bannerbannerbanner
ГУЛАГ

Энн Эпплбаум
ГУЛАГ

Полная версия

Однако два различия между системами представляются мне фундаментальными. Во-первых, понятие “врага” в Советском Союзе всегда было гораздо более расплывчатым, чем термин “еврей” в нацистской Германии. При крайне малом количестве исключений никакой еврей в нацистской Германии не мог изменить свой статус, никакой еврей в концлагере не имел оснований надеяться сохранить жизнь, и все евреи постоянно это сознавали. Что же касается советской системы, в ней миллионы заключенных боялись гибели – и миллионы погибли, – но не было ни одной категории узников, для которой гибель была бы абсолютно гарантирована. Порой заключенный мог улучшить свое положение, перейдя на более легкую работу – например, инженера или геолога. В каждом лагере существовала иерархия заключенных, в которой кое-кому удавалось подняться либо за счет других, либо с помощью других. Когда ГУЛАГ оказывался “перегружен” женщинами, детьми и стариками или же когда фронту нужны были солдаты, проводились массовые амнистии. Иногда улучшение наступало для целых категорий “врагов”. Например, в 1939 году, вскоре после начала Второй мировой войны, Сталин арестовал сотни тысяч поляков, но в 1941‑м, когда Польша и СССР стали союзниками, он немедленно выпустил их из ГУЛАГа. Верно и обратное: в Советском Союзе тюремщики иногда переходили в разряд жертв. Охранники ГУЛАГа, работники лагерной администрации и даже крупные чины “органов” могли подвергнуться аресту и оказаться на нарах. Иными словами, не каждый “ядовитый сорняк” оставался “ядовитым” навсегда – и не было такой категории заключенных, которая жила бы в лагере без всякой надежды, в ожидании неминуемой смерти[51].

Во-вторых, как читателю опять же станет ясно из последующего, – главное назначение ГУЛАГа было экономическим. Это явствует, помимо прочего, из повседневного словоупотребления и публичных заявлений его основателей. Это вовсе не означает, что ГУЛАГ был гуманен. Система обращалась с заключенными как с рабочим скотом или, точнее, как с кусками железной руды. Охрана перемещала их туда-сюда, загружала в вагоны и выгружала, взвешивала, измеряла, кормила, если рассчитывала извлечь из них пользу, морила голодом, если не рассчитывала. Их, пользуясь марксистским языком, эксплуатировали, овеществляли и превращали в товар. Если они не были продуктивны, их жизнь в глазах хозяев ничего не стоила.

Тем не менее их судьба очень сильно отличалась от судьбы евреев и людей других национальностей, которых нацисты посылали не в концентрационный лагерь, а в Vernichtungslager – лагерь уничтожения. Таких было четыре: Бельзек, Хелмно, Собибор и Треблинка. Майданек и Аушвиц были одновременно лагерями принудительного труда и лагерями смерти. Попавшие в них заключенные сортировались. Ничтожное меньшинство отправляли на несколько недель на принудительные работы, остальные же шли прямо в газовые камеры. Их убивали и немедленно кремировали.

Насколько я могла установить, этот конкретный вид убийства, практиковавшийся в разгар Холокоста, не имел советского эквивалента. В Советском Союзе были свои способы расправляться с сотнями тысяч граждан страны. Обычно людей не везли для этого в концлагерь, а гнали ночью в лес, выстраивали цепью, убивали выстрелами в затылок и закапывали в массовых могилах – способ не менее “индустриальный” и безличный, чем нацистский. Хотя, надо сказать, есть сведения об использовании советскими “органами” для убийства заключенных выхлопных газов. Именно так в ранние годы поступали нацисты[52]. Советские заключенные гибли и внутри ГУЛАГа – чаще, однако, не из-за целенаправленной работы администрации, а из-за ее преступного небрежения[53]. В определенных советских лагерях и в определенные периоды тем, кто работал зимой на лесоповале или добывал на Колыме золото, смерть была практически обеспечена. Узников также сажали в штрафные изоляторы, где они гибли от голода и холода, оставляли без медицинской помощи в нетопленых больничных бараках или просто расстреливали “при попытке побега”. Тем не менее советская лагерная система в целом не была сознательно организована как фабрика смерти, даже если она временами ею становилась.

