, вообще не сможет сомкнуть глаз.
– Пока мы добрые католики, нам бояться нечего, – добавляю я.
Пегги машинально тянется к висящим на поясе четкам. «Добрый католик» из нее такой же, как из меня, – попросту сказать, никакой; но мы должны притворяться католичками, от этого зависит наша жизнь. Так говорит maman.
– Поэтому королева не позволяет Елизавете появляться при дворе? Потому что она не приняла католическую веру?
– Откуда мне знать? – отвечаю я. Перед глазами встает Джейн: что, если так же кончит Елизавета… а потом и Кэтрин? Но я поспешно прогоняю эту мысль, не дав ей овладеть мной.
– Ничего-то ты не знаешь!
Вот и хорошо, что она так думает; ибо, по правде сказать, знаю я слишком много. Все потому, что прислушиваюсь к разговорам взрослых – к тем, что они ведут при мне, полагая, что ребенок ничего не поймет. Я знаю, что испанский посол хочет избавиться от Елизаветы, как уже избавился от Джейн. Знаю, что королева не хочет казнить сестру. Пока не хочет. Однако и про Джейн мы думали, что она в безопасности – ведь Джейн была одной из ее любимых кузин. Эта мысль ведет за собой следующую: знаю я, может, и много, но еще больше того, чего я не знаю. Только мне известно точно: Англия не хочет этой испанской свадьбы, не хочет и страшится того, что она принесет.
– Ты не расшнуруешь мне платье? – прошу я Пегги, сочтя за благо сменить тему. – Ужасно туго, не могу терпеть!
Пегги ослабляет шнуровку, и боль в спине стихает. По камням садовой дорожки прыгает дрозд – такие тоненькие ножки, просто чудо, как он на них держится – склевывает что-то с земли желтым, как масло, клювом. Потом вспархивает и устремляется в небо. Я провожаю его взглядом и думаю о Незабудке, голубом попугайчике королевы. Этой чудной яркой птичке не суждено увидеть небо: она обречена всю жизнь скрестись в клетке и повторять слова, которых не может понять.
– Ты никогда не думала, что у животных тоже есть души? – спрашиваю я.
– Вот еще! Нечестиво думать о таких вещах!
М-да. Спрашивать у Пегги: «А ты никогда не думала, что, может быть, никакого Бога и нет?» – точно не стоит. Представляю, как она ужаснется от одной только мысли об этом! И наверняка наябедничает – без дурного умысла, просто чтобы спасти меня от самой себя. Воображаю ужас на физиономии мистрис Пойнтц, а дальше… Кто знает, что может случиться дальше. Мне все чаще думается, что нельзя считать свою веру истинной, пока ее не проверишь, пока не задашь все возможные вопросы и на каждый не найдешь ответ. Но такие мысли – ересь. Это мне известно. И снова в дверь моего разума стучится Джейн. Она когда-нибудь сомневалась в своей вере? Если и сомневалась, то об этом не рассказывала. Хотя нет, мне кажется, Джейн верила так же, как Кэтрин любит: ее вера, как дом в Библии, стояла на камне и не могла обрушиться.
«Где ты сейчас? – мысленно обращаюсь я к мертвой сестре. – С Богом?»
Порыв холодного ветра бьет в лицо.
– Пойдем, – говорит Пегги. – Мистрис Пойнтц, должно быть, нас уже обыскалась.