В обильный событиями 1815 год мне исполнилось ровно двадцать три года и я только что получил в наследство значительный капитал в государственных и других денежных бумагах. Первое падение Наполеона открыло континент для английских туристов, желавших довершить свое умственное образование заграничным путешествием, и я присоединился к этой жаждущей высшего развития гурьбе после того, как гений Веллингтона на полях Ватерлоо устранил маленькое препятствие в виде ста дней.
Катил я из Брюсселя в Париж на почтовых; по той же самой дороге, я думаю, по которой шла союзная армия несколько недель назад. Нельзя представить себе, какое множество экипажей теперь неслось по одному со мною направлению. Стоило оглянуться назад или поглядеть вперед и глазам вашим непременно представится растянутая линия пыльных облаков, поднятых нескончаемым рядом экипажей. То и дело на встречу попадались обратные лошади, измученные и все в пыли. Тяжелое то было время для этих терпеливых общественных деятелей! Ни дать, ни взять, точно весь мир пустился на почтовых в Париж.
На всё это мне следовало бы обратить особенное внимание, но с головою, наполненною одними помыслами о Париже и о том, что меня ожидает впереди, я небрежно и с нетерпением относился к окружающему меня на пути. Полагаю однако, что мили за четыре до живописного городка – название которого я забыл, подобно названиям многих других городов более значительных, через которые мчался очертя голову – и часа за два до заката мы увидали пред собою потерпевший крушение экипаж.
Карета не то, чтобы опрокинулась, однако две коренные лежали врастяжку. Ямщик и форейтор в высоких сапогах, возились вокруг лошадей, а двое слуг, по-видимому ничего не смысливших в подобных вещах, силились помочь им. Из окна кареты высунулась хорошенькая шляпка на маленькой головке. Меня пленило нечто в общем её абрисе и в форме плеч, также показавшихся на минуту. Я тотчас решился разыграть роль сострадательного самарянина. Остановив мой кабриолет, я поспешно выскочил из него и вместе с моим слугою принялся поднимать лошадей на ноги. Увы! на хорошенькую шляпку была наброшена густая чёрная вуаль. Кроме узора на кружеве я ничего и не увидал, когда головка опять скрылась.
Почти в одно и тоже время в окне показался сухощавый старик, вероятно, больной. Несмотря на жаркий день, вокруг его шеи был обмотан черный шарф, скрывавший всю нижнюю часть его лица до самых ушей и носа. Он проворно опустил складки шарфа и разразился потоком благодарственных речей на французском диалекте, сняв шляпу с чёрного парика и сопровождая излияния благодарности оживленной мимикой.
Кроме боксёрского искусства, я, подобно всем англичанам того времени, не мог похвалиться большими знаниями, но в числе их находился и французской язык; итак, я ответил по-французски – надеюсь и полагаю, что правильно. После усердного обмена поклонами голова старика скрылась и скромная, хорошенькая шляпка снова появилась в окне.
Должно быть, незнакомка слышала, как я говорил с моим слугою; она поблагодарила меня по-английски таким милым ломанным произношением и таким сладким голоском, что я пуще прежнего проклинал чёрную вуаль, полагавшую преграду моему романтичному любопытству.
Герб на дверцах кареты отличался крайнею своеобразностью и врезался в мою память. Особенно поразило меня изображение красного журавля на так называемом в геральдике золотом поле. Птица стояла на одной ноге, а в другой держала камень в сжатых когтях. Кажется, это эмблема бдительности. Вокруг были ещё украшения, но я не помню, какие именно.
Изящное обращение путешественников, вид их слуг, богатый дорожный экипаж и герб, щит которого окружало множество различных изображений, служили мне ручательством в их дворянском происхождении.
