Почему главного героя зовут именно Уинстон Смит?
Мы до этого дойдем. Тема довольно каверзная. Равнозначен ли английский социализм ангсоцу? Считал ли так сам Оруэлл? Он ведь хотел прихода социализма. Мы все этого хотели. Говорили, что английский социализм победил в 1945 году благодаря голосам военнослужащих. Сложнейший механизм был создан на кораблях и в военных лагерях по всему миру, чтобы позволить британским военнослужащим осуществить свое избирательное право. Очень мало кто воздержался от голосования. Очень многие (даже те, кто, как я, был воспитан в традициях консерватизма и кто позднее к ним вернется) без раздумья проголосовали за лейбористов.
Почему?
Уинстон Черчилль сам приложил к этому руку. Офицерский состав его любил, но он не пользовался особой популярностью у рядовых. У него было много качеств народного героя: эксцентричность, дар говорить скабрезности и грубый юмор, манера речи более простонародная, чем у ряда лейбористских лидеров, хотя на деле это был аристократический налет прошлой эпохи. Он мог потреблять бренди и сигары в больших количествах. Но неразумно было с его стороны курить сигары, когда он посещал военные части. Кое-кто из нас тогда душу продал бы за затяжку сигаретой «Победа».
А помимо сигар что с ним было не так?
Он слишком любил войну. К выборам 1945 года многие из нас носили форму почти шесть лет. Нам хотелось все бросить и вернуться (а большинству вообще начать) к настоящей жизни. Черчилль разглагольствовал об опасностях слишком ранней демобилизации. На Восточную Европу опустился «железный занавес»; русский союзник вернулся к своей былой роли большевистской угрозы. Мы, простые солдаты, ничего не смыслили в новых процессах международной политики – во внезапных переменах курса. Мы считали русских нашими великими собратьями в борьбе против фашистской диктатуры, и вдруг Россия стала врагом. Мы были достаточно наивны, чтобы воображать, будто для крупных государственных деятелей, как и для нас, война необходимая, пусть и болезненная интерлюдия. Мы не знали, что крупные государственные деятели считают войну аспектом постоянной политики. С нас было довольно Черчилля. Он плакал, когда мы его отвергли.
Но Оруэлл явно им восхищался. Иначе не назвал бы в честь него своего героя.
Нет, нет и нет. Многим американским читателям «1984» казалось, что имя Уинстона Смита – символ благородной свободной традиции, утраченной навсегда. Но ничего подобного не было. Тут снова комедия. Имя «Уинстон Смит» комично и вызывает смех английских читателей. Оно намекает на нечто неопределенное, на политическое дилетантство, у которого не было ни единого шанса против современных профессионалов.
Но ведь неприятие Черчилля явилось самой малой из причин победы социализма в 1945 году? Разве в годы войны не проводились обязательные занятия по гражданскому праву? Разве не это подтолкнуло военнослужащих желать смены правительства?
До некоторой степени. Большая часть населения Англии никогда политикой не интересовалась, но во время войны действительно предпринимались шаги для внедрения обязательного политического образования, особенно в армии: еженедельные собрания, на которых под руководством взводных командиров обсуждался тематический материал, поставляемый Армейским бюро текущих событий (АБТС). АБТС – это своего рода предвестник новой эры, многозначительная аббревиатура. Была даже зажигательная песня, которую, однако, никто не пел:
АБТС – произнеси или спой:
К дивному новому миру
Ведет АБТС за собой.
Пока над Европой
Не зареет свободы флаг,
Сбережем наш великий
Демократии очаг.
Боже ты мой, ну и чушь… Также устраивались образовательные лекции офицеров или сержантов о том, что называлось британским предназначением и образом жизни. По сути, была предпринята попытка, как выражались политики, возродить идею сознательной гражданской армии в духе «круглоголовых» Кромвеля, которые якобы знали, за что воюют. Были также откровенные заимствования у советской армии с ее газетами, комиссарами и политическими руководителями, иначе говоря – политруками.
