Другой, одетый в алюминиевого цвета форму технократа-специалиста, носил такого же цвета институтский фонофор. При виде золотого, универсального фонофора Луция он поднялся и поклонился. У него был узкий череп, высокий лоб, переходивший в лысину с пышным венчиком рыжих волос на затылке. Брови чуть светлее, скорее пепельного цвета, а глаза голубые, с белесой поволокой, и как бы повернуты несколько вовнутрь, так что центр поля зрения находился примерно в двух пядях от переносицы. От этого взгляд огромных зрачков делался жестким и прицельным, казалось, он все время следит за кем-то. Улыбка этого человека, который был, по-видимому, одного возраста с Орелли (тот называл его Томасом), была злобной и язвительной, что усугублялось, когда он бросал реплику. По нему было видно, что он не давал сбить себя с толку цветистостью и эмоциональностью речи, а сухо взвешивал каждое слово, проверяя его на логичность. Неусыпно высматривал он любую брешь в натиске противника, каждое беззаботно пропущенное уязвимое место и тогда тщательно и с наслаждением выбирал разящую стрелу. Очевидным было, что для него важно не просто поразить цель, но и причинить боль, поражая ее.
Луций спрашивал себя, что могло связывать таких разных людей. Может, старая дружба со студенческих лет, с которой не хочется расставаться. Ведь мы храним не только свои воспоминания о прожитых годах, но и память о наших друзьях тех лет, как бы платим им дань благодарности за старое, забывая зачастую все дурное. «Mangé de la vache enragere»[6]. A мог одержать верх и принцип притягивания противоположностей, столь часто наблюдаемый у одаренных людей. Ведь мы испытываем тягу к противоположному не обязательно только по половому признаку.
– Ты все такой же, как был, Конрад, – услышал он слова рыжего, обращенные к Орелли, – с твоим пристрастием к диковинным блюдам и излишествам в приправе. Если убрать все внешние красоты, то от твоей Лакертозы останется только полуразрушенный кратер на пустынном вулканическом острове, где возникла самобытная цивилизация. Людишки занимаются на морских просторах наполовину торговлей, наполовину пиратством. Морской идол стал городским божеством. То, что нам надо узнать от вас, Конрад, так это факты, а не ваши мнения.
– В таком случае наймите на службу фотографов.
– Вот тогда-то кое-что из чудес прояснилось бы побыстрее.
– Конечно, ведь пленка не способна даже запечатлеть все оттенки цветов радуги.
Орелли помолчал какое-то время, потом сказал:
– Твои возражения важны для меня, мне надо перепроверить свои зарисовки. В красках ты ничего не смыслишь. Ты из тех архитекторов, которые возводят одни столбы, но никак не арки.
Смягчившись, он добавил потеплевшим голосом:
– Томас, я думаю, что у тебя появится представление о сложившейся жизненной формации, которую мы называем цивилизацией, если ты составишь мне компанию за час до захода солнца и отправишься со мной на тот скалистый утес, который зовется Южным Горном.
Он повернул к себе аэроионизатор и откинулся назад. Собеседник внимал его словам наполовину благосклонно, наполовину снисходительно, как воспринимают лепет ребенка, давая ему возможность показать себя.
– Там, в скалистых пещерах, гнездится разновидность альбатросов, крупных морских разбойников, охотящихся на рыб. С незапамятных времен птицы эти – священные животные и поэтому не столь пугливы, до них даже можно дотронуться рукой. Можно видеть, как они, стоя на своих неуклюжих ногах, отдыхают на скалах, раскинув крылья. Неподвижные зрачки блестят, как отшлифованные красные стекляшки. Я часто задавал себе вопрос, видят ли они свою добычу уже со скалы или просто совершают периодически вылеты на места ее нахождения. Распластав в воздухе невероятно мощные крылья, узкие и резко загнутые назад, словно серп косы, они парят серебряными птицами даже при слабом встречном ветре над темно-синей морской глубиной. С королевским спокойствием, словно набирая силу, описывают они широкий круг, удаляясь от скалистого мыса. Потом стремительно падают вниз, подобно дьяволу, врезаясь в толщу воды.
И каждый раз я чувствую, как напрягаются мои глаза, следя за их молниеносным падением, когда они, сильно уменьшаясь, сливаются визуально с серебристой пеной морских гребешков. Упиваясь этим зрелищем, так и представляешь, что ощущение пространства, свойственное этим смелым птицам, передается и тебе и что все вокруг блестит еще ярче и стекленеет, отвердевая, как остывающая серебряная монета после чеканки.