Это тонкие, но значимые различия. Хотя ГУЛАГ и Аушвиц, безусловно, принадлежат к одной интеллектуальной и исторической традиции, они четко отличаются не только друг от друга, но и от систем лагерей, созданных другими режимами. Общая идея концентрационного лагеря использовалась во многих культурах и в разных ситуациях, но даже поверхностное изучение кросс-культурной истории лагерей показывает, что конкретные детали – как была организована лагерная жизнь, как лагеря развивались во времени, насколько жестко они были организованы, насколько они были жестоки или либеральны – зависят от страны, культуры и политического режима[54]. Для здоровья и самой жизни тех, кто оказывался за колючей проволокой, эти детали часто имели решающее значение.

Однако, читая воспоминания людей, переживших советский или нацистский лагерь, обращаешь внимание не столько на различие между двумя системами, сколько на различия в конкретном опыте жертв. Каждая история имеет свои неповторимые черты, каждый лагерь нес разным людям свои особые ужасы. В Германии можно было умереть от жестокости, в России – от отчаяния. В Аушвице люди задыхались в газовых камерах, на Колыме замерзали в снегу. Можно было погибнуть в немецком лесу и сибирской тундре, в шахте и вагоне. Но в конечном счете история твоей жизни – всегда твоя собственная история.

Часть первая
Возникновение ГУЛАГа
1917–1939 годы

Глава 1
Большевистское начало

 
Но разбит твой позвоночник,
Мой прекрасный жалкий век.
И с бессмысленной улыбкой
Вспять глядишь, жесток и слаб,
Словно зверь, когда-то гибкий,
На следы своих же лап.
 
Осип Мандельштам.
Век


Одна из целей моих воспоминаний – развеять миф о том, что наиболее жестокое время репрессий наступило в 1936–1937 годах. Я думаю, что в будущем статистика арестов и расстрелов покажет, что волны арестов, казней, высылок надвинулись уже с начала 1918 года, еще до официального объявления осенью этого года “красного террора”, а затем прибой все время нарастал до самой смерти Сталина…

Дмитрий Лихачев.
Воспоминания

В 1917‑м по России прокатились две волны революции. Они смели общество, сложившееся в Российской империи, как карточный домик. Началась гражданская война, но насилие применялось не только на полях сражений. Большевики всеми силами старались подавить любые формы интеллектуальной и политической оппозиции. Они подвергли репрессиям не только деятелей старого режима, но и социалистов: меньшевиков, анархистов, социалистов-революционеров. Относительный мир в новом советском государстве установился только в 1921 году.

В обстановке насилия, произвола и импровизации возникли первые советские лагеря принудительного труда. Как и многие другие большевистские учреждения, они создавались ad hoc, в спешке, в горячке чрезвычайных мер гражданской войны. Это не означает, однако, что их идея никому не приходила в голову раньше. За три недели до Октябрьской революции Ленин уже набрасывал в общих чертах программу “трудовой повинности” для капиталистов и богачей вообще. В январе 1918 года, разозленный антибольшевистским сопротивлением, он пошел еще дальше. Он телеграфировал Антонову-Овсеенко: “Особенно одобряю и приветствую арест миллионеров-саботажников в вагоне I и II класса. Советую отправить их на полгода на принудительные работы в рудники”[55].

Взгляд Ленина на трудовые лагеря как на специфическую форму наказания для враждебного класса буржуазии вполне соответствовал его общим представлениям о преступлении и преступниках. С одной стороны, первый советский лидер испытывал двойственные чувства по поводу заключения в тюрьму и наказания обычных преступников – воров, карманников, убийц, которых он считал потенциальными союзниками. По его мнению, “коренная социальная причина эксцессов, состоящих в нарушении правил общежития, есть эксплуатация масс, нужда и нищета их”.

 

С устранением этой главной причины, полагал он, эксцессы неизбежно начнут отмирать. Поэтому для сдерживания преступников не требуется никаких особых наказаний: со временем революция как таковая избавит общество от преступлений. Некоторые формулировки первого большевистского уголовного кодекса должны греть душу самых радикальных и прогрессивных западных сторонников реформ системы наказания[56].