Что с точки зрения истории представляли собой британское предназначение и образ жизни?
Не могу точно сказать. Понятия как-то расплываются и двоятся, почти шизофренично. Или, возможно, Образ жизни и Предназначение не слишком хорошо уживались друг с другом. Большая часть присылаемого материала была устарелой, например прославление колониальной системы, которая уже рушилась, но образованным слушателям среди военнослужащих позволялось на собраниях осуждать империализм и влиять на товарищей, которые даже не подозревали о существовании Британской империи. Были материалы о построении государства всеобщего благосостояния с идеей единого государственного страхования, позаимствованной у бисмарковской Германии либералом лордом Бивриджем и известной как План Бивриджа. Думаю, британский образ жизни был демократичным, а британское предназначение – насаждать, где возможно, своего рода осмотрительный эгалитаризм. Не знаю. Зато я точно знаю, что некоторые полковники-реакционеры отказывались проводить дискуссии по материалам АБТС в своих полках, называя все это «социализмом».
А полковники-революционеры существовали?
Только не в британской армии. А вот среди рядового состава и младших офицеров революционеров было немало, иногда встречался даже какой-нибудь лейтенант из Лондонской школы экономики. В общем и целом свое самое гротескное отражение английская классовая система нашла в британской армии. Профессиональные офицеры высокого ранга внедряли традиционную манеру речи и общественного поведения: офицер должен был быть джентльменом, что бы это ни значило. Существовала общая, мягко говоря, антипатия рядовых по отношению к офицерам в целом, огромная пропасть манер, речи, социальных ценностей, пропасть между теми, кто поднимал в атаку, и теми, кто не хотел в атаку подниматься. Даже тридцать с чем-то лет спустя после демобилизации найдется немало бывших рядовых, лелеющих мечту отомстить за прошлые обиды, оскорбления, нюансы пренебрежения высших классов. В памяти сохраняется еще отголосок «офицерского голоса» – пронзительные гласные фельдмаршала лорда Монтгомери, например, – которые пробуждают безнадежную, бессильную ярость. Структура армии была своего рода вопиющей пародией на структуру довоенного гражданского общества. Если ты приходил в армию умеренным радикалом, то к выборам 1945 года становился уже радикалом отъявленным. В двух словах итог этому при мне подвел один валлийский сержант: «Когда я призвался, то был красным. Теперь я, мать вашу, пурпурный». Если бы английская коммунистическая партия выставила больше кандидатов, состав первого послевоенного парламента оказался бы очень и очень интересным.
Только и всего? Английская армия привела к власти лейбористов потому, что не любила Черчилля и ей не нравилось, как ею руководят?
Нет, дело было в гораздо большем. Среди английских солдат бытовала своего рода утопическая мечта: им необходимо было верить, что они сражаются за нечто большее, чем поражение врага. Они защищали не правое дело от неправого, а неправое – от много худшего. Современная война нарушает функционирование гражданского общества и облегчает восстановление, а не переустройство. Строительство с нуля, которое гарантировало бы давно откладываемую социальную справедливость, – вот что было мечтой войны 1914–1918 годов с ее лозунгом «Страна, пригодная для жизни героев», но эта мечта так и осталась неосуществленной. Демобилизованные солдаты в трущобах или домах для инвалидов, без работы и без надежды, жалели, что не погибли на Сомме. Такого больше не повторится, сказали англичане, и действительно, – оно не повторилось. В 1945 году, возможно, впервые в истории, простые англичане получили то, о чем просили.
Оруэлл получил то, что просил?
Оруэлл был истинным социалистом и был только рад видеть, что к власти, наконец, пришло правительство социалистов.
Но его реакцией стал пугающий роман, в котором английский социализм гораздо хуже и немецкого нацизма, и своей русской разновидности. Почему? Что пошло не так?
