Приступая к рассмотрению теоретических воззрений Алена, À propos: хочу подчеркнуть, что предлагаемый вниманию читателя анализ осуществлен исключительно на основе текстов самого Алена и Алену посвященных, которые были уже опубликованы в России или включены в настоящий сборник.
я отдаю себе отчет, что не только сравнительно небольшая, но и достаточно развернутая статья вряд ли могла бы вместить их подробный анализ, краткий вариант которого мне очень хотелось бы начать (в первую очередь с целью соблюдения «философских формальностей») с отношения французского философа как к собственной профессиональной деятельности (о чем, правда, уже было немного сказано ранее), так и к фундаментальным в ее рамках вопросам. Однако привлекаемые мною тексты, к сожалению, содержат не слишком богатый для такого рода размышлений и выводов материал, поскольку ни в коей мере не претендуют ни на философскую строгость и основательность, ни на последовательное осмысление онтологических и/или гносеологических проблем, ни на выявление специфики профессионального труда философа, ни на анализ личности этого культурального персонажа и т. п. Например, упоминая о последнем вскользь, французский эссеист довольствуется предельно простым суждением, делая к тому же акцент на его неформальном характере: «В обиходе мы привыкли называть философами тех, кто в любой ситуации умеет выбрать наиболее верный тон и самые нужные слова, точно попадающие в цель»[18], – пишет он. Тем не менее на основе приведенной характеристики (которая, на мой взгляд, все-таки не может претендовать на содержательное резюме сложившегося в общественном мнении представления об обсуждаемом персонаже), а также учитывая другие высказывания Алена, можно сделать вывод, что, по его мнению, философ – это не кабинетный ученый, не далекий от реальности «специалист по созданию умозрительных конструкций», но необыкновенно точно и чутко ориентирующийся в бесконечно и непрерывно меняющемся калейдоскопе повседневных событий наблюдатель, обладающий огромным жизненным опытом и способный оперативно принимать адекватные решения, в первую очередь руководствуясь здравым смыслом – критерием, традиционно высоко ценимым типичными представителями французской культуры, французского общества, À propos: раз уж зашел разговор о культуральных типах, то
попутно и в качестве не предполагающего оценки сопоставления можно заметить, что менталитету столь же типичного россиянина, скорее всего, соответствовал бы прямо противоположный жизненный принцип, очень просто «сформулированный» цитировавшимся чуть выше Давидом Самойловым, который, в качестве представителя именно этого типа, «советовал» своим читателям
«Не опускаться до того,
Чтобы руководил рассудок!»[29].
вплоть до не только «прославившегося» чуть ли не абсолютизацией этого критерия (но при этом занимающего достаточно скромное место и в национальной и, тем более, в мировой философской табели о рангах) В. Кузена, но и великого Р. Декарта. Иными словами, это совсем не обязательно выдающийся интеллектуал (поскольку «…можно быть человеком большого ума и поступать ему вопреки десятки раз на дню»[347], что для поклоняющегося здравому смыслу француза, тем более для французского философа-традиционалиста и еще в большей степени – для более или менее явного картезианца, совершенно недопустимо), а, с одной стороны, рационально мыслящий теоретик, с другой же – искушенный в «плаваниях по житейскому морю» практик (из чего, возможно, и возникло желание «обозвать» выразителя подобных взглядов мелкобуржуазным философом; см. выше), собирательным и в то же время модельным образом которого мог бы, вероятно, служить Монтень.