С другой стороны, Ленин, как и большевистские теоретики права, которые шли по его стопам, считал, что создание советского государства порождает преступника нового типа – “классового врага”, который иногда открыто, а чаще тайно стремится уничтожить завоевания революции. Классового врага труднее выявить, чем обычного правонарушителя, и намного труднее перевоспитать. В отличие от обыкновенного преступника, классовому врагу нельзя доверять, когда он обещает сотрудничать с советской властью, и он заслуживает более сурового наказания, чем простой вор или убийца. Неслучайно в большевистском “Декрете о взяточничестве”, изданном в мае 1918‑го, говорилось, что если преступление совершено лицом, принадлежащим к имущему классу, которое пользуется взяткой для сохранения или приобретения привилегий, связанных с правом собственности, то оно приговаривается “к наиболее тяжким и неприятным принудительным работам и все его имущество подлежит конфискации”[57].

Иными словами, с первых дней нового советского государства людей наказывали не за то, что они сделали, а за то, кем они являются.

К несчастью, никто ясно не объяснил, как именно должен выглядеть “классовый враг”. В результате после большевистского переворота количество всевозможных арестов пошло по нарастающей. После ноября 1917 года революционные трибуналы, состоявшие из наспех подобранных “сторонников” революции, начали вершить суд над взятыми наугад ее “противниками”. Тюремное заключение, принудительные работы и даже смертная казнь – таковы были приговоры, произвольно выносившиеся банкирам, женам торговцев, “спекулянтам”, бывшим надзирателям царских тюрем и вообще всем, кто внушал подозрение[58].

Понятие о том, кто есть “враг”, менялось от места к месту и порой частично совпадало с понятием “военнопленный”. Занимая тот или иной город, возглавляемая Троцким Красная армия часто брала заложников из числа буржуазии, которых угрожала расстрелять в случае возвращения белых. Заложников можно было использовать в качестве рабочей силы: нередко их заставляли рыть траншеи и строить укрепления[59]. Разграничение между политическими заключенными и обычными преступниками было столь же произвольным. Необразованные члены чрезвычайных комиссий и революционных трибуналов могли, например, решить, что человек, проехавший на трамвае без билета, представляет угрозу обществу, и приговорить его за “политическое преступление”[60]. Часто судьбу человека решали непосредственно те, кто его арестовал. У председателя ВЧК Феликса Дзержинского была черная тетрадка, куда он записывал фамилии и адреса “врагов”, встречавшихся ему в ходе работы[61].

Эти различия оставались нечеткими до самого распада Советского Союза. Однако наличие двух типов заключенных – “уголовников” и “политических” – оказало большое влияние на советскую пенитенциарную систему. В первое десятилетие советской власти места заключения даже были разделены на две соответствующие категории. Разделение возникло спонтанно и было реакцией на хаос, воцарившийся в существующей тюремной системе. Первое время после революции все арестанты помещались в “обычные” тюрьмы, находившиеся в ведении “традиционных” правоохранительных учреждений – вначале Наркомата юстиции, затем Наркомата внутренних дел. Иными словами, они попадали в тюрьмы, оставшиеся от царской системы, как правило, грязные, угрюмые кирпичные здания, имевшиеся в центральной части каждого крупного города. В 1917–1920 годах там царил полнейший произвол. Толпы брали тюрьмы штурмом, самозваные комиссары увольняли надзирателей, заключенным объявлялись широкие амнистии, или они просто разбегались[62].

В начальный период большевистской власти немногие тюрьмы, которые все еще действовали, были переполнены и не могли должным образом исполнять свои функции. Спустя неделю после революции Ленин лично потребовал “принять экстренные меры для немедленного улучшения продовольствия в петроградских тюрьмах”[63]. Несколько месяцев спустя член московской ЧК посетил Таганскую тюрьму и отметил ужасающий холод, грязь, тиф и голод. Большинство заключенных не могло выходить на принудительные работы за неимением одежды. Одна из газет писала, что в московской Бутырской тюрьме, рассчитанной на 1000 заключенных, содержится 2500. Другая газета жаловалась, что красногвардейцы беспорядочно арестовывают каждый день сотни людей, а потом не знают, что с ними делать[64].