Не знаю. В английском социализме, который пришел к власти в 1945 году, не было ничего от ангсоца. Конечно, была жажда власти, равно как и коррупция, неэффективность, стремление к контролю ради самого контроля, угрюмое удовольствие от закручивания гаек «политики строгой экономии». Британский радикализм так и не сумел избавиться от своих пуританских корней, а возможно, того и не желал. Типичной фигурой послевоенного социалистического правительства стал сэр Стаффорд Криппс, министр финансов. Это был мрачный приверженец прогресса без радости, про которого Уинстон Черчилль однажды сказал: «Господь без благодати». Простые люди видели в нем предмет насмешек. В честь его окрестили чипсы, и в пабах спрашивали пакеты «сэров стаффсов». Но ничего смешного в нем не было, а британский пуританизм был слишком косным и ожесточенным, чтобы отмахнуться от него со смехом. Пуританизм 1984 года, который доходит до своего предела (даже сэр Стаффорд Криппс не мог отменить секс), многим обязан 1948 году. Как я и говорил, рука об руку со строгой экономией шла нахальная бюрократия, которая становилась тем наглее, чем ближе находилась к простым людям, как, например, в местных офисах выдачи продовольственных карточек, но никакого Старшего Брата не существовало. Многие из первых читателей книги Оруэлла в Америке предположили, что перед ними едкая сатира на лейбористскую Англию; несколько британских тори поглупее даже потирали руки, злорадствуя, сколько Оруэлл принесет голосов тори. Но никто из них как будто не понимал – а ведь это лежало на поверхности, – что Оруэлл убежденный социалист и таковым останется до самой смерти. Парадокс того, что английский социализм пришел в ужас от английского социализма, так и остался неразрешенным, и разрешить очень и очень не просто.
Думаю, я могу его разрешить.
Как?
Вот послушайте отрывок из «Дороги на причал Уиган». Оруэлл смотрит из окна поезда на задние дворы нортэмских трущоб: «На голых камнях стояла на коленях молодая женщина и ковыряла палкой в канализационной трубе. Я успел хорошо ее разглядеть: бесформенные, неуклюжие боты, руки, покрасневшие от холода. Когда поезд проходил мимо, она подняла глаза, и я оказался достаточно близко, чтобы поймать ее взгляд. У нее было круглое бледное лицо… и в мгновение на нем запечатлелось самое потерянное, самое безнадежное выражение, какое мне только доводилось видеть… В ее лице я увидел не тупое страдание животного. Она прекрасно сознавала, что с ней происходит, она не хуже меня понимала, что за ужасная участь стоять тут на коленях на лютом холоде… и ковырять палкой в вонючей канализационной трубе». Вспомните, тот же образ-картина возникает в «1984». Я про миссис Парсонс в первой части романа. Канализационная труба у нее забилась, и Уинстон Смит ее прочищает. Сизифовский образ. Безнадежность участи женщины низшего класса. Оруэлл считал, что настоящий социалист должен быть не на стороне больших шишек из партии, а на стороне женщины, сражающейся с канализационной трубой. Но можно ли помочь ей, не приведя к власти эту самую партию? Партия пришла к власти, но канализационная труба так и остается забитой. Несовместимость реальностей жизни с абстракциями партийной доктрины – вот что наводило тоску на Оруэлла.
Отчасти да. Но скажем иначе. Одна из проблем с политическими убеждениями заключается в том, что ни одна политическая партия не способна сказать всей правды о потребностях человека в социуме. Если бы могла, она не была бы политической партией. Однако честный человек, который хочет трудиться на благо своей страны, должен принадлежать к какой-нибудь партии, что означает – несколько безнадежно – принять того, что сводится к частичной правде. Только злобные или глупые способны на абсолютную преданность партии. Оруэлл был социалистом, поскольку не видел будущего в сохранении традиционного laissez faire[4]. Но трудно сохранять в одиночку свой личный социализм перед лицом реальных социалистов, тех, кто – с непревзойденной логикой – хочет довести социализм до его крайнего предела.
