Двор скоро должен был оставить замок. Шла большая охота и едва последние звуки охотничьего рога перестали потрясать отголоски леса, всё стихло.
Мы уже знаем, что был один из тех вечеров, когда ни один лист не шевелится. Солнце не освещало уже вершины леса, но его последние лучи бросали ещё яркий отблеск.
Этот таинственный час, час неопределенных мечтаний и длинных свиданий наедине, прогулок без цели, слёз без причины.
Не смотря на тишину мало-помалу спускающуюся на окрестности, две молодые девушки, две родственницы, судя по фамильному сходству и нежной короткости, стояли у окна Магдаленского замка, прислушиваясь к неопределенному лесному шуму. Нечего было надеяться, чтобы в такое время кто-нибудь решился явиться в замок, красный силуэт которого был прикрыт сумерками, и который утопал в желтоватых оттенках осенних листьев.
Однако молодые девушки продолжают смотреть на аллею, которая ведет к воротам парка. Они небрежно облокотились о подоконник, утомлённые медленно приближающейся грозой и тяжестью атмосферы.
К чему они прислушиваются? Кого они ждут? Никого… Они находятся под магнетическим влиянием вечера. Они находятся в том возрасте, в ту опасную минуту, когда из малейшего столкновения явится для них свет. Они находятся в том неизбежном мгновении; когда невинность краснеет в первый раз. Час роковой, час опасный когда девушка хочет любить, когда она видит мужчину сквозь отблески пылкого воображения; это объясняет странную страсть молодых девушек к недостойным любовникам, часто негодяям, иногда преступникам. Опасность подобного выбора тем сильнее чем уединённее живёт молодая девушка. Сравнение не смягчает силы первого взгляда.
Таково было положение, в котором находились две хорошенькие девушки смотревшие из окна Магдаленского замка. Обе сироты и так сказать запертые ревнивою опекою дяди. Они жили до сих пор вдали от всего. Не зная вовсе свет, они смотрели на него сквозь призму молодости и иллюзий, которые могла им внушить библиотека, неосторожно оставленная под их руками…
Тревожась без причины, смотря и не видя, они стояли неподвижно у окна, служившего им рамкой. Они прислушивались к журчанию воды в мраморном бассейне сада, пробуждавшей своей смутной гармонией странные отголоски в этих детских сердцах. Упоенные душистым запахом поднимавшимся из цветника, они вдыхали в себя лёгкий ветерок пропитанный свежестью реки и время от времени освежавший воздух, отягощённый электричеством. Обе только что вышли из ванны; их влажные волосы падали тяжелыми душистыми локонами на плечи, едва прикрытые пеньюаром, которому тогдашняя римская мода придала форму древней хламиды.
Эти очаровательные девушки были до такой степени неподвижны и погружены в созерцание чего-то неопределённого, что под зеленью обрамлявшей окно, их можно было принять за две статуи. Они имели между собою гармоничное сходство в общих чертах и вместе с тем представляли интересный контраст.
Одна была блондинка, не из тех пошлых блондинок, которые похожи на восковые куклы, но с богатыми формами, и напоминала Велледу[1], как ее изображают художники, Велледу с большими глубокими задумчивыми глазами, с прозрачными ноздрями, с могучей жизненностью под наружной томностью, с очаровательной резвостью…
С блондинкой Жанной её черноволосая подруга составляла странную противоположность. С матовой и молочной кожей Мария соединяла самые роскошные волосы, какие только можно вообразить. Когда она улыбалась, её чувственные губы, красные, как самый чудный коралл, выказывали зубы белые, как слоновая кость, меленькие, острые, редкие, кошачьи. В порывах ненависти и любви эти зубы должны были любить кусать. Под ресницами непомерно длинными и отчаянно шелковистыми, блестящие глаза бросали красноватые лучи. Вздернутый, насмешливый нос с широкими ноздрями, как будто вдыхал удовольствие. Всё в этой девушке показывало горячность южных женщин, которые ко всему относятся страстно.