Переполнение мест заключения диктовало “творческие” решения. За неимением лучшего новые власти держали арестантов в подвалах, на чердаках, в опустевших дворцах и старых церквах. Один из уцелевших впоследствии вспоминал, как его посадили в подвал покинутого здания. В одной комнате с ним находилось еще пятьдесят человек. Мебели никакой, еды очень мало; те, кому не приносили передач, попросту голодали[65]. В декабре 1917‑го в ВЧК обсуждалась судьба пятидесяти шести разношерстных заключенных – воров, пьяниц и “политических”, которых держали в подвале петроградского Смольного института, бывшего в дни революции штаб-квартирой Ленина[66].

Не всем, однако, беспорядок приносил страдания. Роберт Брюс Локкарт, британский дипломат, обвиненный в шпионаже (справедливо, как выяснилось), был в 1918 году арестован и помещен в Кремле. Он проводил там время за раскладыванием пасьянсов и чтением Фукидида и Карлейля. Прежний слуга время от времени приносил ему горячий чай и газеты[67].

Но даже в сохранившихся “традиционных” тюрьмах режим был произвольным, а надзиратели – неопытными. В Выборге тюремщик заявил одному заключенному, что знает его, так как в прошлом приезжал на дачу к его дяде, служа шофером у директора банка. Поистине мир встал с ног на голову! Шофер охотно помог старому знакомому перебраться в более удобную и сухую камеру и в конце концов выйти на свободу[68]. Один белогвардейский полковник писал, что в декабре 1917‑го заключенные петроградской тюрьмы приходили и уходили, когда им вздумается, а по ночам в камерах спали бездомные. Оглядываясь на ту эпоху, один видный советский деятель вспоминал, что не бежали только те, кому было лень[69].

Неразбериха заставила ВЧК прийти к следующему выводу: нельзя помещать “подлинных” врагов режима в обычные тюрьмы с их хаосом и нерадивыми надзирателями. Эти тюрьмы, возможно, годятся для карманников и малолетних правонарушителей, но для саботажников, дармоедов, спекулянтов, царских офицеров, священников, капиталистов и прочих, кто представлялся большевистскому воображению главной угрозой, нужны были более творческие решения.

Таковое было найдено уже 4 июня 1918 года, когда Троцкий приказал усмирить, разоружить и поместить в концлагеря взбунтовавшихся чешских военнопленных. Позже, 26 июня, в меморандуме, адресованном советскому правительству, Троцкий вновь пишет о концентрационных лагерях – тюрьмах под открытым небом, куда он предлагает заключить “паразитические элементы”, буржуазию и бывших офицеров, не желающих вступать в Красную армию[70].

В августе этот термин использовал и Ленин. В телеграмме в Пензу, где произошло антибольшевистское восстание, он призвал “провести беспощадный массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев; сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города”[71]. Возможности для этого уже были. В течение лета 1918 года, после Брестского мирного договора, покончившего с участием России в Первой мировой войне, большевистский режим освободил два миллиона военнопленных. Опустевшие лагеря были немедленно переданы в ведение ВЧК[72].

 

В то время ВЧК, должно быть, казалась идеальным инструментом для помещения “врагов” в “лагеря особого назначения”. Совершенно новая организация, ВЧК должна была стать “щитом и мечом” коммунистической партии. Она не была подотчетна ни советскому правительству, ни какому-либо из его подразделений. У нее не было традиций соблюдения закона, не было никаких правовых обязательств, не было необходимости согласовывать свои действия с милицией, судебными органами или Наркоматом юстиции. Само ее название указывало на особый статус: Всероссийская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и саботажем. Она была “чрезвычайной” потому, что существовала вне обычной законности.

Вскоре после создания ВЧК на нее была возложена поистине чрезвычайная задача. 5 сентября 1918 года после покушения на Ленина Дзержинскому поручили проводить в жизнь политику “красного террора”. Поднявшаяся затем волна арестов и убийств отличалась большей организованностью, чем хаотический террор предыдущих месяцев, и была важной составной частью гражданской войны. Террор был направлен против тех, кого подозревали в контрреволюционной деятельности на “внутреннем фронте”. Он был кровавым, безжалостным и жестоким – именно к этому стремились те, кто его развязал. “Красная газета”, орган Красной армии, писала: “Сотнями будем мы убивать врагов. Пусть будут это тысячи, пусть они захлебнутся в собственной крови. За кровь Ленина и Урицкого пусть прольются потоки крови – больше крови, столько, сколько возможно”[73].