Вы хотите сказать, что социализм Оруэлла был скорее прагматичным, чем доктринальным?
Взгляните с такой стороны. Когда он работал в левой газете «Трибьюн», ему приходилось терпеть порицание более ортодоксальных читателей. Им не нравилось, что он пишет о литературе, которая как будто мешала, а не способствовала «делу», – например, о поэмах роялиста-англиканца, да к тому же тори по убеждениям, Т.С. Элиота или о лингвистических экспериментах самородка Джеймса Джойса. Ему приходилось почти извиняться за то, что просит своих читателей пойти посмотреть на первые одуванчики в парке, а не проводить воскресенье, раздавая левацкие памфлеты. Он знал, в чем суть марксизма. Он сражался бок о бок с марксистами в Испании, но в отличие от более радикальных английских социалистов был не готов закрывать глаза на то, что делается от имени марксизма в России. Его радикализм был радикализмом XIX века – с сильной примесью чего-то более старого, диссентерского духа Дефо и гуманистического гнева Свифта. Он заявлял, что Свифтом из всех писателей он восхищается с наименьшими оговорками, и то, что Свифт был деканом собора Святого Патрика в Дублине, нисколько не оскорбляло его агностицизма. Оруэлл написал одно скверное, но очень трогательное стихотворение: в своей прошлой инкарнации он оказывается сельским священником, который медитирует в садике, глядя, как растут ореховые деревья.
То есть в его английском социализме было больше английского, чем социализма.
Красиво сказано, и в этом есть изрядная доля истины. Свою страну он любил гораздо больше своей партии. Ему не нравилась тенденция более ортодоксальных социалистов жить в мире чистой доктрины и игнорировать реалии унаследованной, национальной традиции. Оруэлл ценил свое английское наследие – язык, полевые цветы, церковную архитектуру, «Оксфордский мармелад Купера», невинную непристойность открыток со взморья, англиканские гимны, горькое пиво, отменную чашку крепкого чаю. Вкусы у него были буржуазные, а сам он хотел стать на сторону рабочих.
Но он не отождествлял себя с рабочими. Ужасно, что он как будто винил рабочих в своей неспособности влиться в их ряды. Я говорю про тотальное осуждение пролов в «1984»…
Не забывайте, он был сыт по горло и утратил надежду. Он пытался любить рабочих, но не мог. В конце концов, он был выходцем из правящего класса, он учился в Итоне, он говорил с аристократическим акцентом. Когда он призывал своих собратьев-интеллектуалов по среднему классу спуститься на ступеньку и принять культуру горняков и фабричных рабочих, он говорил: «Вам нечего терять, кроме произношения». Но сам-то он не мог его «потерять». Сердцем он был за справедливость для рабочего класса, но не мог принять рабочих как реальных людей. Они были животными – благородными и могучими, как конь Боксер из «Скотного двора», но, по сути, из иного теста, чем он сам. Он боролся со своей неспособностью любить их путем отчаянного самоотречения: вынудил себя скитаться по трущобам Парижа и Лондона, провел несколько месяцев в аду, плодом которых стала книга про «Причал Уигана». Он жалел рабочих – или животных. А еще он их боялся. В его произведениях силен элемент ностальгии – по жизни рабочего класса, которой он не мог жить. И эта ностальгия превратилась в неуемную тоску по дому. А она, в свою очередь, смешалась с другой ностальгией.
Вы имеете в виду ностальгию по прошлому? По смутному английскому прошлому, коего не вернуть. По диккенсовскому прошлому. Это подпитывало его социализм. Социализму следует отвергать прошлое как зло. Его взгляд должен быть целиком и полностью устремлен в будущее.