С вопросом о здравом смысле теснейшим образом связаны рассуждения о мышлении, чему Ален уделил довольно много места на страницах своих книг. При этом сам мыслительный процесс в трактовке Алена выглядит довольно своеобразно: так, он пишет, что «мы всегда начинаем, как мне кажется, с нелепых мыслей, которые выправляем, изживаем и забываем – это называется мыслить; мыслить – значит управлять своими мыслями по двойной модели – неподатливого мира и здравого смысла»[162]. Отсюда вытекает, что мыслителю не нужно бояться «нелепостей», лезущих ему в голову и обусловленных, вероятнее всего, тем, что на первых порах определяющую роль в процессе мышления играет «неподатливый мир», их порождающий. «Думать – значит забывать о себе… – пишет картезианец (или неокартезианец), как видно, на время “вынесший за скобки” главный принцип картезианства “мыслю, следовательно, существую”. – Размышлять – это значит отправляться в путешествие, пусть и ненадолго»[68], а «…путешествовать – это сделать шаг или два, остановиться и оглядеть то, что только что видел, но под новым углом зрения»[11]. Что ж, путешествия действительно совершаются ради обретения и накопления новых впечатлений, нередко становящихся исходным материалом для дальнейших размышлений и активизирующих благодаря собственной событийной и смысловой насыщенности наше воображение. И все же последнее, если вспомнить хотя бы того же Декарта,
À propos: напомню, что, по Декарту, воображение «…представляет собой лишь частный род мышления о материальных вещах…»[30].
есть всего лишь особый тип мыслительного процесса. В связи с этим аленовский вывод о том, что «…мыслить – это выдумывать, не веря в выдуманное»[24], также не встраивается в картезианскую модель, противоречит другим высказываниям автора propos на ту же тему (поскольку при помощи одного и того же процесса трудно и «управлять своими мыслями», и «выдумывать, не веря в выдуманное») и выглядит как излишне широкое и лишенное внутренней последовательности и логики обобщение.
À propos: во всем этом проявляется противоречивость авторской позиции, истоки которой (и позиции, и отличающей ее противоречивости) следует искать, вероятно, в философии Конта (см. хотя бы аленовскую статью о Конте в настоящем издании), чьи идеи оказали большое влияние на ее автора.
Поэтому точнее было бы отнести приведенное замечание лишь к первому, условно говоря «безответственному», вероятно, наиболее увлекательному для индивида и зачастую даже обретающему художественную ценность этапу мышления, в рамках которого допустимы и нелепые мысли, и отсутствие контроля со стороны здравого смысла, а следовательно, и многое другое, что должно быть устранено впоследствии.
À propos: в связи с этим можно напомнить, что великий соотечественник и даже современник философа, размышляя о «начальном этапе» жизни стиха, имел в виду, по сути, «аленовскую» схему движения мысли:
«Пускай он выболтает сдуру
Все, что впотьмах, чудотворя,
Наворожит ему заря…»[31].
Великий же русский поэт, задолго до рождения Алена рассуждая примерно о той же проблеме – только в прозе и в гораздо более масштабной ее постановке – также «по-аленовски» предположил, что «страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и глупец тот, кто думает целую жизнь ими волноваться: многие спокойные реки начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого моря»[32]. Этот вывод гипотетически близок аленовскому: подчиняя мыслительный процесс контролю разума, об изначальных (и, не исключено, спонтанных) идеях, порожденных страстями (и, вполне вероятно, воображением), не испытывая в них необходимости, следует забывать…
И все же: а почему бы не попытаться сохранить хотя бы некоторые из них в памяти? Мне кажется, это только обогатило бы и ее и ее носителя/хранителя. Собственно говоря, именно так «на деле» и поступал сам Ален, что я в дальнейшем попытаюсь показать.
Сказаное может быть дополнено замечанием философа о том, что «мыслить – это значит отрицать»(116), в связи с чем на первый план выходят вопросы о позитивной составляющей мыслительного процесса и об ответственности индивида за его результаты: «Разумеется, думать приятно, но за удовольствие мыслить приходится расплачиваться искусством принимать решения»[237] (а также ответственностью за их реализацию, добавил бы я).
À propos: остается, правда, непонятным, представляет ли собой принятие решений самостоятельный интеллектуальный процесс, или оно является всего лишь одним из этапов – завершающим – мышления в целом?
В итоге получается, что двойственный характер всего хода развития мысли требует от индивида скорейшего прекращения «развлекательного» его этапа, включения механизма отрицания (как видно, содержащего в себе и «механизм забвения»[33]) и непременного подчинения движения мысли контролю разума.
