Как будто миллион лет назад.
«Живи в настоящем», – так сказала бы ему сейчас Элейн. А в настоящем он ехал к своей неприятной сестре. Семья есть семья, и он скучал по Джиму, чувствуя, как внутри просыпается прежний маленький Боб.
Они сидели на бетонной скамье в приемной полицейского участка. Джерри О’Хейр кивнул Бобу, как будто они виделись только вчера, хотя на самом деле прошли годы, и увел Зака в комнату для допросов. Полицейский принес кофе, Боб и Сьюзан поблагодарили и осторожно взяли картонные стаканчики.
– У Зака друзья есть? – тихо спросил Боб, когда они остались одни.
Он не был в Ширли-Фоллз больше пяти лет, и теперь вид племянника – тощего, долговязого, совсем потерянного от страха – его напугал. Напугал и вид сестры. Худая, поседевшая, удивительно неженственная, простоватое лицо так постарело, что лет ей можно дать больше, чем Бобу, а ведь они близнецы.
– Не знаю я. Он работает в «Уолмарте», раскладывает товар на полках. Иногда, совсем редко, ездит в Уэст-Аннет к какому-то своему коллеге. Но к нам в гости никто не приходит. – Сьюзан помолчала и добавила: – Я-то надеялась, тебе разрешат пойти туда с ним.
– У меня нет местной лицензии на адвокатскую практику, я ведь объяснял. – Боб огляделся. – А когда построили это здание?
Раньше участок был в муниципалитете, громоздком длинном здании, за которым начинался парк. В старом участке все было как на ладони: заходишь – и вот они, полицейские, сидят за столом. Здесь все не так. Маленькая приемная, два затемненных окошка, а чтобы к тебе вообще кто-то вышел, надо позвонить в штуковину вроде дверного звонка. Боб немного посидел здесь и уже чувствовал себя виноватым.
– Лет пять назад. Не помню.
– Зачем вообще строить новый участок? Народ разъезжается из штата, те, кто остался, беднеют с каждым днем, а правительство знай строит новые школы и муниципальные здания.
– Боб! Ну плевать мне. Вот честно. Плевать мне на твои рассуждения о Мэне. К тому же народу, наоборот, прибывает. – Она понизила голос: – Эти вот едут и едут.
Боб отпил из стаканчика. Кофе был дрянной, но Боб не очень-то разбирался в вине и кофе, не то что некоторые. Он напутствовал Зака: «Скажи, что глупо пошутил и что адвокат у тебя будет в понедельник. Из тебя попробуют вытянуть что-нибудь еще, но ты ничего не говори». Зак молча смотрел на него. Такой тощий, так сильно вымахал с их прошлой встречи. Такой перепуганный.
– Как думаешь, почему он это сделал? – спросил Боб как можно осторожней.
– Понятия не имею. Я надеялась, ты у него выяснишь.
Боб занервничал. Он не знал, как вести себя с детьми. У его друзей были дети, которых он любил, детей Джима он просто обожал, но своими не обзавелся, вот и результат.
– А с отцом Зак общается?
– Да, по электронной почте. Иногда получает от Стива письмо и после этого выглядит… ну, не то чтобы счастливым, но менее несчастным. Только мне он ничего не рассказывает, а со Стивом у нас никаких контактов. – Сьюзан порозовела. – А иногда Зак вдруг совсем падает духом, и я каждый раз подозреваю, что это тоже из-за письма от Стива. Хотя точно не знаю, это все мои домыслы, ясно, Боб?
Она сжала пальцами ноздри и громко шмыгнула носом.
– Эй, только без паники. – Боб огляделся в поисках салфетки или бумажного платочка, но в приемной ничего такого не нашлось. – Помнишь, что говорит в таких случаях Джимми? Бейсбол не терпит слез.
– Что ты несешь? – прошептала Сьюзан.
– Да это кино такое было, про женский бейсбол. Фраза оттуда. Отличный девиз.
Сьюзан поставила недопитый стаканчик с кофе под скамью.
– Для бейсбола, может, и отличный. А у меня сын на допросе в полиции!
Хлопнула железная дверь, и в приемную вышел полицейский, молодой, невысокий, с россыпью темных родинок на лице.
– Порядок, ребята. Его сейчас переведут в тюрьму. Можете ехать прямо туда. Его оформят, вызовут человека, принимающего судебное поручительство, он определит условия освобождения, внесете залог и заберете парня домой.