Смотря на обеих кузин, можно было угадать их будущность. Жанна должна была любить глубоко, нежно, преданно. Мария обещала страсть со всеми её порывами и упоениями. Первая должна была отдать всю свою душу безвозвратно. У второй любовь должна быть минутным забвением, безумной прихотью. Обманчивая женщина, которая будет смеяться над отчаянием любовника!
Итак молодые девушки ждали чего-то неизвестного, ожидали неожиданного.
– Боже мой, – прошептала Мария, потягиваясь, как кошечка: – быть молодыми, богатыми, хорошенькими, и не видеть никого, скучать таким образом! Верно, любовники бывают только в романах! Неужели никто сюда не приедет влюбиться в нас?
'Жанна не отвечала, но её меланхоличный взгляд, задумчиво блуждая, показывая тревожную печаль. Эти юные сердца, никогда не бившиеся ни от чьего взгляда, трепетали от какого-то странного стеснения.
Гроза приближалась. Вдруг молния прорезала тучу. Грозные раскаты грома огласили окрестность. Запоздавший путешественник спешит искать убежища к ночи. Звери в чаще леса уходят в свои логовища. Птицы прячут носик под крыло. Жанна боязливо прижимается к своей подруге. Гроза подавляет её, подобно тому, как буря гнёт тростник. Мария, напротив, бодро поднимает голову, оживляется и с улыбкой смотрит на страх кузины.
– Глупенькая, – говорит она, и глаза её блестят: – Чего ты боишься? Гроза так красива. Я люблю смотреть, как сверкает молния и огненная стрела ударяет в лес.
Жанна взглянула на неё с чувством удивления к её храбрости.
– Какая ты отважная! – сказала она. – Иногда я тебя просто боюсь.
Мария бросила на кузину пламенный взгляд.
– Что с тобою? – спросила та.
– Что? – вскричала Мария с внезапным порывом страсти: – Я бы хотела быть мужчиной, чтобы тебя любить! Ты такая хорошенькая, что будь я мужчиной, наша скука исчезла бы мгновенно. Мы наконец узнали бы любовь, которой жаждем. Дай поцеловать тебя! Кого-нибудь мне целовать надо!
Она обняла Жанну, улыбавшуюся её восторженности, и осыпала страстными поцелуями лоб, глаза и шею кузины, нашёптывая прерывающимся голосом:
– Будь я мужчиной, моя Жанна, мы были бы очень счастливы; то и дело ласкали бы друг друга. Дай мне ещё обнять тебя; кажется, я сейчас умру.
– Ты сходишь с ума, Мария!
– Господи! Как твой муж будет в тебя влюблён! Зачем я не могу быть твоим мужем? Ты прелестна; дай мне на тебя полюбоваться! Я хотела бы… кажется, я хотела бы укусить тебя, – вдруг вскричала пламенная Мария, как бы увлечённая внезапным порывом страсти, но тотчас же опомнилась и покраснела.
Жанна убежала от неё в испуге.
– Ты боишься меня? – сказала Мария. – Ты меня более не любишь?
– Люблю, но ты наводишь на меня страх. А ну, как ты вдруг окажешься мальчиком? – заключила она наивно.
Мария захохотала. Она только что собиралась подразнить кузину ещё, когда конский топот раздался по дороге. Обе девушки замолкли и прислушивались с замиранием сердца.
– Не они ли? – шепнула Мария на ухо подруге.
– Кто они? – спросила Жанна.
– Да неизвестные, которых мы ожидаем так давно.
Два всадника появились на повороте дороги.
Всадники, приближение которых услыхали молодые девушки, огибали поворот дороги. Они ехали медленно, но пот лил с них градом. Их лошади, напротив, смотрели бодро, точно только что были выведены из конюшни. Не мудрено: эти два всадника были начальниками Кротов, разбойников Франшарского ущелья. Чтобы сбить с толку погоню, они переоделись и только что переменили лошадей. Оба ехали с непокрытыми головами. Кузины едва увидели мельком на повороте их темные силуэты, выделявшиеся на лазури небосклона, когда они мгновенно скрылись опять в изгибах дороги, чтобы показаться вновь не далее тридцати шагов от окна. Деревья скрывали их всё время от любопытных глаз молодых девушек.