“Красный террор” играл решающую роль в борьбе Ленина за власть, а концентрационные лагеря или “лагеря особого назначения” играли решающую роль в “красном терроре”. О них говорилось в приказе ВЧК о “красном терроре”, постановлявшем “арестовать как заложников крупных представителей буржуазии, помещиков, фабрикантов, торговцев, контрреволюционных попов, всех враждебных советской власти офицеров и заключить всю эту публику в концентрационные лагеря”[74]. Хотя о количестве заключенных надежных данных нет, известно, что к концу 1919 года в России был двадцать один зарегистрированный лагерь. К концу 1920‑го их уже было 107 – в пять раз больше[75].

Тем не менее на этой стадии назначение лагерей оставалось не вполне ясным. Заключенные должны были трудиться – но с какой целью? Труд должен был их перевоспитывать? Или унижать? Или он был средством построения нового советского государства? Различные советские деятели и органы давали различные ответы. В феврале 1919 года, выступая на заседании ВЦИК, Дзержинский говорил о роли лагерей в идейном перевоспитании буржуазии:

…я предлагаю оставить эти концентрационные лагеря для использования труда арестованных, для господ, проживающих без занятий, для тех, кто не может работать без известного принуждения, или же если мы возьмем советские учреждения, то здесь должна будет применена мера такого наказания за недобросовестное отношение к делу, за нерадение, за опоздание и т. д. <…> Таким образом предлагается создать школу труда…[76]

Однако в первом официальном постановлении и инструкции о лагерях принудительных работ, изданных весной 1919‑го, акценты были расставлены несколько иначе[77]. В этих документах, содержащих на удивление подробные перечни правил и рекомендаций, говорится, что каждый губернский город должен создать лагерь не менее чем на 300 человек. Лагерь может быть расположен “как в черте города, так и в находящихся вблизи него поместьях, монастырях, усадьбах и т. д.” Предписывался восьмичасовой рабочий день; сверхурочные и ночные работы разрешались только “с соблюдением правил Кодекса законов о труде”. Продуктовые передачи отдельным заключенным были запрещены, все переданные продукты должны были поступать в общий котел. Свидания с близкими родственниками разрешались, но только по воскресным и праздничным дням. Попытка побега могла быть наказана десятикратным увеличением срока, повторная попытка – расстрелом (чрезвычайно сурово по сравнению с дореволюционными законами о побегах, мягкостью которых большевики пользовались). Что еще важнее, из этих документов вытекало, что труд заключенных служит не целям их перевоспитания, а целям возмещения расходов на содержание лагеря. Заключенных, неспособных трудиться, надлежало отправлять в другие места. Лагеря должны окупать себя – такие оптимистические расчеты строили разработчики новой системы[78].

Администрацию лагерей идея самоокупаемости заинтересовала очень быстро: средства от государства на их содержание поступали нерегулярно. По крайней мере, считало начальство, работа заключенных должна приносить практическую пользу. В сентябре 1919 года в секретном докладе, направленном Дзержинскому, говорилось, что санитарные условия в одном пересыльном лагере ниже всякой критики и вследствие болезней слишком многие заключенные утрачивают работоспособность. Помимо прочего, автор доклада предлагал отправлять неспособных к труду в другие места, чтобы лагерь действовал более эффективно (впоследствии этот принцип многократно использовало руководство ГУЛАГа). Уже чувствуется, что лагерное начальство озабочено болезнями и голодом в первую очередь из-за того, что больные и голодные заключенные – бесполезные заключенные. Их человеческое достоинство и сама жизнь мало кого интересовали[79].