Незнакомка вовсе не показалась мне менее интересной по этому поводу, смею вас уверить. Удивительное обаяние заключается в титуле! Я не говорю о его влиянии на снобов или нравственных холопов. Знатный титул имеет сильное и естественное влияние на любовь. С понятием о знатности сопряжена мысль о высшей утончённости. Небрежное и мимолетное внимание сквайра на сердце хорошенькой скотницы влияет больше, чем долгие годы искренней преданности честного Доббина, и так далее. В несправедливом свете мы живем!
Но в настоящем случае оказывалось нечто ещё могущественнее. Про себя я знал, что, как говорится, не в угол рожей. Кажется, я действительно был собою не дурён; касательно же того, что во мне было шесть футов роста, никто усомниться бы не мог. Зачем же было незнакомке благодарить меня? Разве муж – я решил, что старик должен быть мужем таинственной красавицы – не поблагодарил меня за двоих? Я безотчётно сознавал, что незнакомка смотрит на меня не без удовольствия и взгляд её я чувствовал на себе даже сквозь её вуаль.
Вскоре она укатила в облаке пыли, поднятой колесами и позлащенной лучами солнца, а премудрый молодой человек следил за нею пламенным взором и глубоко вздохнул, когда расстояние между нею и им стало увеличиваться.
Я строго запретил ямщику перегонять карету, но велел ему не терять её из вида и остановиться, где бы ни остановилась она, у станции или у гостиницы. Скоро мы очутились в городке и экипаж, за которым мы ехали следом, остановился у двери «Прекрасной Звезды», спокойной старой гостиницы. Путешественники вышли из кареты и скрылись в дверях дома.
Мы также подъехали медленным и степенным шагом. Я вышел из кабриолета и стал подниматься на лестницу с равнодушным видом человека ничем не интересующегося.
Как ни был я тогда смел, однако не хотел спрашивать, в какой комнате я смогу найти приезжих. Я заглянул в комнату направо, потом в другую, налево. Но тех, кого я искал, нигде не оказывалось.
Я поднялся на лестницу. Предо мною была отворённая дверь. Войти с самым невинным видом было для меня делом мгновения. В обширной комнате, куда я попал, оказалось только одно живое существо, кроме меня – и прехорошенькое, изящное создание. Вот предо мною та самая шляпка, в которую я влюбился. Поднята ли досадная вуаль, я решить не мог; незнакомка стояла ко мне спиной и читала письмо.
С минуту я простоял, вперив в нее пристальный взор, со смутной надеждой, что она обернётся и доставит мне. случай увидать её черты. Не тут-то было; однако, сделав шага два, она подошла к столу у стены, над которым висело большое зеркало в потускневшей золотой раме.
Я легко мог бы принять его за картину; оно отражало в эту минуту портрет молодой женщины редкой красоты.
Она стояла, опустив глаза на письмо, которое держала в миниатюрных пальчиках. Оно, по-видимому, поглощало все её внимание.
Лицо красавицы, несколько продолговатое, имело выражение грустное и кроткое. Тем не менее, в нём отражалось нечто неуловимое, но изобличающее горячую натуру. Нежные черты и ослепительный цвет лица не могли опасаться соперничества. Глаза, правда, были опущены и цвета их рассмотреть я не мог, но зато любовался длинными ресницами и тонкими бровями. Незнакомка всё читала. Вероятно, в письме заключался глубокий для неё интерес; никогда я не видывал живого существа, до того неподвижного – точно будто я глядел на раскрашенную статую.
Будучи в то время наделён отличным зрением, я рассмотрел очаровательное лицо: это со всеми его подробностями, даже подметил голубые жилки, которые извивались по матовой белизне её полной шеи.
Мне следовало отретироваться так же тихо, как я вошел, прежде чем моё присутствие будет замечено. Но я был так сильно заинтересован, что ноги мои на мгновение словно прикованы были к полу.
Мгновение же это ещё не миновало, когда незнакомка подняла глазам Они были велики и того цвета, который новейшие поэты называют фиолетовым.
Эти великолепные задумчивые глаза остановились на мне в зеркале с выражением надменности, и путешественница; поспешно опустив свою чёрную вуаль, повернулась ко мне.