Один из всадников, молодой человек, у которого был нож с серебряной рукояткой, имел вид гордый, чёрные волосы, высокий и открытый, слегка округлённый лоб и тонкие, чёрные брови, образовывавшие одну резкую прямую черту на матовой белизне кожи – черту странную, придававшую что-то роковое этому характерному лицу. Глаза его имели в себе точно металлические отблески золота – настоящие глаза сокола, со взором неподвижным, сверкающим, магнетическим. Нос орлиный, но красивый и правильный, придавал лицу отпечаток жестокости, свойственный племенам охотников и воинов. Но рот с изящным очертанием губ и грустною улыбкой изобличал нежность. Округлённый подбородок с прелестнейшей ямочкой сглаживал резкость некоторых других черт. Всё вместе дышало силой. Если с одной стороны в этом лице ясно выказывался дух кровавых битв, с другой на нем отражались нежное сердце, добродушие и возвышенный ум. В этой избранной натуре, должно быть, вечно боролись два начала: ненависть и любовь, милосердие и жестокость, месть и помилование. Наружность этого молодого человека изобличала характер возвышенный, отсутствие всего пошлого. Всякий счёл бы его за дворянина, судя по врожденному благородству осанки, изяществу и ловкости, с которыми он управлял своей горячей лошадью. Всё в нем пленяло и очаровывало, черты поражали и останавливали взор, бюст приковывал глаз художника, ширина плеч скрывалась правильностью очертаний, стан был строен и гибок, нога безукоризненна и с сильными мышцами от бедра до пятки; наконец, рука вполне аристократична.
И этот человек, так щедро одаренный природою, только что собственной рукой убил несчастного домовладельца! Это был разбойник Кадрус, предводитель страшных Кротов, шайки убийц, которая в те годы опустошала Францию.
Почему же на нем был охотничий костюм и нож, как будто он принадлежал к числу приглашенных в Фонтенебло охотиться на косуль? Это сильно удивило бы тех, кто мог видеть, какого рода зверь пал под его ударами час назад.
Его спутник и помощник составлял с ним резкую противоположность. Пусть представят себе дон Кихота в образе остроумного гасконца, враля и хвастуна, высокого и сухощавого, но мускулистого и сильного, точно железный остов. Ноги цапли, узловатые и некрасивые, однако были наделены редким проворством и такою изумительною силою, что могли, стиснув лошадь, задушить ее. Руки казались руками скелета; кожа на них имела вид футляра из пергамента, надетого на кости. Платье болталось на туловище, и нельзя было угадать, есть ли под ним кровь и плоть. Так и сдавалось, что там просто палка, которая заменяет спинной хребет горохового пугала. Наконец, верх совершенства этой угловатой натуры, голова узкая и длинная, как лезвие ножа, представляла очертания немыслимые и фантастические. Черты лица точно будто сталкивались в безумной скачке, и с какой стороны ни погляди, всё казалось, что видишь их в профиль. С этою физиономией, лукавою, насмешливою и далеко не обыденною, можно было позволять себе самую сумасбродную эксцентричность.
В силу украденных бумаг, де-Фоконьяк – таково было имя, принятое этим странным лицом – носил титул маркиза; не взирая на свое сходство с героем Сервантеса или, быть может, именно вследствие этого, он имел вид настоящего вельможи. Он принадлежал к числу людей, которые могут носить старомодное платье, высказывать самые уморительные притязания, позволять себе самое отчаянное буффонство и не казаться смешными. Можно было смеяться над его сумасбродными выходками, но никак не над ним. Склад его ума и обращение носили отпечаток времён Регентства[2]. Этим сглаживалось всё.