На практике, однако, встречались начальники лагерей, которых не волновало ни перевоспитание заключенных, ни самоокупаемость. Главное для них было – опустить “бывших” на дно, унизить их, дать им почувствовать, какова она, рабочая доля. Когда белогвардейцы временно заняли Полтаву, учрежденная ими комиссия представила отчет, где говорилось, что, пока город был в руках большевиков, они принуждали арестантов из числа буржуазии к работе, которая была настоящим издевательством над людьми. Одного арестованного заставили убирать грязь с пола голыми руками. Другому дали вместо тряпки скатерть и велели мыть уборную[80].

Впрочем, эти тонкие различия в намерениях, возможно, не имели большого значения для многих тысяч заключенных, для которых сам факт ареста без всякой вины был достаточно унизителен. Возможно, эти различия мало влияли и на условия жизни арестованных, которые везде и всюду были ужасными. Один священник, отправленный в сибирский концлагерь, впоследствии вспоминал суп из рыбьих хвостов, темные бараки и страшный холод зимой[81]. Александра Изгоева, видного политического деятеля царской эпохи, отправили из Петрограда в северный лагерь. По пути партия заключенных остановилась в Вологде. Хотя им обещали горячую пищу и теплый ночлег, ничего этого они не получили. Их водили по городу в поисках помещения: пересыльный лагерь подготовлен не был, их разместили в бывшей школе, где были только голые стены и скамейки. Те, у кого имелись деньги, в конце концов купили себе еду в городе[82].

Однако такому произволу подвергались не только заключенные. В критические моменты гражданской войны экстренные нужды Красной армии и советского государства оказывались важнее всего остального – перевоспитания, мести, справедливости. В октябре 1918‑го командующий Северным фронтом потребовал от петроградских властей 800 рабочих, срочно необходимых для прокладки дорог и рытья траншей. В результате “некоторое число граждан из бывшего коммерческого сословия было вызвано в советское учреждение якобы зарегистрироваться для возможной трудовой повинности когда-то в будущем. Когда они явились, их арестовали и посадили в казармы Семеновского полка ждать отправки на фронт”. Когда выяснилось, что рабочих рук все равно не хватает, местный совет просто приказал оцепить участок Невского проспекта, арестовать всех, у кого нет партийного билета или удостоверения государственного служащего, и разместить в близлежащих казармах. Женщин позднее освободили, а мужчин отправили на Северный фронт; “никого из столь странным образом мобилизованных людей не отпустили уладить домашние дела, попрощаться с родными, взять подходящую одежду и обувь”[83].

Можно понять изумление арестованных прохожих, однако петроградским рабочим этот эпизод не должен был показаться слишком уж странным. Ведь даже на этой ранней стадии советской истории граница между принудительным и обычным трудом была размыта. Троцкий открыто говорил о превращении всего населения страны в “трудовую армию” по образцу Красной армии. Рабочие ряда специальностей обязаны были регистрироваться в государственных учреждениях, которые могли послать их в любую точку страны. Особыми постановлениями определенным категориям рабочих – например, шахтерам – запрещалось переходить на другую работу. Условия жизни у “вольнонаемных” в этот период революционного произвола были ненамного лучше, чем у заключенных. Глядя со стороны, не всегда легко было отличить одних от других[84].

Это тоже выглядит предвестьем будущего. Большую часть 1920‑х годов понятия “лагерь”, “тюрьма” и “принудительный труд” были очень нечеткими. Контроль над пенитенциарными учреждениями постоянно переходил из рук в руки. Ответственные за них ведомства без конца переименовывались и реорганизовывались, возглавить систему пытались различные государственные и партийные деятели[85].

И все же к концу гражданской войны выработалась определенная схема. В стране возникли две четко разграниченные системы мест лишения свободы, каждая со своими правилами, традициями, идеологией. “Обычной” системой тюрем, где содержались главным образом уголовники, ведал сначала Наркомат юстиции, а позднее Наркомат внутренних дел. Хотя на практике и эта система была подвержена хаосу и неразберихе, в ней заключенных держали в тюрьмах традиционного типа и цели ее руководителей, по крайней мере на бумаге, вполне соответствовали нормам “буржуазных” стран: перевоспитание заключенных посредством исправительного труда и предотвращение дальнейших преступлений[86].