– Спасибо! – ответили близнецы хором.
Вечерело, и город казался темно-серым и мрачным. Боб со Сьюзан ехали за полицейской машиной и едва различали голову Зака в заднем окне.
– А где вообще все? – удивился Боб. – Вечер субботы, а город словно вымер.
– Он уже много лет как вымер, – ответила Сьюзан, нависая над рулем.
В переулке Боб заметил темнокожего мужчину, что неспешно шагал, засунув руки в карманы расстегнутой куртки, которая была ему явно велика. Из-под куртки выглядывало длинное белое одеяние, доходившее мужчине до самых щиколоток, на голове было что-то вроде тюрбана.
– Эй, Сьюзан!
– Чего?
– Это один из них?
– Ты прямо как умственно отсталый, Боб. Столько лет живешь в Нью-Йорке и ни разу не видел негра?
– Да расслабься ты, Сьюзан.
– Расслабиться? Точно, спасибо. Как мне самой не пришло это в голову.
Полицейская машина въехала на большую парковку у тюрьмы, и Сьюзан остановилась рядом. Они с Бобом мельком увидели Зака в наручниках. Выходя из машины, парень чуть пошатнулся. Его повели внутрь, Боб приоткрыл дверь и крикнул вслед:
– Мы ждем тебя! Мы с тобой!
– Прекрати! – одернула Сьюзан.
Но Боб все равно еще раз крикнул:
– Мы с тобой!
И снова они оказались в маленькой приемной. К ним вышел человек в темно-синей униформе и объяснил, что сейчас Зака оформляют и снимают отпечатки пальцев, что человека, который должен принять судебное поручительство, уже вызвали, но, вероятно, придется подождать. Сколько? А кто его знает. И брат с сестрой сидели и ждали. В приемной был банкомат, торговый автомат и все те же затемненные окна.
– За нами следят? – прошептала Сьюзан.
– Наверное.
Они сидели не раздеваясь, глядя прямо перед собой. Наконец Боб спросил негромко:
– А что Зак делает помимо работы в магазине?
– Ты хочешь знать, есть ли у него обыкновение грабить прохожих? Смотреть детское порно? Нет. Он просто… просто Зак.
Боб поерзал в куртке.
– Может, он имеет отношение к скинхедам? Или там к приверженцам идеи «превосходства белых»?
Сьюзан изумленно посмотрела на него, сощурилась и отрезала:
– Нет! – И добавила чуть тише: – Едва ли он вообще хоть к кому-то имеет отношение. Он не такой, Боб.
– Я просто спросил. Все будет хорошо. Его могут отправить на общественные работы. Обязать прослушать лекции о культурных различиях.
– Как думаешь, его так и держат в наручниках? У меня сердце кровью обливается.
– Понимаю…
Боб вспомнил, как Пижона вели через улицу в наручниках. Теперь ему казалось, что это произошло много лет назад. Даже разговор с Адрианой был теперь страшно далеким, как будто случился очень давно, а не этим утром.
– Зак уже не в наручниках, – успокоил он Сьюзан. – Их надели, только чтобы отвезти его в тюрьму. Таковы правила.
– Тут местное духовенство собирается устроить митинг, – устало прошептала Сьюзан.
– Митинг? Из-за этого? – Боб потер руки о бедра и вздохнул: – Ой-вей.
– Хватит уже! – оборвала его Сьюзан злобным шепотом. – Почему ты так все время говоришь?
– Потому что я двадцать лет в службе бесплатной юридической помощи, со мной работает много евреев, они говорят «ой-вей», вот теперь и я говорю «ой-вей».
– И звучит это фальшиво. Ты-то не еврей. Ты самый что ни на есть настоящий англосакс.
– Знаю.
Воцарилось молчание.
– И когда этот митинг? – спросил наконец Боб.
– Понятия не имею.
Боб опустил голову, закрыл глаза. Через несколько минут Сьюзан спросила:
– Ты там молишься? Или помер уже?
Боб открыл глаза.
– Помнишь, как мы ездили с Заком и ребятишками Джима в Стербридж-Виллидж, когда они были маленькие? Нас там еще водили чопорные тетки-гиды, похожие на жаб. В дурацких широкополых шляпах. Я хоть и пуританин, но терпеть не могу пуритан.[2]
– Ты не пуританин, ты дурак, – ответила Сьюзан.