Я вообразил, что она полагает, будто я не видал ее. За малейшим её движением, за каждым взглядом я следил с напряженным вниманием, точно жизнь моя зависела от того, что произойдёт в следующую секунду.
В лицо это можно было влюбиться с первого взгляда. Действительно, в моем любопытстве преобладало нечто похожее на то чувство, которое мгновенно овладевает молодыми людьми. Смелость изменила мне в её присутствии; я стал подозревать, что мoё появление в этой комнате просто дерзость. Вопрос этот незнакомка скоро привела в ясность. Тот же сладостный голосок, который я уже слышал, холодно сказал мне, но теперь по-французски:
– Вы, вероятно, не знаете, милостивый государь, что эта комната не общая.
С низким поклоном я пробормотал какое-то извинение и попятился к двери.
Должно быть, я имел смущенный вид кающегося грешника. По крайней мере таково было мое состояние духа. Чтоб неколько смягчить, надо полагать, неприятность моего положения, незнакомка прибавила:
– Однако, я рада случаю вторично поблагодарить вас, милостивый государь, за быструю и своевременную помощь, которую вы оказали нам сегодня.
Меня ободрили не столько слова, сколько тон, которым они были произнесены то правда, ведь ее ничего не обязывало выказывать, что она узнала меня, и наконец, даже узнав, не представлялось никакой надобности вторично изъявлять благодарность. Всё вместе несказанно льстило моему самолюбию, тем более еще, что любезность последовала непосредственно за легким укором.
Голос её вдруг понизился и в нем зазвучала робость; она быстро повернула голову к другой двери в комнате и я подумал, что старик в чёрном парике, ревнивый муж, вероятно, появится в ней сию минуту. Почти одновременно за дверью раздалось брюзжание глухого, однако тем не менее и гнусавого голоса; очевидно, говорящий отдавал приказания слуге и приближался. Голос был тот же, которым старик рассыпался предо мною в изъявлениях признательности из окна кареты около часа назад.
– Прошу вас, уйдите, милостивый государь, – обратилась ко мне дама с выражением, скорее похожим на мольбу, и рукой указывая на дверь, в которую я вошел.
Отвесив опять глубокий поклон, я отступил назад и затворил за собою дверь.
В совершенном восторге я сбежал с лестницы и отыскал хозяина гостиницы.
Описав ему комнату, из которой сейчас вышел, я сказал, что она мне понравилась, и выразил желание занять ее.
Он очень, очень жалел, что не может исполнить моего требования, но эта комната и две смежных с нею заняты…
– Кем?
– Знатными господами.
– Но кто же эти знатные господа? У них должно быть имя или титул.
– Без сомнения, но в Париж теперь стремится такая вереница путешественников, что мы не спрашиваем более фамилии и звания наших посетителей – мы их просто обозначаем номерами комнат, ими занимаемых.
– Надолго ли они у вас останутся?
– Даже на это я не могу вам ответить. Вопрос для нас безразличен. Пока дела будут обстоять так, как теперь, у нас угла не останется пустым ни на минуту.
– Как, бы мне хотелось занять эти комнаты! Они пришлись мне как раз по вкусу. Одна из них должна быть спальня?
– Точно так, сударь, и заметьте, редко кто берет номер со спальней, если не намерен ночевать.
– Но какие-нибудь комнаты я, вероятно, могу у вас получить где бы то ни было в этом доме?
– Конечно, две комнаты к вашим услугам. Они только что освободились.
– Так я займу их.
Очевидно путешественники, которым я оказал помощь, намеревались остановиться здесь на некоторое время; по крайней мере, до утра. Мне казалось, что я уже герой романтического приключения.
Заняв свободный номер, я поглядел в окно и увидел перед собою задний двор. Со множества взмыленных и усталых лошадей снимали сбрую, а свежих выводили из конюшен и запрягали. Пропасть разных экипажей – и собственные кареты, и род тележек, подобно моему кабриолету, заменяющих старинную перекладную, стояли тут, ожидая своей очереди. Суетливо сновали взад и вперед слуги, а другие бродили в бездействии или смеялись между собой; картина была забавна и полна оживления.