À propos: приходится признать, что Ален не слишком последователен в обсуждаемом вопросе, поскольку, торопя с завершением «развлекательного» этапа процесса мышления, он в то же время отмечает, что в этом «путешествии» – которое, напомню, по Алену, и есть размышление, – приходится все время останавливаться, дабы более пристально разглядеть то, что открылось взору. Кроме того, «…если я возвращаюсь к уже виденному, оно действительно захватывает меня больше, чем если бы было чем-то новым, да в сущности это и есть нечто новое»[11]. Полностью соглашаясь с последним тезисом[34], я считаю возможным спросить: а стоит ли в таком случае искусственно ускорять прохождение этого, как оказывается, крайне важного для всего процесса мышления (и, безусловно, далеко не всегда заслуживающего забвения) этапа? Ответов на возникающие вопросы я у Алена (пока?) не нашел.
Именно: контролю не великого ума («наимудрейшие изречения не стоят и крупицы подлинного знания»[74] – выстраивает несколько загадочную и даже парадоксальную оппозицию позитивист Ален), не творческого воображения и, конечно, не чувств, À propos: философ справедливо считает, что под влиянием
эмоций люди мыслят принципиально иным образом, и это, естественно, также заслуживает внимания исследователя: «…я пытаюсь понять, как люди рассуждали в ту пору, когда полностью доверяли страстям»[299], – пишет он, имея в виду, вероятно, глубокую древность.
но разума, под которым, вероятнее всего, и в данном случае подразумевается здравый смысл, что делает понятнее призыв: «…рационализировать нужно многое, и по возможности скорее»[333]. Однако автор этого призыва далеко не всегда следовал ему сам. И вообще: стоит ли так спешить?
В связи с обсуждением вопроса о мышлении мне хотелось бы особо выделить три момента, придающие позиции французского философа очевидное своеобразие. Во-первых, в рассуждениях Алена довольно трудно уловить специфику взаимоотношений, складывающихся между духом, сознанием, разумом и умом (что, весьма возможно, во многом обусловлено эссеистским характером этих рассуждений).
À propos: следует также иметь в виду, что французское «l’esprit» может быть переведено в немалой степени друг от друга отличающимися русскими словами «дух», «сознание», «рассудок», «ум», «остроумие», даже «привидение» и др. В то же время для обозначения смыслов, входящих в ряд приведенных чуть выше, часто используются такие французские вокабулы, как «l’entendement» («рассудок, способность суждения»), «la raison»
(«разум»), «la conscience» («сознание») и др., что порой ставит перед переводчиком (по крайней мере, на русский) трудноразрешимые задачи и не позволяет быть уверенным в адекватности перевода.
Казалось бы, к наивысшему уровню в этой группе терминов должен был бы быть отнесен «дух» (даже в «атеистическом» его истолковании). Во всяком случае, в самом главном или, как минимум, наиболее доступном продукте творческой деятельности – тексте, по мнению Алена, именно «дух творит мысль из каждого слова»[265. Курсив мой. – К. А.]. В другом же месте писатель утверждает, что «…над всем властвует ум, касается ли это поступков, или чувств»[171. Курсив мой. – К. А.]. Конечно, подобные разночтения можно было бы списать на двусмысленность французской вокабулы «l’esprit». Однако в том же самом эссе автор вполне однозначно заявляет, что «разум в определенном смысле – наименьшая ценность, но все ценности провозглашают его царем, ибо именно с помощью него, неподкупного, все они и познаются»[172]. Получается, что разум (который, конечно, принадлежит к «юрисдикции» духа и почти до полного отождествления близок уму, но способен выступать и в роли здравого смысла, довольно тесно связанного «с телом»), не обладая самоценностью, выполняет лишь некую служебную роль. Более того, он может даже рассматриваться в качестве «твердого предрассудка», который-то, как оказывается, и «зовется разумом»[194].
С другой стороны, Ален совершенно справедливо считает, что «…человек благоразумия не любит: он устроен иначе»[332].
À propos: как тут не вспомнить аналогичные, хотя и во многом ёрнические высказывания черта в его знаменитой беседе с Иваном Карамазовым?
Однако как быть в таком случае с требованием осуществления чуть ли не тотальной рационализации, о чем уже говорилось выше? И не является ли сказанное итоговым признанием бесполезности «услуг», предлагаемых пресловутым здравым смыслом?