Ей не сиделось на месте, она то и дело вытягивала шею, пытаясь увидеть хоть что-нибудь сквозь затемненное окошко.
– Почему так долго?
Прошло и правда много времени, почти три часа. Боб вышел на улицу покурить. Уже совсем стемнело. Когда человек, который должен был принять судебное поручительство, все же явился, усталость давила Бобу на плечи, как огромное промокшее пальто. Сьюзан отдала двести долларов двадцатками, и к ней выпустили белого как мел Зака.
Когда они собирались выходить, служащий предупредил:
– Там репортер с фотоаппаратом.
– Откуда? – встревожилась Сьюзан.
– Спокойно. Идем со мной, парень. – Боб повел Зака к двери. – Твой дядюшка Джим любит репортеров с фотоаппаратами. Его очень заденет, если ты оттянешь все внимание прессы на себя.
Возможно, Зака это рассмешило, или просто нервное напряжение стало его отпускать, – словом, он улыбнулся, выходя из тюрьмы. Холодный вечерний сумрак внезапно прорезала яркая вспышка.
На выходе из самолета Хелен ощутила жаркое касание тропического ветерка. Ожидая, пока багаж загрузят в машину, она купалась в горячем воздухе. Дома, которые они проезжали, были увиты цветами, растущими на всех подоконниках, поля для гольфа радовали глаз ухоженной зеленью, а перед отелем бил фонтан, вздымая к небу прохладные струи. В номере на столе стояла ваза с лимонами.
– Джимми, мы прямо как новобрачные.
– Да, очень мило, – рассеянно ответил Джим.
Хелен скрестила руки на груди, касаясь ладонями противоположных плеч. Это был знак из их собственного языка жестов, сложившегося за многие годы, и Джим шагнул к ней.
Ночью ей снились кошмары – яркие, жуткие, реалистичные, и она с трудом вынырнула из них, когда солнце заглянуло в щель между портьерами. Джим собирался идти играть в гольф.
– Поспи еще, – сказал он, целуя ее.
Во второй раз она проснулась снова счастливой. Яркие лучи пробивались из-за тяжелых темных портьер. Хелен лежала на кровати под сладким грузом своего счастья, скользя ногой по прохладной простыне и думая о детях. Все трое теперь в колледже. Она напишет им письмо. «Милые мои ангелочки! Папа играет в гольф, а ваша старушка-мать сейчас подставит солнцу свои варикозные ножки. Дороти мрачнее тучи, как я и боялась. Папа говорит, у нее проблемы со старшей дочерью, Джесси. Эмили, ты помнишь, тебе она никогда не нравилась. Но вчера за ужином об этом все молчали, так что я из вежливости не стала хвастаться вашими успехами. Зато мы говорили о вашем двоюродном брате Заке, но это долгая история, я вам потом расскажу. Скучаю, мои дорогие…»
Дороти лежала в шезлонге у бассейна, вытянув длинные ноги, и читала.
– Доброе утро, – сказала она, не поднимая глаз от страницы.
Хелен передвинула свой шезлонг на солнце.
– Как тебе спалось, Дороти? – Она достала из соломенной сумочки крем для загара и книгу. – Мне всю ночь кошмары снились.
Прошло несколько секунд, прежде чем Дороти оторвалась от журнала.
– Сочувствую.
Хелен натерла кремом ноги и раскрыла книгу.
– Кстати, можешь не жалеть, что забросила книжный клуб.
– Я и не жалею. – Дороти опустила журнал, посмотрела на искрящуюся голубизну воды и произнесла задумчиво: – Многие женщины в Нью-Йорке не такие уж глупые до тех пор, пока не соберутся вместе. Вместе они превращаются в идиоток. Меня это бесит. – Она перевела взгляд на Хелен: – Извини.
– Не за что извиняться. Можешь говорить все начистоту.
Дороти прикусила губу и снова стала любоваться водой в бассейне.
– Очень мило с твоей стороны, Хелен, – сказала она, помолчав. – Только, по моему опыту, на самом деле люди редко хотят, чтобы им говорили все начистоту.
Хелен ждала, не перебивая.