Де-Фоконьяк был одет, как одевались за десять лет перед этим, во время Директории, щеголи под названием «невообразимых». Костюм его был богат; цветом и покроем он представлял преувеличение устаревших, сумасбродных мод, но тем не менее производил большой эффект и шёл к нему как нельзя лучше. Панталоны светло-жёлтого цвета типа симилора[3] и полированной стали по обеим сторонам украшались бесчисленными брелоками. Затем фрак яблочного цвета, с талией между лопаток, заканчивался предлинными, узкими фалдами, точно два хвоста ящериц, и лиловый жилет покрывал своими чудовищными отворотами часть фрака, каждая пуговица которого состояла из женского портрета под стеклом и в медном вызолоченном ободке. В минуты откровенности де-Фоконьяк скромно сознавался, что эти миниатюры были трофеями его побед над прекрасным полом.
– Впрочем, – прибавлял он: – не думайте, чтобы случайная прихоть разместила эти воспоминания в том порядке, в каком они разложены теперь. Портреты женщин, которых я любил более всех, пришиты здесь, на моем сердце.
Он указывал на левый отворот фрака.
– Портреты тех, которые мне надоедали, – продолжал он: – я ношу на спине. А негодницы, которых я презираю, те сидят на концах фалд и болтаются у меня сзади.
Эти слова характеризуют человека. Таковы были два предводителя шайки Кротов, историю которой мы изложим в двух словах. Эта шайка разбойников бесспорно наделала наиболее хлопот полиций Фушэ во времена Директории[4], Консульства[5] и Империи. Предводитель её был бы известен не менее самых знаменитых разбойников, если б газетам не было запрещено писать о нём. Шайка Кротов была известна только вне Франции, так как иностранные газеты долгое время наполняли свои столбцы её бесчисленными подвигами. Во Франций о ней с умыслом хранили молчание и только говорилось в высших сферах, да в тех краях, где она производила опустошения.
В эпоху, к которой относится начало этого рассказа, она обошла юг, восток и запад; везде она была ужасом богатых, отчаянием жандармов. Поймать её оказывалось невозможно; она была неуловима. Крестьяне назвали ее шайкой Кротов, потому что, подобно кротам, эти разбойники скрывались и точно будто исчезали под землею.
Они опустошили окрестности Тулона, Марселя и Ниццы с неслыханною дерзостью; они даже ограбили дом морского префекта, в Тулоне похитили любовницу главного комиссара, сожгли шесть домов и волновали город в течение целой ночи. В Марселе повторилось то же. В Ницце произведены были похищения трёх банкиров и в одном ущелье было победоносно отражено нападение двух батальонов пехоты, хотя и с потерею девяноста человек убитыми и двухсот шести ранеными. Потом в Альби разбойники ограбили казначейство и расстреляли жандармского капитана, который побоями хотел вынудить пастуха дать о них сведения. Словом, шайка Кротов распространяла ужас повсюду и нарушала общественные права, не взирая на полицейскую власть.
Наполеон стал обращать на них внимание всё более и более. В один вечер он прочел отчет о сражении между ними и отрядом солдат или жандармов в сто восемьдесят человек, которые были окружены ими и были вынуждены сдаться. Он пришел в негодование и приказал созвать военный совет, чтоб судить офицеров, командовавших отрядом. Прения доказали, что офицеры и солдаты исполнили свой долг. Полковник, который председательствовал в совете, объявил, что если бы даже целый полк находился в западне, куда заманили отряд, и тот должен бы погибнуть или сдаться. С этим мнением все согласились единодушно.
Наполеона это взбесило ещё пуще. Он принял дело близко к сердцу. Великодушие, выказанное при этом случае атаманом разбойников, раздражило императора до крайней степени, так как оно снискало ему сочувствие простого народа. Кадрус – так звали атамана – потребовал, чтобы отряд сдался ему безусловно. Можно было думать, что он переколет всех до единого. Ничуть не бывало! Он только отобрал боевые снаряды и штыки, оставил солдатам ружья и выпустил их из ущелья, где они были заперты, снабдив лошаками для раненых. Когда отряд выходил из ущелья, солдаты увидали пятьдесят человек в масках, выстроенных в две шеренги. Во главе их был Кадрус, при нём – его помощник. Разбойники имели молодцеватый вид и были вооружены карабинами со штыками. По знаку атамана, помощник скомандовал и победители отдали честь побеждённым. Конечно, это поразило и тронуло солдат.