Но и это еще не все: предчувствия индивида, которыми нередко бывают обусловлены его ошибки, по мнению Алена, вырастают не из интуитивного предвидения, подсознательных импульсов или чувственного восприятия чего-либо (что выглядело бы вполне логично), À propos: как уже отмечалось, материалист и реалист Ален
крайне скептически относился к подсознанию, интуиции – а потому и к философии А. Бергсона и З. Фрейда – и вообще к любым намекам на «мистику». Инстинкт же он считал только «плодом воображения», например: «…мы воображаем некую потребность, пробуждающуюся внутри животного»[220].
а из раздумий: «…человек формулирует предчувствия, исходя из размышлений, и часто ошибается»[174]. Столь противоречивый вывод можно было бы счесть либо признанием ограниченности высоко ценимого философом контроля разума над процессом мышления, либо предположением о хотя бы частичном распространении этого контроля даже на предчувствия, которые, как оказывается, можно своевольно формулировать. В результате недостижимость однозначного толкования приведенного вывода, как представляется, не позволяет с достаточной определенностью говорить о позиции, занимаемой философом по данному вопросу.
Второй из упомянутых выше моментов заключается в особенностях выбора им единой и единственной доминанты, определяющей ход и характер мыслительной деятельности, что в какой-то степени оказывается связанным с известной двойственностью, отличавшей точку зрения его кумиров – Декарта и Конта. Так, в одном месте Ален утверждает, что «…умственные способности являются тем двигателем в самом человеке, который посредством своих собственных законов управляет одновременно и эмоциями и действиями»[35], а в другом выражает уверенность, что «…чувство всегда является главным двигателем как для познания, так и для деятельности»[36] (курсив в обоих случаях мой. – К. А.); с одной стороны, он вроде бы признает, что «…под влиянием чувства, особенно усиленного общественными потребностями, ум естественным образом отдаляется от истины»[37], подчеркивая тем самым гносеологическую недостаточность или даже ущербность чувства, с другой же – выражает свои сомнения по поводу результатов «действий» как «здравого рассудка», который, оказывается, нас не только «вразумляет», но и «обманывает»[38], так и познавательных возможностей наших умственных способностей, отмечая, что «…это не более чем прислуга» и что «…первый импульс им всегда сообщают действие и потребности, точно так же как вдохновение всегда приходит к ним благодаря чувству. Отсюда следует, что умственные способности, хотя бы немного освободившись от подобного рода связей, осуждены на блуждание без руля и без ветрил и что, наконец, умственные способности контролируют ситуацию и обладают возможностью внести улучшения в действие и чувство лишь в той мере, в какой они сами формируются реальной наукой в соответствии с непоколебимым и неизменяемым порядком, существующим в окружающей среде. “Действовать в соответствии с эмоциями и мыслить, чтобы действовать”»[39], – предлагает философ некое фразеологическое подобие ленты Мёбиуса, подталкивая нас к выводу о том, что разум, эмоции и действия составляют некий триумвират, ни один из членов которого не обладает «контрольным пакетом акций» в мыслительном процессе (с чем, пожалуй, не так уж и трудно согласиться).
À propos: здесь уместным представляется привести соображение Арнгейма, персонажа романа младшего современника Алена Р. Музиля «Человек без свойств», по словам которого «в одном месте “Вильгельма Мейстера” великий Гете с известной страстностью дает рецепт правильной жизни, он гласит: “Думать, чтобы действовать; действовать, чтобы думать!” <…> “Это рецепт, содержащий всю мудрость жизни, – подумал он, – а тот, кто хочет быть моим противником, знает только одну его половину – думать”»[40]. Как мне кажется, в приведенном чуть выше высказывании рационалист Ален показал себя все-таки более мудрым, не только чем противники рефлексирующего литературного персонажа, но и чем Гете, казалось бы, «обязанный» по своему статусу художника с уважением относиться к чувствам, и, тем более, оценивающий его точку зрения Арнгейм (или все-таки сам Р. Музиль?).