– Даже семейный психотерапевт, – продолжала Дороти, глядя прямо перед собой. – Я тут сказала на приеме, что мне жаль парня Джесси. Мне его правда жаль, она из него веревки вьет. И эта женщина посмотрела на меня так, будто я худшая мать на свете. Господи, если нельзя говорить правду собственному психотерапевту, кому вообще можно?! В Нью-Йорке воспитание детей превратилось в соревновательный спорт. Кровавый и беспощадный. – Дороти взяла пластиковый стаканчик с водой и сделала несколько больших глотков. – И что тебе в этом месяце назначили читать?
Хелен погладила ладонью обложку.
– Одна женщина работала уборщицей в разных домах и написала книгу о том, что нашла, заглядывая в укромные уголки.
От жары Хелен раскраснелась. Она раньше даже не подозревала о существовании многих описанных у автора предметов – там были и наручники, и хлысты, и зажимы для сосков, и еще куча подобных приспособлений.
– Не читай ты эту чушь. Вот об этом я и говорю: одни женщины заставляют других читать глупые книги, когда вокруг них целый огромный мир. Вот, прочти, эта статья имеет непосредственное отношение к проблеме твоей золовки, о которой Джим вчера рассказывал. – Протянув длинную руку, она взяла газету с пластикового столика и сунула Хелен. – Хотя Джим, как обычно, считает, что это полностью его проблема.
Хелен порылась в плетеной сумочке.
– Просто дело обстоит так. – Она вытянула вверх палец. – Джим покинул Мэн. – Она вытянула второй палец. – Боб покинул Мэн. – Третий палец. – Муж Сьюзан покинул и ее, и Мэн. – Она снова сунула руку в недра сумочки и достала бальзам для губ. – Джим чувствует за них ответственность. Он вообще очень ответственный.
Она намазала губы.
– Может, он такой ответственный. А может, у него совесть нечиста, – заметила Дороти.
– Нет, – подумав, возразила Хелен. – Это не так.
Дороти молча раскрыла журнал, и Хелен – которой очень хотелось поболтать, это желание просто бурлило в ней, как пузырьки в шампанском, – была вынуждена взяться за статью. Солнце начинало припекать сильнее, и пот мелкими капельками выступал у нее над верхней губой, сколько бы она ни утирала его пальцами.
– Ужас какой! – воскликнула она через некоторое время, потому что в статье писали о жутких вещах.
Но газету не отложила, боясь, что Дороти сочтет ее глупой, недалекой женщиной, которой плевать на то, что творится за пределами ее раковины.
В статье говорилось о лагерях беженцев в Кении. Кто жил в этих лагерях? Сомалийцы. А кто об этом знал? Кто угодно, только не Хелен. То есть теперь-то знала. Теперь она также знала, что сомалийцы, приехавшие в Ширли-Фоллз, раньше жили в нечеловеческих условиях. Щурясь от солнца, Хелен читала о женщинах, ходивших из лагеря за хворостом туда, где их могли изнасиловать бандиты, и с некоторыми это случалось не один раз. Их дети умирали от голода у них на руках, а выжившие не ходили в школу. Потому что школ не было. Мужчины сидели и жевали листья ката, в которых содержится наркотик, а их жены, которых у одного мужчины могло быть до четырех, пытались прокормить семью горсткой риса и несколькими каплями растительного масла – единственная помощь от местных властей, да и ту они получали раз в полтора месяца. И конечно, в статье были фотографии. Высокие тощие африканки, несущие на голове дрова и большие пластиковые канистры с водой; больной ребенок, вокруг которого вьются мухи; обшарпанные глиняные хижины; рваные брезентовые палатки.
– Чудовищно, – сказала Хелен, и Дороти кивнула, продолжая читать журнал.
Это и правда было чудовищно, и Хелен понимала, что должна жалеть этих бедных людей. Она не понимала другого: почему они живут в таких кошмарных условиях, ведь они приложили столько усилий, много дней шли пешком, чтобы покинуть свою жестокую страну. И вот они добрались до Кении, почему же о них никто не заботится? Конечно, Хелен об этом думала. Но больше всего, к своему стыду, она жалела о том, что прочитала сейчас эту статью. Сейчас, на таком прекрасном – и таком дорогостоящем – отдыхе, когда ей меньше всего хочется испытывать стыд.
Фатума по три часа собирает хворост. Она ходит за ним с другими женщинами, но даже так они не чувствуют себя в безопасности. Здесь вообще нет понятия «безопасность».