Вы правы. Оруэлл воображает невозможно уютное прошлое – прошлое как своего рода кухню, где с балок свисают окорока и пахнет старой собакой. Как социалисту ему следовало бы относиться к прошлому настороженно. Как только начнешь тосковать по доброму полицейскому, чистому воздуху, шумным вольным речам в пабе, по семьям, члены которых держатся заодно, по жареном мясу и йоркширскому пудингу, по буйству старого мюзик-холла, не успеешь оглянуться, как станешь ломать шапку перед сквайром. Этому прошлому приходится противопоставлять настоящее – настоящее с его политическими догмами, вооруженными полицейскими, выдохшимся пивом, страхом перед прослушиванием, рыбными сосисками. Помните героя «Глотнуть воздуха»? Он откусывает от такой дряни и говорит, что ощущение такое, будто у тебя на языке современный мир. Оруэлл, кажется, боится будущего. Он хочет противопоставить ему прошлое, точно прошлое было реальным миром с неподдельными предметами.
А ведь предполагается, что роль подрывного элемента играет как раз будущее. Тем не менее мятеж Уинстона Смита связан с прошлым.
Прошлое действительно играет роль подрывного элемента в том смысле, что противостоит доктринальным ценностям теоретиков. Прошлое человечно, а не абстрактно. Возьмем даже малозначительные и наиболее нейтральные на первый взгляд области – например меры длины и веса. «1984» – поистине пророческая книга в том смысле, что Британия переходит на метрическую систему. В конце войны официально предложение заменить традиционные единицы картезианскими абстракциями Франции еще даже не выдвигалось, но все были уверены, что перемены не за горами. Дюймы, футы и ярды слишком уж сопряжены были с пальцами и конечностями, чтобы оставаться приемлемыми в поистине рациональном мире. Накачивающийся пивом прол, которого встречает Уинстон Смит, жалуется, что ему приходится пить литрами и полулитрами, нет, ему подавай традиционную пинту. Однако невзирая на протесты традиционалистов Великобритании, следовало дать десятичную монету. Оруэлл знал, что так случится: в карман Уинстону Смиту он вкладывает доллары и центы. Как известно британцам, реальность в том, что «тяжелый» доллар по-прежнему называется фунтом, в котором сотня новых пенсов, – постыдная и обесчеловечивающая ликвидация. Денежная система американцев обладает аурой революционной необходимости, и им никогда не понять, почему утрата старых шиллингов, полукрон и гиней ранила англичан в самое сердце. Весь смысл традиционной системы в том, что она возникла не из абстрактного рационализма, а из эмпирического здравого смысла. Фунт можно делить на любое число: 3, 5, 6, 7, 8, 9, 10. Сейчас же, если пытаешься делить на 3, получаешь бесконечные знаки после запятой.
На 7 и 9?
Да. Фунт плюс шиллинг дает гинею. Одна седьмая гинеи – три шиллинга. Одна девятая гинеи – два шиллинга и четыре пенса, или малайский доллар. Пока существовало семь дней в неделю, четыре недели в месяце, двенадцать месяцев в году и час, который делился на три и его множители, старая система представляясь разумной. Но она должна была исчезнуть, поскольку была слишком разумной, слишком человечной. А еще она совершила тяжкую ошибку в том, что сохраняла древние народные традиции, поскольку названия денежных единиц вошли в поговорки и присловья. «Апельсинчики как мед, в колокол Сент-Клемент бьет. И звонит Сент-Мартин: отдавай мне фартинг». Такие присловья и песенки – таинственное звено между Лондоном Старшего Брата и древним, погребенным Лондоном старых церквей, дымоходов и свободы совести. Но к 1984 году в романе уже никто не знает, что такое фартинг. Знание было утрачено в 1960-м. Не понятно, о чем идет речь в детской песенке «Вот песня за полпенса, ее я спеть готов…», как не имеет смысла и счет шекспировского Фальстафа в «Кабаньей голове»: каплун – 2 шиллинга 2 пенса, соус – 4 пенса, херес, 2 галлона – 5 шиллингов, 8 пенсов, анчоусы и херес после ужина – 2 шиллинга, 6 пенсов; хлеб – ½ пенса.