В то же время ВЧК, позднее преобразованная в Государственное политическое управление (ГПУ), затем в Объединенное государственное политическое управление (ОГПУ) и, наконец, в Комитет государственной безопасности (КГБ), ведала другой системой – системой лагерей “особого назначения”. Хотя ВЧК в какой-то мере использовала ту же риторику перевоспитания и перековки, эти лагеря не были задуманы как обычные исправительные учреждения. Они лежали вне юрисдикции других советских ведомств и были “невидимы” для общественности. В них были особые правила, более строгий режим, более суровые наказания за побег. Их заключенные не всегда осуждались обычным судом, если их вообще судили. Их создание было экстренной мерой, но с ростом власти ВЧК и расширением понятия “врага” они становились все больше и все мощнее. И когда две системы, обычная и чрезвычайная, в конце концов объединились, это произошло по правилам чрезвычайной. ВЧК поглотила соперницу.

С самого начала “особая” система мест лишения свободы должна была иметь дело с особым составом заключенных – священниками, бывшими царскими служащими, коммерсантами, “спекулянтами”, врагами нового строя. Но одна категория “политических” интересовала власти больше других. В нее входили члены небольшевистских революционных и социалистических партий: анархисты, левые и правые эсеры, меньшевики и все прочие, кто стоял за революцию, но не входил в ленинскую большевистскую партию и не участвовал в октябрьском перевороте 1917 года. Как бывшие союзники в революционной борьбе против царского режима они заслуживали особого отношения. ЦК ВКП(б) обсуждал их судьбу до конца 1930‑х годов, когда большинство тех, кто еще оставался в живых, были арестованы или расстреляны[87].

Эта категория заключенных особенно занимала Ленина, помимо прочего, потому, что, как все сектантские лидеры, он питал великую ненависть к “отступникам”. В ходе типичной полемики он назвал одного из своих оппонентов-социалистов “сладеньким дурачком”, “слепым щенком”, “сикофантом на службе у буржуазии”, у которого “в каждой фразе бездонная пропасть ренегатства”[88]. Несомненно, Ленин задолго до революции знал, как он поступит с такими людьми. Один из его соратников-революционеров вспоминал такой разговор:

Я ему и говорю: “Владимир Ильич, да приди вы к власти – вы на следующий день меньшевиков вешать станете!” А он поглядел на меня и говорит: “Первого меньшевика мы повесим после последнего эсера”, – прищурился и засмеялся[89].

Но заключенных из этой особой категории “политических” было куда труднее контролировать. Многие провели годы в царских тюрьмах и умели устраивать голодовки, оказывать моральное давление на надзирателей, налаживать сообщение между камерами и организовывать совместные протесты. Что еще более важно, они умели устанавливать связь с внешним миром и знали, с кем ее устанавливать. У большинства российских небольшевистских социалистических партий по-прежнему действовали эмигрантские ячейки, главным образом в Берлине или Париже, и их члены могли нанести немалый ущерб международному облику ленинцев. В 1921 году на третьем конгрессе Коминтерна эсеры-эмигранты во всеуслышание прочитали письмо от их заключенных товарищей в России. Письмо произвело на конгрессе сенсацию. В нем заявлялось, что тюремные условия в революционной России хуже, чем в царские времена: заключенные голодают, многих из них на месяцы лишают свиданий, переписки, прогулок[90].

Социалисты вступались за права заключенных, как они делали до революции. Сразу же после большевистского переворота несколько известных революционеров, в том числе Вера Фигнер, автор воспоминаний о жизни в царских тюрьмах, и Екатерина Пешкова, жена Максима Горького, возродили Политический Красный Крест – организацию, задачей которой была помощь заключенным и которая до революции действовала подпольно. Пешкова хорошо знала Дзержинского и состояла с ним в регулярной и дружеской переписке. Благодаря ее влиянию и престижу Политический Красный Крест добился права посещать места заключения, встречаться с политическими заключенными, посылать им передачи, ходатайствовать об освобождении больных. Организация сохраняла за собой эти права на протяжении большей части 1920‑х годов[91]. Позднее писателю Льву Разгону, арестованному в 1937‑м, все это казалось настолько неправдоподобным, что он слушал рассказы о Политическом Красном Кресте своей второй жены, чей отец был одним из политических заключенных-социалистов, “как сказки, как невероятные волшебные сказки”[92].