Слава Кадруса возросла до громадных размеров, и вся Европа занималась им. Английская журналистика воспользовалась этим обстоятельством, чтоб утверждать, что власть Наполеона слаба в самой Франции. В карикатурах представляли Кадруса, предписывающим консулу законы. Раздражённый донельзя, Наполеон послал Савари ловить его, и Кадрус прокатил Савари по всей Франции, водя его за нос и ускользая от него, как угорь.
В одну ночь Савари был похищен. Предводитель Кротов с маской на лице, принял его в замке, который занял военной силой, и дал ему пир на славу: обед, бал, театр и фейерверк. Это была неслыханная дерзость. Замок, занятый с девяти часов вечера, охранялся разбойниками всю ночь. Тридцать пленников да около двадцати пленниц, забранных без большого разбора для этой именно цели, должны были способствовать к оживлению пира. Кадрус поклялся честью, что никому не будет нанесено вреда; все знали, что он никогда не изменяет своему слову, и веселились от души, за исключением, конечно, виновника торжества, Савари.
Три бригады жандармов обступили замок к концу бала и были отражены в мгновение ока. Им пришлось отретироваться. Незадолго до рассвета Кадрус сделал по подарку каждой паре танцующих, простился с Савари и уехал.
Эта смелая выходка много наделала шума. Савари заболел горячкой и чуть не умер. Можно представить себе бешенство императора. Он, который раздражался сопротивлением, даже короля, не только не имел власти над простым атаманом разбойников, но ещё им же был, побежден!
После этого последнего подвига Кадрус со своею шайкой исчез на целый год. Он объявил, что отправляется в Италию и дает отпуск своим людям, но с 1 мая 1804 года снова приступит к тому, что называл войной против общества. Действительно, 1 мая он начал ее мастерской шуткой на открытой местности среди равнины Боса, не оставив по себе никаких следов.
В Кадрусе всего оригинальнее было его притязание на честность. Он издавал прокламации. В них он высказывал, что вправе брать у общества всё, что оно может дать, сам же не признавал за собой никакого долга в отношении к нему. Он объявлял войну общественному строю и называл себя таким же властелином своих пятидесяти разбойников, каким был Наполеон для миллионной армии. Эти софизмы забавляли философов.
Великодушие Кадруса восторгало женщин. Это был поэтический разбойник. Наконец, бедный люд очень любил его за то, что он нападал только на богатых. Словом, он пользовался общим сочувствием. Он имел своим правилом убивать только при последней крайности. Он щадил своих жертв, щадил солдат, льстил жандармам и печатал реляции. В этих реляциях, распространяемых в большом количестве, стояли подобные выражения: «Храбрые жандармы в…» «Бригада… с мужеством, достойным лучшего успеха…» «Кадрус, к искреннему своему сожалению, был вынужден открыть огонь по таким достойным противникам, но прекратил его при первой возможности…»
В сущности жандармы уважали его и были ему благодарны. Его ум и отвага пленяли всех. Однако, о нем рассказывали, что ему были свойственны также черты ужасающего зверства. Иногда находили человека зарезанного известным способом. Рана постоянно оказывалась на одном месте и одного объема; точно у барана, зарезанного на бойне мясником. Народ говорил, что в шайке есть разбойник, вооруженный ножом мясника, и что у его жертв всегда перерезано горло. Некоторые полагали, что это сам Кадрус. Чтоб согласовать это с человеколюбием, которое он нередко выказывал, утверждали, что эти убийства, совершенные из мести, нечто в роде грозной вендетты. Как бы то ни было, многие стали называть его человеком с ножом, и вскоре это прозвище принято было всеми.