Между экипажами я, казалось мне, отличал дорожную карету и одного из слуг знатных господ, которыми в настоящую минуту так сильно интересовался.
Вмиг я сбежал с лестницы и направился к черному выходу; вскоре и меня можно было увидать на неровной мостовой двора, посреди вышеописанной картины, среди шума и гама, неразлучных с подобными местами во время усиленной езды.
Солнце клонилось уже к западу и золотые лучи его озаряли одни красные, кирпичные трубы надворных строений. Две бочки на высоких жердях, которые представляли из себя голубятни, горели жаром. Конечно, подобное освещение всему придаёт характер живописный и наше внимание может остановить то, что при мрачно-сером утреннем свете казалось бы далеко не красиво.
После непродолжительных поисков я напал на желаемое. Лакей запирал на ключ дверцы дормёза[1], предусмотрительно снабженные замком для полной безопасности. Я остановился, как бы рассматривая изображённого на дверцах красного журавля.
– Очень красив этот герб, – заметил я: – и верно принадлежит знатному роду.
Лакей поглядел на меня, опуская ключик в карман, и ответил, слегка наклонив голову и улыбаясь чуть-чуть насмешливо:
– Вы вольны делать свои заключения.
Нисколько не смущаясь, я немедленно закатил дозу того средства, которое благодетельно влияет на язык – развязывает его, хочу я сказать.
Лакей взглянул сперва на луидор, который оказался у него в руке, а потом мне в лицо с непритворным изумлением.
– Вы щедры, сударь.
– Об этом не стоит говорить…Кто такие дама и мужчина, которые приехали сюда в этой карете? Помните, я с моим слугою ещё помог, когда на дороге надо было поднять лошадей?
– Он граф, а её мы называем графинею, хотя я не знаю, жена ли она ему; может статься, она его дочь.
– Можешь ты сказать, где они живут?
– Клянусь честью, не могу, сударь; понятия не имею.
– Не знаешь, где живет твой барин! Уж верно тебе известно о нем хоть что-нибудь, кроме его имени?
– И говорить не стоит, так мало, сударь. Извольте видеть, меня наняли в Брюсселе, в самый день отъезда. Мой товарищ, Пикар, камердинер графа, тот много лет был у него в услужении и знает всё; но он вечно молчит, только рот раскрывает, чтобы передать приказания. От него я ничего не узнал. Однако, мы едем в Париж и там я скоро всё выведаю о них. В настоящую минуту я знаю не более вашего, сударь.
– А где Пикар?
– Пошел к точильщику наточить бритвы. Не думаю, чтобы он проронил хоть одно лишнее слово.
Скудная то была жатва за мой золотой посев. По-видимому, лакей говорил правду; он честно отнесся ко мне и выдал бы все семейные тайны своих господ, если б знал их. Вежливо простившись с ним, я вернулся в свой номер.
Не теряя времени, я позвал своего камердинера. Хотя я привез его с собою из Англии, родом он был француз – преполезный малый, сметливый, поворотливый и, конечно, посвященный во все хитрости и уловки своих соотечественников.
– Сент-Клэр, затвори за собою дверь и подойди сюда. Я не буду иметь покоя, пока не узнаю чего-нибудь про знатных господ, занявших комнаты подо мною. Вот тебе пятнадцать франков; отыщи слуг, которым мы помогли сегодня на дороге; пригласи их поужинать вместе и потом явись ко мне с подробным отчетом обо всём, что касается их господ. Сейчас я говорил с одним из них, который ничего не знает и откровенно заявил это. Другой, имя которого я забыл, камердинер неизвестного вельможи и знает про него всё. Его-то именно ты и должен ловко выспросить. Конечно, я интересуюсь почтенным стариком, а вовсе не его молодой спутницей – ты понимаешь? Ступай же, духом устрой это дело! А там – сейчас же ко мне со всеми подробностями, которых я жажду, и со всеми мельчайшими обстоятельствами, которые могут интересовать меня.