Почему у Оруэлла Уинстон Смит просыпается с именем Шекспира на устах?
Шекспир, хотя пока и не объявлен партией вне закона, противостоит существующему порядку. Бог знает, во что его превратил новояз, но староязовский Шекспир полон индивидуальности, индивидуальных жизней и индивидуальных решений. Шекспир означает прошлое. Но заметьте, что Уинстон Смит пробуждает прошлое на гораздо более опасный лад. За два с половиной доллара он покупает книгу с пустыми страницами кремовой гладкости, неведомой в современном ему мире, – или, если уж на то пошло, в современной Советской России. Еще он покупает архаичный инструмент для письма – ручку с настоящим пером. Он намерен вести дневник. Он считает, что может делать это с известной долей безнаказанности, поскольку его письменный стол стоит в маленьком алькове далеко за пределами видимости телеэкрана. Сперва он пишет все, что в голову взбредет, потом отвлекается и позволяет руке самой водить по бумаге. Опустив взгляд, он видит, что раз за разом, на чистейшем автоматизме написал одну и ту же фразу: «ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА». В дверь стучит миссис Парсонс, та самая, у которой засорился сток, но, что касается Уинстона Смита, это вполне может быть уже полиция мыслей. Подойдя к двери, он замечает, что оставил книгу открытой. «Непостижимая глупость. Нет, сообразил он, жалко стало пачкать кремовую бумагу, даже в панике не захотел захлопнуть дневник на непросохшей странице». Подрывной акт и орудия, которыми он совершен, сливаются воедино. Прошлое – враг парии. Следовательно, прошлое реально. Разобравшись с проблемами миссис Парсонс, он пишет:
«Будущему или прошлому – времени, когда мысль свободна, люди отличаются друг от друга и живут не в одиночку, времени, где правда есть правда и былое не превращается в небыль. От эпохи одинаковых, эпохи одиноких, от эпохи Старшего Брата, от эпохи двоемыслия – привет!»
Мы можем говорить, обращаясь к прошлому, как обращаемся к будущему, – ко времени, которое уже мертво, и ко времени, которое еще не родилось. И то и другое абсурдно, но абсурдность необходима для свободы.
И наоборот, это доказывает, что сама свобода абсурдна.
Да, да. Для некоторых современников Оруэлла свобода, несомненно, была архаичным абсурдом. Великобритания и ее союзники воевали с фашизмом, который был посвящен ликвидации личной свободы, но один из этих союзников подавлял свободу не меньше врага. Когда Советская Россия стала другом демократических стран…
Ненадолго.
Да. Вот тогда люди с трепетной совестью поверили, что война с ним утратила смысл. Вот тогда от англичан требовалось любить Сталина и восхвалять советский строй. Ряд британских интеллектуалов, особенно тех, кто был связан с левым журналом «Нью стейтсмен», даже проповедовали тоталитаризм сталинской модели. Например, редактор самого журнала Кингсли Мартин. Точку зрения Мартина на советского вождя Оруэлл суммировал приблизительно так: Сталин совершал ужасающие действия, но в целом они служили делу прогресса, и нельзя позволить заслонить этого факта нескольким миллионам расстрелов. Цель оправдывает средства. Это очень современный подход. Оруэлл действительно полагал, что большинство британских интеллектуалов склонны к тоталитаризму.
Он зашел слишком далеко.