Большевиков очень беспокоила дурная слава, которую распространяли о них западные социалисты и Политический Красный Крест. Многие из них в прошлом не один год жили в эмиграции и были чувствительны к мнению старых заграничных товарищей. Кроме того, многие по-прежнему верили, что революция вот-вот перекинется на западные страны, и не хотели, чтобы шествие мирового коммунизма замедлилось из-за нелестной молвы. В 1922 году отзывы о них западной печати обеспокоили их настолько, что они сделали первую из многих попыток замаскировать коммунистический террор атаками на “капиталистический террор”. С этой целью они создали “альтернативное” общество помощи заключенным – МОПР (Международное общество помощи борцам революции), которое должно было оказывать поддержку “ста тысячам узников капитализма”[93].

51Я благодарна Терри Мартину за разъяснения, касающиеся этого пункта.
52См.: Шрейдер, Михаил. НКВД изнутри. М., 1995. С. 5.
53Линн Виола (Lynne Viola) подчеркивает это в своей работе о раскулаченных.
54Подробнее об этом см. в моей статье A History of Horror.
55Геллер. С. 23–24.
56Jakobson. P. 18–26.
57Декреты… Т. II. С. 241–242; Т. III. С. 80. См. также: Геллер. С. 10; Pipes. P. 793–800.
58Jakobson. P. 18–26; декрет "О революционных трибуналах" от 19 декабря 1917 г. Сборник… С. 9–10.
59Hoover, Melgunov Collection, Box 1, Folder 63.
60Система ИТЛ в СССР. С. 13.
61РГАСПИ, ф. 76, оп. 3, д. 1, 13.
62Jakobson. P. 10–17; Система ИТЛ в СССР. С. 10–24.
63Декреты… Т. I. С. 401.
64Hoover, Melgunov Collection, Box 1, Folder 4.
65Во власти Губчека. С. 3–11.
66Hoover, Melgunov Collection, Box 1, Folder 4.
67Lockhart. P. 326–345.
68Елисеев С. Г. Тюремный дневник, в кн. Уроки… С. 17–19.
69Система ИТЛ в СССР. С. 11.
70Геллер. С. 43.
71Там же. С. 44; Leggett. P. 103.
72Первоначально ВЧК ведала концлагерями совместно с Центральной коллегией по делам пленных и беженцев (Центропленбеж). См.: Система ИТЛ в СССР. С. 11.
73Leggett. P. 108.
74Приказ от 5 сентября 1918 года // Сборник. С. 11.
75Иванова. ГУЛАГ в системе тоталитарного государства. С. 13.
76Исторический архив. № 1. 1958. С. 6–11; Геллер. С. 52.
77Как пишет историк Ричард Пайпс, Ленин не хотел, чтобы его имя ассоциировалось с этими первыми концлагерями, поэтому постановление и инструкцию издал не Совнарком, который он возглавлял, а Президиум ВЦИК (Pipes. P. 834).
78Декреты… Т. V. С. 69–70 и 174–181.
79РГАСПИ, ф. 76, с. 3, д. 65.
80Hoover, Melgunov Collection, Box 11, Folder 63.
81Во власти Губчека. С. 47–53.
82Изгоев. С. 36.
83Bunyan. С. 54–65.
84Геллер. С. 61; Bunyan. С. 54–114.
85Система ИТЛ в СССР. С. 11–12; подробно об институционных изменениях в 20‑е годы см. Jakobson, а также Lin.
86РГАСПИ, ф. 17, с. 84, д. 585.
87Примеры этих обсуждений см. в: Hoover, Fond 89, 73/25, 26, 27.
88Ленин. Пролетарская революция и ренегат Каутский / Полн. собр. соч. Т. 37. 1981. С. 235–338.
89Service. Lenin. P. 186.
90Hoover, Nicolaevsky Collection, Box 9, Folder 1.
91Ibid., Box 99; РГАСПИ, ф. 76, oп. 3, д. 87; Генрих Ягода. С. 265.
92Разгон. Плен в своем отечестве. С. 76.
93Hoover, Nicolaevsky Collection, Box 99.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49 
Рейтинг@Mail.ru