Под гнетом жары, под кричащими солнечными лучами у ярко-голубого бассейна Хелен охватило внезапное чувство всепоглощающего безразличия. От этой потери – а это в самом деле была потеря, потеря радости от теплого ветра, от цветов, от прекрасного утра, превратившегося в унылое ожидание, пока Джим наиграется в гольф, – от этой потери на какое-то мгновение Хелен ощутила тоску, впрочем, быстро растворившуюся в том же безразличии. Однако даже мимолетная тоска сделала свое дело. Хелен поерзала в шезлонге, скрестила лодыжки. Ей вдруг подумалось, что своих детей она уже потеряла; представилось, что она живет в доме престарелых и совсем повзрослевшие дети навещают ее, потому что так положено. Она говорит им: «Все пролетает так быстро», имея в виду, конечно, саму жизнь, а дети смотрят на нее с сочувствием, ожидая, когда прилично будет раскланяться и уйти ко множеству дел, наполняющих их молодые годы. «Я стану им в тягость», – думала Хелен, и эта картина, такая реальная, стояла у нее перед глазами. Прежде ей это и в голову не приходило.
Ветерок нежно перебирал листья пальмы.
«Ну что за глупости!» – сказали ей женщины из книжного клуба, когда она проводила младшего сына в колледж в Аризоне и очень переживала. Пустое гнездо – это свобода. Пустое гнездо придает женщине сил. Это мужчины сдают. Мужчинам вообще тяжело после пятидесяти.
Хелен закрыла глаза от солнца и увидела детей – как они весело плещутся в бассейне возле дома в Западном Хартфорде, вылезают из воды и снова запрыгивают, сверкая мокрыми гладкими коленками; как подростками они выходят гулять из дома в Парк-Слоуп в компании друзей; как они уютно устроились на диване у нее под боком и все вместе смотрят телевизор.
Она открыла глаза:
– Дороти.
Дороти повернула к ней лицо в темных очках.
– Я скучаю по детям.
Дороти снова уткнулась в журнал.
– Боюсь, что в этом ты одинока.
Немецкая овчарка с белым пятном на морде ждала под дверью, беспокойно виляя хвостом.
– Привет, собачка. – Боб погладил ее по голове и вошел.
В доме было очень холодно. Зак, за всю дорогу не проронивший ни слова, сразу пошел к себе наверх.
– Зак, – позвал Боб, – иди поговори с дядей.
– Отстань от него, – сказала Сьюзан, поднимаясь вслед за сыном.
Вскоре она вернулась в свитере с оленем на груди.
– Есть отказался. Его держали в камере, и он от страха полумертвый.
– Дай я с ним поговорю, – предложил Боб и добавил тише: – Ты ведь этого хотела.
– Потом. Сейчас не трогай его. Он не любит говорить. Ему и так пришлось несладко.
Сьюзан открыла дверь кухни, и собака зашла с виноватым видом. Сьюзан насыпала ей в миску сухого корма, вернулась в гостиную и села на диван. Боб устроился рядом. Сьюзан достала вязание.
Вот и встретились…
Боб понятия не имел, что делать дальше. Джим бы сразу сообразил. У Джима были дети, у Боба нет. Джим умел руководить, Боб нет. Он сидел на диване, не снимая куртки, и его взгляд блуждал по комнате. У плинтусов скопилась собачья шерсть.
– Есть что выпить? – спросил он у Сьюзан.
– «Мокси».[3]
– И все?
– И все.
Значит, ничего не изменилось, перемирия не будет. Ежась в куртке и мечтая промочить горло, Боб чувствовал себя военнопленным. Сьюзан это устраивало. Она, как и мать, вообще не прикасалась к спиртному и, вероятно, считала Боба алкоголиком. Боб же считал, что он почти, но не совсем алкоголик, а это большая разница.
Сьюзан спросила, хочет ли он есть. Вроде бы у нее оставалась замороженная пицца. Или банка консервированной фасоли. Или хот-доги.