Когда после довольно продолжительного отдыха шайка Кротов заявила свое присутствие в Босе с большею смелостью, чем когда-либо, Наполеон позвал Фушэ и дал ему строжайшие предписания. Фушэ ответил прямо:
– Ваше величество, Кадрус человек гениальный. Я изучаю его тактику целых шесть лет.
– И вы сомневаетесь в успехе?
– Он человек удивительный, никогда не повторяется и ускользает от всякого наблюдения и всякого анализа.
Император был поражен словами Фушэ. Он опять прибегнул к Савари, хотя не пощадил его при первой неудаче. Герцог Отравлений употребил все средства. Иногда по пяти тысяч человек стояло по окраинам Боса, готовые идти окружать Кадруса. Вдруг в самом разгаре этой охоты за ним, он появляется в лесу Фонтенебло, близ местопребывания императора. Мы видели его первое убийство. Легко представить себе гнев императора.
Надо сказать, что Кадрус, назвав себя кавалером де-Каза-Веккиа, втерся ко двору. Его помощник под именем маркиза де-Фоконьака добился так же, как и его друг, приглашения на охоту. Ища доступа ко двору, Кадрус имел гениальную мысль. Он очень заботился о своей репутации и был влюблен в свою собственную славу. Он поклялся, что многим превзойдёт Картуша и Мандрена. Он имел все надлежащие бумаги для доказательства своих прав, на титул, который принял, точно так же, как и доказательства прав его друга, которого по настоящему звали Бланшэ, на принятую им фамилию маркиза де-Фоконьяка.
В Неаполе настоящий кавалер де-Каза-Веккиа и маркиз де-Фоконьяк однажды поссорились за общим столом в присутствии Кадруса и его помощника, прибывших для изучения образа действий неаполитанских бандитов. Кадрус был торжественно принят всеми бандитами в королевстве. Он уже собирался ехать в Рим, где впоследствии испросил аудиенцию у папы, когда ссора эта завязалась в его присутствии. Де-Фоконьяк подстрекал противников едкими насмешками. Дуэли в Неаполе запрещалась. Найти секундантов было не легко. Де-Фоконьяк, или вернее Бланшэ, служил секундантом тому, имя которого он впоследствии похитил, Жорж Кадрус был секундантом кавалера. Дрались на пистолетах. Противники, ожесточенные друг против друга, стреляли одновременно на расстоянии десяти шагов. У одного разнесло череп, другому пуля пронзила грудь. Оба пали наповал.
Жорж и его приятель скрыли тела и возвратились в гостиницу. Завладев бумагами убитых, они отправились в Рим собрать сведения об их положении в свете и обстановке. Никаких препятствий не оказалось к тому, чтобы выдать себя за них. Кавалер де-Каза-Веккиа, незаконный сын без состояния, вёл жизнь очень скромную. Он получал через банкира тысячу пятьсот фунтов в год и жил, как живут в Италии, где содержание так дёшево. Кадрус известил банкира, что он получил большое наследство и просит его копить выплачиваемую ему пенсию. Он подписал письмо подписью схожей с рукой кавалера и принял меры, чтоб мнимое наследство имело вид вполне правдоподобный.
Относительно де-Фоконьяка дело оказалось ещё проще; за исключением дряхлого старика-дяди, у того не осталось ни одного родственника. Бланшэ, надо сказать, довольно походил на того, чью фамилию наследовал. Он дал пройти году, другому, отлично тренировался придал себе надлежащую физиономию и приехал обнять мнимого дядю. Тот не мог надивиться тому, что племянник так похудел, но этим замечанием и ограничился.
Штука была сыграна. Никто не мог оспаривать у двух обманщиков принятые ими титулы, фамилии и положение в свете. Снабженный бумагами поддельными не, Жорж Кадрус доказал, что он кавалер де-Каза-Веккиа, незаконный сын князя того же имени; де-Фоконьяк же, с короной маркиза в своем гербе, дерзко потребовал доступа ко двору, принят был с радостью и жил роскошно.
Наполеон имел слабость окружать себя дворянами, и два разбойника в роли дворян встретили отличный прием в императорском дворце. Вот какова была шайка Кротов с их двумя предводителями.