В контексте обсуждаемой темы необходимо учитывать и специфику понимания Аленом взаимосвязи мышления и действования: «…Бесполезно сначала стараться мыслить и лишь затем – выражать свою мысль, – пишет он; – мысль и ее выражение идут в ногу. Думать, не произнося слов, – это значит пытаться слушать мелодию еще до того, как она была пропета»(104). В дополнение к этому, в целом поддерживаемому мной, тезису (хотя, честно говоря, думать, мыслить, как известно, можно и образами) приведу некое «шокирующее» (даже с учетом того, что оно носит, казалось бы, сугубо эстетический характер) и внутренне противоречивое высказывание атеиста и рационалиста Алена, в соответствии с которым «человеческое сознание формируется не ради того, чтобы выбирать, но ради того, чтобы принимать на веру; не ради того, чтобы решать, прекрасно ли то или иное произведение, но ради того, чтобы размышлять о прекрасном произведении»(90). Здесь уже, как мы видим, автором «сталкиваются лбами» вера и размышление (которые, как известно, совместимы лишь в определенных границах, задаваемых первой), противопоставляются интуиция (без которой подлинная вера, пожалуй, невозможна) и рациональное начало (без которого размышление, безусловно, бессмысленно), фактически допускаются, с одной стороны, игра воображения (без чего любое размышление о произведении искусства бесплодно), а с другой – отказ от принятия решений (без чего мышление непродуктивно и бесполезно). В результате рассматриваемый вопрос запутывается еще больше; попытки же его распутать будут предприняты мной позже.
Наконец, третий «обещанный» мной момент сводится к тому значению, которое философ придает в мышлении телесному началу: «Тело говорящего также истогает мысли»[265]. Более того, пишет Ален, «я осмелюсь предположить, что именно человеческое тело свидетельствует о сознании, всегда несколько колеблющемся в определении своей собственной причины, и укрепляет его. Ибо красота некоего стихотворения, драматической сцены или романа тотчас же властно погружает тело в состояние счастья, а это доказывает, что все функции на короткое время становятся едины, каковыми они и должны были бы быть»(79).
На мой взгляд, это высказывание умножает число противоречий, хотя я и не стал бы преувеличивать их значимости. Во-первых, напомню, что выводы в настоящей работе делаются только на основании эссе, написанных зачастую на «нефилософские» темы и, как известно, по своей природе не только не предполагающих теоретической строгости, но даже сознательно допускающих подобного рода вольности (к сказанному хочу добавить, что эссеистская манера изложения присуща философу практически во всех его сочинениях). Во-вторых, не следует забывать, что когда речь идет о необъятной сфере культуры, каждая конкретная ситуация, обнаруживаемая в ней и обсуждаемая, уникальна, а оценка ее должна быть исключительно контекстуальна. В-третьих, нужно учитывать антиномичный характер многих авторских выводов, что обусловлено, условно говоря, культурологичностью (в ее самом широком понимании) его размышлений. И это обстоятельство, как видно, не пугало Алена (например: «Ведь никто не станет утверждать, что прекрасные сказки правдивы. Но уже тем более никто не осмелиться сказать, что они лгут»[339]), хотя непосредственно о самой антиномичности он практически не высказывался.
Таким образом, можно предположить, что на вершине гипотетической иерархии идеальных сущностей, эскизно набросанной атеистом (казалось бы) Аленом и реконструированной здесь на основе его высказываний, пребывает все-таки дух. Во-вторых, философ-рационалист (казалось бы) даже предчувствия выводит из размышлений, во всяком случае допускает возможность подобного их происхождения. В-третьих, он не абсолютизирует роль разума, называя его в том числе и предрассудком (фактически опровергая тем самым самого себя), и, по сути дела, отказывает ему в осуществлении исключительной, руководящей и определяющей, роли в мыслительном процессе, чего можно было бы ждать от последовательного рационалиста. В-четвертых, тело он практически уравнивает в правах с разумом (поскольку и оно «исторгает мысли») и объявляет его носителем сознания. Все это даже не материализм, À propos: конечно, по целому ряду отрывочных высказываний
все-таки можно предположить, что многие вопросы атеист Ален разрешает именно с материалистических позиций (например: «…решают все внешние силы»[198] и др.)