Боб не собирался есть ни мороженую пиццу, ни баночную фасоль. Он хотел сказать сестре, что нормальные люди так не живут, что именно поэтому он не приезжал сюда пять лет – потому что ему это все поперек горла. Он хотел сказать, что нормальные люди приходят домой после напряженного дня, наливают бокал вина и готовят ужин. Они включают отопление, говорят друг с другом, звонят друзьям. Ребятишки Джима вечно носились вверх-вниз по лестнице. «Мам, где мой зеленый свитер? Скажи Эмили, чтобы дала мне фен! Папа, ну ты же разрешил мне вернуться к одиннадцати!» Даже Ларри, самый тихоня, хохотал: «Дядя Боб, а помнишь тот анекдот про вигвам? Ты мне в детстве рассказывал». В Стербридж-Виллидж они влезали в кандалы и деревянные колодки для преступников и кричали: «Фотографируй! Фотографируй!» Зак тогда был такой тощий, что в железный браслет кандалов помещались обе его ноги. Он все время молчал как мышка.
– Бобби, его посадят? – Сьюзан перестала вязать, и лицо у нее вдруг стало как у девчонки.
– Да брось, Сьюзи, вряд ли. – Боб вынул руки из карманов и оперся локтями на колени. – Это мелкое хулиганство.
– Он ужасно перепугался. В жизни его таким не видела. Если его посадят, он просто умрет.
– Джим уверяет, что Чарли Тиббеттс отличный адвокат. Все будет хорошо.
Вошла собака – снова с таким виноватым видом, будто ее должны были побить за съеденный корм. Она улеглась возле Сьюзан, положив голову ей на ногу. Боб еще никогда не видел такой грустной псины. Вспомнилась мелкая тявкающая собачонка, которую держали соседи снизу. Но сколько он ни старался думать о своей нью-йоркской квартире, друзьях, работе, все это казалось нереальным. Он сидел и смотрел, как сестра вяжет.
– Как дела на работе? – спросил он Сьюзан.
Она много лет проверяла людям зрение в салоне оптики; Боб даже не представлял, что это за работа и нравится ли она сестре.
Сьюзан не спеша тянула нитку из клубка.
– Мы, дети беби-бума, стареем, так что клиенты у оптики есть. Иногда сомалийцы заходят. Нечасто, но бывает.
Помолчав, Боб спросил:
– И какие они?
Сьюзан покосилась на него, будто ожидая подвоха.
– Немного себе на уме. Никогда не записываются заранее. Боязливые. Не знают, что такое кератометр. Одна вела себя так, будто я пытаюсь ее заколдовать.
– Я тоже не знаю, что такое кератометр.
– Да никто не знает, Боб! Но обычно люди не считают его ведьминской штуковиной. – Сьюзан яростно щелкала спицами. – А еще они торгуются. В первый раз меня это просто шокировало. Потом я узнала, что для них в порядке вещей бартер. Никаких кредиток. В кредиты они не верят. То есть, пардон, не верят они в проценты. Платят только наличными, и где только их берут… – Сьюзан покачала головой. – Вот они все ехали и ехали к нам, а денег в городе и так не было, и властям пришлось обращаться в федеральный бюджет. И вообще, если учесть, насколько наш город был не подготовлен к такому нашествию, их приняли очень и очень хорошо. У каждого либерала в Ширли-Фоллз появилась благородная цель. Сам знаешь, как вам, либералам, это необходимо. – Сьюзан опустила спицы, и на ее лице появилась тень такого детского изумления, что она снова сделалась похожей на девчонку. – Можно я скажу одну вещь?
Боб поднял брови.
– Меня просто поражают люди, которые напоказ так и стараются помочь этим сомалийцам. Например, Прескотты. У них раньше был обувной магазин на Южном рынке, может, он уже и закрылся, не знаю… В общем, Каролина Прескотт с невесткой водят сомалийских женщин по магазинам, покупают им холодильники, и посудомоечные машины, и кучу всяких кастрюль-сковородок. И я вот думаю – это что, так ужасно, что я не хочу покупать никакой сомалийке холодильник? Не то чтобы у меня есть на это деньги, но если бы даже были. – Сьюзан посмотрела перед собой остановившимся взглядом, потом снова защелкала спицами. – Я вот не хочу таскать этих женщин за собой, покупать им всякие вещи и хвастаться этим на весь город. Такая вот я циничная. – Она закинула ногу на ногу, подергала ступней. – У меня есть подруга, Шарлин Берджерон. Когда у нее нашли рак груди, люди предлагали помочь ей с детьми, возили ее на процедуры. А потом через несколько лет ее бросил муж. И ничего! Тишина! Всем плевать! Никто не предложил ей помощь. И это очень обидно, Боб. Со мной было так же, когда ушел Стив. Я была перепугана насмерть. Не знала, смогу ли содержать дом. Но никто не предложил купить мне холодильник. Да что там, никто не предложил купить еды. А я тут просто умирала, честное слово. И мне было куда более одиноко, чем этим сомалийкам. У них-то вечно полон дом народу.