В этот час жизненный мир Лакертозы уплотняется до предела, как бы убирается в себя, закрываясь, словно плод. Море тогда вздымается вокруг, образуя чашу, и цвет его сливается с цветом неба, и все пространство смыкается в единый голубой шар.
Ни один парус, ни одна галера не нарушают уединенности этого замкнутого мира. Утес накаляется, и остров всплывает из глубины вод багровым молодым месяцем. Там, где внутренний край серпа врезается в море, его окаймляет белая мраморная оторочка. Словно клешни омара, охватывают с боков оба мола, торговую гавань с галерами. На разделяющей их дамбе видна красная раковина со статуей богини Моря, воздевшей руки.
Сверкают в белом блеске дома и улицы Лакертозы, смотрящиеся как ярусы в полукружии театра под открытым небом. Камень, из которого построен город, сверкает и слепит белизной, чернеют только выжженные круги перед жертвенниками.
В этот час из дверей выходят женщины и приносят ежедневную жертву уходящему солнцу. Они поднимают глаза к святилищу бога Солнца, возвышающемуся посреди лагуны над морем. В его сторону обращены и все жертвенники в городе.
Святилище, похожее на дворец, выполнено из порфира, что есть на острове. Галереи, пересекаясь восемь раз, ведут к венчающей его площадке. Про этот верхний ярус известно, что там находится золотое ложе бога Солнца, символ которого, обелиск, издалека виден кораблям; его вознесшаяся высоко над верхней площадкой пирамидальная верхушка горит по ночам ярким светом.
Две крытые колоннады ведут к двум языческим храмам, посвященным богу Солнца. В самый главный праздник позади жертвенников богу Солнца показывают юношей и девушек, которых он выбирает для себя. Под белыми парусами уплывают они во дворец и никогда больше не возвращаются оттуда.
Пока женщины готовятся к жертвоприношению, тень от обелиска скользит по молам, по гавани с галерами и приближается к средней дамбе, пересекающей морской пролив, на зеркальной глади которого в дни празднеств разыгрываются красочные морские сражения и проплывают пышные эскадры, которые потом сжигают.
В тот час, когда тень накрывает статую богини Моря, с галерей языческих храмов звучит рог бога морей и начинает куриться дымок жертвенников. И каждый раз тогда мне на мой одинокий пост передается легкое дрожание, словно вибрирует весь голубой шар в торжественный миг зачатия.
Орелли, говоривший слегка поучительно и выспренне, вновь обратился к своему собеседнику:
– Пока я пребываю в Академии в наставниках, я буду постоянно придерживаться мнения, что любые частные наблюдения и исследования должны увенчиваться такими высшими моментами, суммирующими их, словно полученный результат. Каждая наука отталкивается от целого и должна в итоге обогащать это целое.
Тот слушал его вполслуха, словно хорошо знакомую мелодию.
– Конрад, ты так и остался тем сумасбродом, каким я знал тебя еще по «Боруссии»[7]. Тогда это была история греческой культуры, и ты не можешь не помнить, как часто и как безуспешно я пытался доказать тебе, насколько важнее для нас Египет и вообще народы древнего Востока и что исход битвы при Саламине был трагедией, от которой мы не оправились и по сей день. Древние римляне подлатали кое-что, но далеко не самым лучшим образом. От Эллады ведет свое начало и переоценка независимого научного эксперимента, то есть умственной деятельности по собственному разумению, что непременно выливается в анархию. Подобная роскошь при тех громадных пространствах, которые мы должны контролировать, обходится нам все дороже и дороже. Мы хотим получать от вас не просто какие-либо результаты – мы хотим получить такие результаты, какие можно пустить в дело.
– И когда их можно будет пустить в дело? Естественно, только тогда, когда они совпадут с теми предварительными расчетами, которые вы вынашиваете в вашем Центральном ведомстве. Вы хотите манипулировать знаниями, как мозаикой, складываемой из кусочков ad hoc[8] – по заранее составленной схеме. Когда вам для теории доисторических эпох требуются вещественные доказательства, тогда вы снаряжаете археологические экспедиции, которые, произведя раскопки, находят в далеких пустынях и пещерах ледникового периода то, что вам нужно, – missing link[9], вытаскивают его на свет Божий из-под векового наносного хлама сланцевых карьеров. Теперь этот дурной стиль уже перекочевывает из естественных наук в гуманитарные. А тому, кто находит нечто нежелательное, грозит инквизиция. Что, собственно, дает вам смелости требовать от ученого то, что для него неприемлемо?