Подобное поручение вполне согласовалось с вкусами и наклонностями моего достойного Сент-Клэра. Вероятно, уже заметили, что я привык обращаться с ним с тою фамильярностью, которая встречается в старых французских комедиях между барином и слугою.
Что он посмеивался надо мною исподтишка, в этом я уверен, но вид его был безукоризненно вежлив и почтителен. После нескольких смышлёных взглядов, кивания головой и пожатия плеч, он скрылся за дверью. Я выглянул в окно и даже удивился, увидав его уже на дворе; с такою невообразимою быстротою он помчался вниз. Вскоре я потерял его из вида между экипажами.
Когда день тянется нескончаемо; когда одинокий человек находится в лихорадке нетерпения и ожидания; когда минутная стрелка его часов движется так медленно, как прежде двигалась стрелка часовая, а часовая стрелка утратила вообще всякое движение, подлежащее оценке, когда человек зевает, барабанит пальцами какую-то дьявольскую зорю, смотрит в окно, приплюснув к стеклу свой красивый нос, свистит мелодии, ему ненавистные, словом, не знает, куда себя деть, нельзя не пожалеть о том, что он не может доставить себе развлечения торжественного обеда в три перемены кушанья более одного раза в день. Законы вещества, рабами которых мы все состоим, отказывают ему в этом способе утешения.
В то время, однако, к которому относится настоящий мой рассказ, ужин ещё представлял собой довольно существенную трапезу и час ужина приближался. Но до него оставалось ещё добрых три четверти часа. Чем мне наполнить этот промежуток?
Правда, я взял с собою в дорогу две, три пустые книжонки, да и читать-то нельзя в известном настроении духа. Роман мой лежал с тростью и пледом на диване, а я отнесся бы с убийственным хладнокровием даже к тому, если б героиню и героя вкупе утопили бы в чану с водой, который мне был виден во дворе под моим окном.
Раза два я прошёлся по комнате взад и вперед и вздохнул, посмотрелся в зеркало, поправил высокий белый галстук, обмотанный вокруг моей шеи и завязанный по всем правилам искусства, надел жилет цвета буйволовой кожи и голубой фрак с узкими и длинными, как птичий хвостик, фалдами и золотыми пуговицами; мой носовой платок я весь смочил одеколоном (в то время не имелось великого множества разнородных духов, которыми нас позднее наделила изобретательность парфюмеров); я причесал свои волосы, которыми не мало гордился и причесывать их находил приятным занятием. Увы! представителями этих тёмных, густых, натуральных кудрей теперь оказываются только несколько десятков совершенно белых волос, и на месте, где некогда красовались они, ныне явилась гладкая, розовая лысина. Но едва ли не лучше предать забвению это оскорбительное для моего самолюбия обстоятельство. Довольно того, что тогда я мог похвастать обилием тёмно-каштановых, вьющихся волос. Оделся я с величайшим тщанием. Безукоризненно модную шляпу я вынул из дорожного футляра и надел на свою премудрую голову слегка набекрень, как носили её щеголи; пара светлых лайковых перчаток и трость, из числа похожих, скорее, на палицу, тогда с год или два как вошедших в употребление в Англии, довершали мой костюм.
Все эти старания клонились только к тому, чтоб пройтись по двору или постоять на лестнице «Прекрасной Звезды»; это был способ поклонения восхитительным глазам, виденным мною в этот вечер в первый раз, но забыть которые я не мог уже никогда, никогда! Попросту сказать, всё это я сделал в смутной, весьма смутной надежде, что те очаровательные глаза увидят безукоризненный наряд меланхолического раба их и сохранят образ его не без тайного одобрения.