– Мне очень жаль, Сьюзи.
– Люди такие странные… – Сьюзан утерла нос тыльной стороной ладони. – Некоторые считают, что сомалийцы ничем не отличаются от канадских французов, которые толпами приезжали работать на фабрике. Но они отличаются, потому что, хоть никто об этом и не говорит, они сами не хотят здесь жить. Не хотят быть частью страны. Они только ждут, когда можно будет уехать домой. Сидят тут и осуждают то, как мы живем. Честно говоря, мне это очень обидно. И держатся они особняком.
– Канадские французы тоже много лет держались особняком.
– Это другое дело, Боб. – Она дернула нитку. – Между прочим, их уже не называют канадскими французами. Франкоамериканцы, будьте любезны. И сомалийцам, кстати, не нравится, когда их сравнивают. Мол, они совершенно другие. Такие все несравненные.
– Они мусульмане.
– А я и не заметила.
Боб вышел покурить. Когда он вернулся, Сьюзан доставала из морозилки хот-доги.
– Эти, как их, отрезают девочкам клитор, – сообщила она, наливая воды в кастрюлю.
– Ой-вей, Сьюзан.
– Сам ты ой-вей, прости господи. Хот-дог будешь?
Боб сел за стол прямо в куртке.
– Здесь такие операции давно запрещены. И они сомалийцы, а не «эти, как их».
Сьюзан повернулась к нему, прижимая к груди вилку:
– Вот почему вы, либералы, такие кретины? Ты уж извини, но так оно и есть. Они делают это дома, и маленькие девочки истекают кровью. Их привозят в больницу из школы, потому что кровь не останавливается. Или семья копит деньги и отправляет девочку в Африку, чтобы с ней это проделали там.
– Может, стоит и Заку предложить поесть? – Боб потер ладонью загривок.
– Я отнесу ему в комнату.
– Знаешь, Сьюзан, теперь также не принято говорить «негр». И называть людей умственно отсталыми. Тебе правда стоит это запомнить.
– Да ради всего святого, Боб! Я просто издевалась над тобой. Ты так смешно вытягивал шею. – Сьюзан посмотрела в кипящую воду и добавила: – Вот был бы здесь Джим… Ты уж не обижайся.
– Я и сам бы этого хотел.
Сьюзан повернула к нему раскрасневшееся лицо:
– Однажды, сразу после процесса над Пэкером, я слышала, как одна пара обсуждает его в торговом центре. Они говорили, что Джим решил выступить не обвинителем, а адвокатом, просто чтобы получить громкое дело и большие деньги. Меня это буквально убило.
Боб отмахнулся:
– Дураки. Это в порядке вещей – в течение карьеры выступать то обвинителем, то адвокатом. И в той хартфордской конторе он уже работал защитником. Юрист всегда защитник, просто он может защищать обвиняемого, а может защищать народ. Это дело свалилось на Джима как снег на голову, и он справился с ним блестяще. И неважно, что люди думают – виновен был Уолли или нет.
– И все-таки большинство тех, кто помнит Джима, его любят. Людям нравится видеть его по телевизору. Они говорят, Джим никогда не строит из себя всезнайку. И это правда.
– Да, правда. Он, кстати, терпеть не может выступать по телевизору. Просто в конторе настаивают. Думаю, во время процесса над Пэкером ему нравилось быть у всех на слуху, но теперь уже вряд ли. Вот Хелен это нравится. Она всегда всех оповещает, когда он в очередной раз будет выступать.
– Ну, Хелен-то конечно…
Любовь к Джиму объединяла близнецов. Боб воспользовался моментом, поднялся и объявил, что ужинать будет не дома.
– То итальянское кафе еще открыто? – поинтересовался он.
– Ну да.