Сами подумайте… В природе интеллектуала быть прогрессивным, иными словами, он обычно поддерживает ту политическую систему, которая принесет скорые перемены для простого люда, а это, в свою очередь, предполагает презрение к неповоротливому старому демократическому прогрессу с его терпимостью к оппозиции. Любая государственная машина способна перемолоть прошлое и создать рациональное будущее. Очень интеллектуальная идея. Были даже интеллектуалы, которые казались Оруэллу «фашистами», так они были влюблены в авторитаризм или по меньшей мере так готовы его терпеть – писатели вроде Элиота, Йейтса, Ивлин Во, Роя Кэмпбелла, даже Шоу и Уэллса, но те интеллектуалы, кто не был фашистом, обычно бывали коммунистами, что – если говорить о государственной власти, репрессиях, однопартиной системе и так далее – сводилось к тому же самому. Термины «фашизм» и «коммунизм» не отражают истинной полярности. Оруэлл считал, что они оба подпадают под одну категорию с названием вроде «олигархический коллективизм».
И тем не менее любая прогрессивная мысль – плод труда интеллектуалов. Без интеллектуалов, без их призывов к социальной справедливости, устранению мотива прибылей, к равным доходам, к уничтожению наследственных привилегий и так далее – разве вообще возможен прогресс?
Но так ли уж бескорыстны их разговоры о прогрессе? Оруэлл, как и Артур Кестлер, достаточно хорошо понимал движущие пружины европейской власти. Обоим казалось, что ни один человек не стремится к политической власти из чистого альтруизма. Кестлера отправила в тюрьму система, которую он поддерживал. Оруэлл сражался за свободу в Испании, и ему пришлось спасаться бегством, когда русский коммунизм осудил каталонский анархизм. Интеллектуалы с политическими амбициями должны вызвать подозрение. Ведь в свободном обществе интеллектуалы относятся к непривилегированным. Что они предлагают – как учителя, лекторы и писатели, – не пользуется большим спросом. Если они пригрозят отказать в своем труде, никто особо не обеспокоится. Отказаться публиковать томик белых стихов или проводить семинар по структурной лингвистике – совсем не то что перекрыть поставки электричества или остановить автобусы. Им не хватает власти босса-капиталиста, с одной стороны, и власти профсоюзного босса – с другой. Они разочаровываются. Чисто интеллектуальные удовольствия кажутся им неадекватными. Они становятся революционерами. Революции, как правило, плоды трудов недовольных интеллектуалов с даром к пустой болтовне. Интеллектуалы идут на баррикады во имя крестьянина или рабочего. Ведь «Интеллектуалы всего мира объединяйтесь» – не слишком вдохновляющий лозунг.
Но почему Оруэлл боялся интеллектуалов? Ведь не интеллектуалы сидели в лейбористском правительстве конца 1940-х годов.
Нет. Лидеры лейбористов не относились к приверженцам «Нью стейтсмена». У них не было желания превратить Великобританию в миниатюру сталинской России. Но поговаривали – а возможно, больше, чем только поговаривали, – об опасности усиливающегося государственного контроля, разрастающейся бюрократии, обесценивания индивидуальности, которая неизбежно следует из доктрины равенства. Строго говоря, социалистическое правительство может осуществить свой идеал тотальной государственной собственности, если получит бессрочный мандат. Сама идея социализма недемократична, если под демократией мы понимаем противостоящие друг другу партии, свободу волеизъявления и периодические всеобщие выборы. Парламент все больше превращается в место для проталкивания партийных законопроектов и игнорирования таких вопросов, как права индивида, для защиты которых и существуют главным образом члены парламента. Оруэлл не дожил до компромисса, который представляет собой английский социализм сегодня: минимальная государственная собственность, система социального обеспечения, которая обходится слишком дорого, масса «уравнивающих» законов, которые нелегко провести в жизнь, и неизбежное ущемление индивидуальных – как противоположных коллективным – устремлений. Но даже в те первые упоительные дни социализма концепция ангсоца не могла бы зародиться – разве только на квартире какого-нибудь университетского лектора.
Вы думаете, это был чисто ономастический выверт?