Когда я кончал свой туалет, дневной свет окончательно померк, исчез последний отблеск солнца, на небосклоне водворились сумерки и стали постепенно сгущаться. Я вздохнул, сочувствуя грустно-мечтательному часу, и поднял окно, с целью выглянуть на двор прежде, чем сойду вниз. Я тотчас заметил, что окно, находившееся под моим, также было поднято, потому что до слуха моего ясно стал доноситься разговор между двумя лицами; только разобрать, что они говорили, я не мог.
Мужской голос поражал тою особенностью, что он в одно и тоже время был и глухой, и гнусавый. Разумеется, я узнал его без дальних околичностей. Отвечали тем сладким голоском, который, увы! оставил в сердце моём неизгладимый след.
Говорили с минуту, не более, потом мужской голос засмеялся, как мне почудилось, с сатанинскою злобою и я почти не слыхал его более: так далеко он отошел от окна.
Другой голос оставался ближе к окну, однако не так близко, как находился сначала первый голос.
Между разговаривавшими, очевидно, не происходило ничего, что изобличало бы спор или какой-либо повод к раздражению. Чего бы не дал я, чтоб между ними была ссора, – страшная ссора – а я бы выступил в роли покровителя и защитника оскорблённой красавицы! Как на зло, насколько я мог судить по тону голосов, долетавших до меня, они могли изображать собою в эту минуту самую мирную чету на свете. Немного погодя незнакомка запела преоригинальную песенку. Нужно ли говорить, что пение явственно доносится гораздо далее, чем разговор? Я отлично слышал каждое слово песни. Голос, если не ошибаюсь, принадлежал к числу пленительных меццо-сопрано; в нём звучала жилка драматизма и вместе с тем, показалось мне, легкий оттенок насмешливости. Я решаюсь привести топорный, но точный перевод этих слов:
Смерть и любовь в брачном союзе
Ждут и выглядывают из-за угла;
Рано поутру иль в позднюю пору
Они отмечают жертву свою.
Страстный ли вздох сожжет обречённого,
Холод ли смерти овеет его,
Ему не дойти – притаившись в засаде,
Смерть и любовь наблюдают за ним.
– Довольно, сударыня! – вдруг произнес старческий голос со строгостью. – Не намерены же вы, надеюсь, забавлять своим пением грумов и трактирных слуг на дворе.
Женский голос весело засмеялся.
– Вам, видно, хочется покапризничать!
С этими словами, кажется, старик затворил окно. По крайней мере, оно опустилось с таким стуком, что удивительно, как стекла уцелели.
Из числа тонких преград стекло – самая действенная для звука. Я после этого уже ничего не мог слышать, даже глухого отголоска беседы на нижнем этаже.
А какой дивный голос был у графини! Как он замирал и, снова постепенно усиливаясь, дрожал в воздухе густыми, богатыми звуками! Как волновал он меня, как глубоко трогал! Какая жалость, что грубый старый ворон имел право заглушить эту соловьиную песнь своим карканьем!
«Ну, что это за жизнь! – философствовал я про себя. – С терпением ангела, красотою Венеры и талантами всех муз, взятых вместе, прелестная графиня – раба. Она очень хорошо знает, кто занимает комнаты над нею; она слышала, как я поднимал своё окно. Разумеется, она пела для меня – да и ты, старый хрен, заподозрил это».
В приятнейшем волнении я вышел из своей комнаты и сошёл с лестницы. Мимо двери графа я прошел очень медленно. Разве не могло быть, чтоб очаровательная певица вышла из неё именно в это время? Я уронил свою трость на площадке и поднял её очень, очень неторопливо, разумеется. Но счастье мне не благоприятствовало. Не мог же я простоять весь вечер на этой площадке и все поднимать трость. Волей-неволей пришлось сойти в переднюю.
Посмотрев на часы, я увидал, что до ужина остаётся только пятнадцать минут.
Теперь все приходили в движение, все гостиницы представляли собою хаос; при этом можно было ожидать, что многие сделают то, чего не делали никогда прежде. Ну, как граф и графиня в первый раз в жизни вместе явятся к общему столу?!