На улице было темно. Боб всегда поражался, насколько темно по вечерам за пределами большого города. Он доехал до продуктового магазинчика и купил две бутылки вина – в Мэне вино продают в продуктовом. Боб выбрал то, у которого пробка откручивалась и можно было открыть без штопора. Ширли-Фоллз изменился гораздо сильнее, чем Боб ожидал, но все равно он постарался объехать дом своего детства стороной. После смерти матери (а она умерла очень давно, Боб уже потерял счет годам) он не приближался к этому дому. Он остановился перед знаком «стоп», свернул направо и увидел старое кладбище, а слева деревянные четырехэтажки. Это уже был почти центр города. Боб миновал здание, где прежде располагался главный универмаг «Пекс», когда еще не построили торговый центр за рекой. В этом универмаге Бобу в детстве покупали одежду в школу. Он хорошо помнил чувство мучительной неловкости и стыда, когда продавец подворачивал ему брючины и мерил длину в шаге – от щиколотки до промежности. Мама кивала и спрашивала еще красный и темно-синий свитер под горло. Теперь универмаг стоял пустой, с заколоченными витринами. Боб ехал мимо мест, где раньше были автобусная остановка, кофейни, журнальные киоски, пекарни. И вдруг под фонарем увидел чернокожего человека – высокого, грациозного, в широкой рубахе, поверх которой, кажется, был накинут жилет, Боб точно не разглядел. На плечах у человека был черно-белый шарф с кисточками. «Вот пожалуйста, – пробормотал Боб себе под нос, – еще один». И, несмотря на то, что он прожил много лет в Нью-Йорке и какое-то время даже защищал обвиняемых с любым цветом кожи и самых разных вероисповеданий (пока не решил, что работа в суде для него слишком большой стресс, и не переключился на апелляции), несмотря на то, что свято верил в величие конституции и в права человека – любого человека – на жизнь, свободу и стремление к счастью, несмотря на все это Боб Бёрджесс поглядел вслед скрывшемуся за поворотом мужчине в черно-белом шарфе и подумал – пусть на какую-то секунду, но подумал: «Лишь бы их не развелось тут слишком много…»
На стеклянной двери итальянского кафе «Антонио», угнездившегося позади заправки, висел знак с большими оранжевыми буквами. Боб посмотрел на часы на приборной панели. Девять часов. Суббота, девять часов вечера, и кафе «Антонио» закрыто. Боб свинтил крышку с бутылки вина. На него накатило чувство, с трудом поддающееся описанию, – острая, как вожделение, смесь отчаянной тоски и боли, беззвучный вскрик при виде чего-то невыразимо прекрасного, желание прижаться лбом к большим коленям родного города.
Боб доехал до продуктового магазинчика, купил пачку замороженных моллюсков во фритюре и повез их к Сьюзан.
Абдикарим Ахмед шагал не по тротуару, а прямо по проезжей части улицы, чтобы держаться подальше от подворотен, где кто-нибудь мог притаиться в темноте. Лампочка над дверью квартиры в доме двоюродной сестры опять перегорела. Под детские возгласы «Дядя!» Абдикарим направился по коридору к своей комнате, где на стенах висели персидские ковры. Хавейя повесила их, когда он только вселился сюда, много месяцев назад. Тканые узоры поплыли перед глазами, и Абдикарим сжал пальцами виски. Мало того, что человек, которого сегодня арестовали, был в их поселении никому не известен. (Вообще-то, все предполагали, что это сделал один из местных. Из тех молодчиков с мощными руками в наколках, что пьют пиво с утра на крыльце и ездят в ревущих фургонах с наклейками на бампере: «Белые – сила! Остальные – прочь!») Мало того, что этот Зак Олсон жил в приличном доме с матерью и работал, мать его тоже работала. Больше всего Абдикарима пугало другое. То, от чего у него сосало под ложечкой и голова сжималась от боли. То, что произошло тогда вечером. Двое полицейских приехали вскоре после звонка имама и стояли в мечети – в темных униформах, с пистолетами в портупеях, – стояли, глядели на свиную голову и усмехались. Потом сказали: «Ну ладно, ребята». Заполнили бумаги, расспросили свидетелей. Приняли серьезный вид. Сфотографировали место преступления. Не все заметили их усмешки. Но Абдикарим был совсем близко, в холодном поту под молитвенными одеждами. Сегодня старейшины попросили его описать увиденное раввину Голдману, и он изобразил все в лицах – улыбочки этих людей, то, как они, переглядываясь, говорили по рации, их негромкие смешки. Раввин Голдман скорбно качал головой.