Да, совершенно циничное присвоение вполне почтенного названия и его опошление. После Гитлера кто-нибудь вспоминает национал-социализм без содрогания? Связь между английским социализмом 1948 года и ангсоцем 1984 года чисто номинальная. Вообразите: группа интеллектуалов вокруг «Нью стейтсмена» захватила не только Великобританию, но и весь англоговорящий мир. Поскольку Англия, или Взлетная полоса I, оказывается всего лишь придатком Америки, следует предположить, что олигархи из «Нью стейтсмена» сначала одержали верх в Соединенных Штатах и уж затем, наделенные властью, вернулись домой. Не может быть ничего абсурднее, и Оруэлл это понимает. Была великая ядерная война, но после нее большая часть викторианского Лондона еще стоит – опять же абсурд. Сохранились смутные воспоминания о политических чистках в пятидесятые годы, но личные воспоминания Уинстона Черчилля – да и практически всех остальных – имеют оттенок тускнеющего сна. Абсурд. Всех как будто охватила амнезия, даже когда они не практикуют «самостоп». Своего рода отражение это находит в нашей готовности признать, что мы не знаем и что нам нет дела до того, как совершилась революция. Это просто необходимый прием, чтобы привести к власти интеллектуалов. Абсурдно, комично. Я возвращаюсь к тому, с чего начал.
Так, по-вашему, в «1984» нет ничего «тысяча девятьсот восемьдесят четвертого»? Что все уже было в 1948 году и только ждало своего часа?
В каком-то смысле да. Достаточно было импортировать в Великобританию то, что в реальности существовало лишь в газетах или официальных заявлениях, – пытки или концентрационные лагеря. Интеллектуальный тоталитаризм следовало реализовать средствами художественной литературы. Но романы действительно пишутся на основе повседневного опыта, и недовольство Уинстона Черчилля вызвано тем, что вызывало недовольство и у нас: грязные улицы, ветшающие здания, тошнотворная еда в заводских столовых, правительственные лозунги на стенах…
Лозунги вроде «СВОБОДА – ЭТО РАБСТВО» или «НЕВЕЖЕСТВО – ЭТО СИЛА»?
У нас они тогда были не совсем такие. Те, что вы назвали, чистой воды нацистская Германия. Но помню, что, когда я только-только демобилизовался и вернулся домой из-за границы, на первом же правительственном плакате мирного времени, какой я увидел, была изображена осунувшаяся горюющая женщина в черном, а подпись под ней гласила: «НЕ ПУСКАЙ СМЕРТЬ НА ДОРОГИ». Разумеется, кто-то зачеркнул лозунг и подписал ниже: «ОНА ГОЛОСОВАЛА ЗА СОЦИАЛИСТОВ». Мы привыкли к плакатам, которые вывешивало Министерство информации, по большей части топорным, далеким от тонкой двусмысленности плакатов ангсоца: «ВАШЕ УСЕРДИЕ, ВАШЕ ТЕРПЕНИЕ, ВАШЕ УПОРСТВО ПРИНЕСУТ НАМ ПОБЕДУ». «Вы» и «мы» – понимаете? Неудивительно, что все мы стали чертовски пурпурными. «БУДЬ КАК ПАПА, ДЕРЖИСЬ МАМЫ». Это едва не вызывало бунт среди работающих матерей. Лозунги стали частью британского образа жизни. Оруэлл не дал нам ничего нового.
Разве предостережение не было новым?
Какое предостережение? Он говорил нам лишь то, что сказал Англии эпохи Кромвеля Мильтон: держитесь за свои свободы. Возможно, Оруэлл даже этого не сказал. Он играл в интеллектуала, создавая действующую модель утопии или какотопии. Скорее он хотел показать, как далеко можно зайти, прежде чем рухнет тщательно выстроенная структура. А ведь он уже заставил животных разыграть Октябрьскую революцию. Еще одна игра. Он изображал из себя Свифта de nos jours[5]. Стройте собственное жуткое будущее, развлекайтесь. Все сработало, и Оруэлл должен быть доволен. Но удовольствие не имеет никакого отношения к политике.