а какая-то (между прочим, очень симпатично выглядящая), условно говоря, теоретически обосновываемая мистика (к тому же во многом, пожалуй, соответствующая представлениям, давно уже бытующим, как минимум, в философии, À propos: например, еще Г. В. Ф. Гегель говорил об особой форме чувствительности, которая, возможно, «выходит за пределы нервной системы и пронизывает все другие системы организма». А поэтому не исключено, что «чувствительная система должна вообще обозначать нечто совершенно иное, чем то, что называется нервной системой…»[41]. И т. д. и т. п.
а как максимум – и в естественных науках).
Что и говорить, рассмотренные высказывания пестры, могут даже показаться эклектичными, и их вряд ли удастся объединить в стройную и непротиворечивую концепцию – как минимум, из-за колебаний автора между умственными способностями, чувством, телом и действованием при выборе начала, играющего определяющую роль в процессе мышления. Однако я хочу напомнить, что, во-первых, на многие из затронутых вопросов однозначного ответа просто не существует, а во-вторых, к созданию таковой (имется в виду «непротиворечивая концепция») Ален, по большому счету, и не стремился, занимая по большинству вопросов позицию, принимающую аргументы как «с одной стороны», так и «с другой». Кроме того, практически все гносеологические проблемы он был склонен разъяснять довольно просто: «Обладать настоящим знанием значит ясно воспринимать окружающие нас в данный момент вещи»[74]. Это, своей простотой довольно удивительное для ХХ столетия, объяснение напрямую отсылает нас к устойчивой философской традиции, идущей от Декарта, считавшего, что «все вещи, которые мы воспринимаем очень ясно и вполне отчетливо, – истинны»[42]. Другой, видимо также воспринятый у Декарта, принцип (замечу: вполне разумный, хотя и несколько «отдающий» механицизмом) Ален формулирует следующим образом: «Если хочешь понять все как следует, надо прежде всего захотеть понять немногое»[195]. И т. д. и т. п.
Итак, Ален, как и Декарт, мечтал о достижении истинного знания о вещах. В поисках же точки отсчета, так сказать, всеобщего познавательного процесса (следуя в этом уже примеру Конта) на первое место среди наук он выводил астрономию – как видно, по причине наглядности (на мой взгляд, всего лишь кажущейся) ее предмета: так, он высказал вполне контовское предположение о том, что, «по-видимому, когда люди смотрели вверх, у них и возникла впервые мысль о позитивном знании»[91]. (Правда, данное суждение, вероятнее всего, относится – прежде всего или даже исключительно – к древним людям, по мнению Алена, даже в своих познавательных устремлениях руководствовавшимся лишь страстями; см. об этом выше.)
В то же время для философа крайне важна в некотором роде паскалевская мысль, в соответствии с которой «…знание подразумевает понимание того, каким образом самый маленький объект связан со всем мирозданием…»[90]. Здесь, по-видимому, коренится и этим объясняется интерес философа, проявлявшийся им ко всей окружающей его действительности «в деталях» (о чем также говорилось выше). В первую же очередь, если не исключительно, философ стремился не к постижению природного мира, не к раскрытию тайн субстанции, не к обнаружению ответов на традиционные для философии онтологические и гноселогические вопросы, но к максимально глубокому пониманию самого человека и общественного бытия, вернее, функционирования первого в сложнейшем контексте второго, представлявшегося ему хаотичным и непредсказуемым: «…это в небытии имеются ранги; небытие организовано прекрасно.
Бытие же отвергает организованность, которая есть упорядоченность»(61–62), – не боясь обвинений в парадоксальности утверждал он.
Однако если Ален столь серьезно относился к неорганизованности и неупорядоченности (а следовательно, и к противоречивости и даже к антиномичности) окружающей нас действительности, понимаемой как мир человека, то можно предположить, что ему было недалеко и до, как минимум, «мягкого» агностицизма, поскольку в рамках подобного отношения к реальности фактически утрачивается надежда увидеть вещи «ясно и отчетливо», а мечты о господстве рациональности на фоне согласия с тем, что «нет такого порока, который нельзя было бы представить добродетелью…»[246], выглядят малоубедительными. Что ж, таким образом можно прийти к гипотетическому выводу, что сама жизнь вносила существенные коррективы в «философские чаяния» последнего европейского оптимиста и гуманиста, каковым являлся, а точнее стремился быть – насколько ему это было доступно, Ален.