– И это спрашиваешь ты, – услышал Луций возражение человека в серой форме, – ты, который никогда не идет на компромисс? Да мы, может, всего-то только и хотим слегка попридержать раскручивающуюся пружину, осуществляя контроль, как и подобает авгурам.
Он выключил аэроионизатор и нагнулся к другу:
– Однако же, говоря серьезно, Конрад, и между нами, ты слишком умен, чтобы не понимать, что подобная твоей академическая трактовка этой сказочно прекрасной Лакертозы не что иное, как явная помеха на нашем пути или даже завуалированное нападение на проложенный нами курс. Нет, мы не допустим возрождения старых богов. – Его голос стал резким и сухим; в нем отразился старый спор института с академиками: у одних – воля, у других мировоззрение. – Тот, за кем сила, живет настоящим и формирует из него будущее и прошлое. Вы же придерживаетесь обратной точки зрения.
Казалось, он почувствовал, что повел себя слишком резко, и опять включил аэроионизатор, чтобы разрядить обстановку, извинившись перед Луцием. Потом вновь обратился к профессору:
– Мифические явления, которые ты так старательно отслеживаешь сегодня – всего лишь простейшие миражи природной стихии. То, чего допытывался когда-то, теряясь в догадках, наивный разум, сегодня – цель строго организованного сознания, науки. Мы создали соответствующие органы по изучению непознанного и поставили их себе на службу. Мы ударили в мертвую скалу, и хлынули неиссякаемым потоком власть и богатство.
Гордая улыбка пробежала по его лицу, и, удовлетворенно вздохнув, он откинулся на спинку стула. Излучение аэроионизатора делало его красивым, придавало его лицу некий флер, словно он выпил крепкого вина, голос его звучал теперь покровительственно:
– И поэтому, Конрад, древние боги пасуют перед нами, перед нашей сверхсилой. Тебе прекрасно известно, что с первыми же нашими аэроионизаторами и фонофорами, которые мы доставим на Лакертозу, жертвоприношения утратят свою силу, а призрачная власть богов померкнет. И причина тут не в рациональности средств, а в их более действенной силе. Вот они, эти волшебные солнца, свет которых затмит сияние древних небес.
Медленно помахивая руками, он направил на себя струящийся соленый воздух, напоенный благоуханием ароматов и насыщенный целебными лучами, потягивая его носом. Он говорил сейчас, испытывая наслаждение и абсолютно уверенный в себе, как и его обожаемый кумир, Ландфогт, когда бывал в хорошем настроении:
– Сверхсила – настолько могучая вещь, что ничто не может ее пошатнуть. Но мы можем быть и великодушными. Подай свой отчет, Конрад, – я замолвлю словечко перед мессиром Гранде, чтобы он передал остров Координатному ведомству и объявил его заповедной зоной. Мы примем его себе на баланс, включая священных пеликанов, и позаботимся о том, чтобы там ничего не изменилось.
– Не пеликаны – альбатросы, – поправил его Орелли; он слушал с явным неудовольствием. – Пойдем наверх, скоро покажется Кастельмарино. Тебе бы композитором стать, тогда труба была бы ведущим инструментом в оркестре.
– А тебе бы – первым зазывалой в кафешантанах Александрии.
Вежливо попрощавшись, они встали и покинули кают-компанию. Серый, прежде чем пройти сквозь вращающуюся дверь на прогулочную палубу, бросил еще раз испытующий взгляд назад, в зал.
Луций связался с обсерваторией и получил сведения о точном времени и местонахождении корабля. Предстояло еще добрых два часа ходу. Он достал из кармана узенькую тетрадочку, она служила ему в пути дневником. В нескольких строчках он зафиксировал события текущего дня:
«Конец поездки в Астурию. Поговаривают о беспорядках в городе. Завтрак с Горным советником. Разговор об учении о цвете; говорят, найдено кое-что из записок Учителя. Подключить Отмара. Затем беседа Орелли с его другом, который наверняка близок к мессиру Гранде, может, даже и к самому Ландфогту. Откашливается точно так же, как тот.
Взять на заметку: наблюдая подобную пару, можно видеть, как спонтанная юношеская дружба раскалывается на консервативное и нигилистическое течения. Человек делает выбор в пользу вегетативного или минерального мира. Он может одеревенеть, с одной стороны, и окаменеть – с другой. Но на дереве еще можно увидеть живые цветы. Склонность предрекать процесс познания ведет к застою; наука бюрократизируется, принимает на себя функции высшей полицейской инстанции. Профессоров обучают прислуживать.
Далее, не упустить из виду следующее: в таких типах, как этот Томас, твердокаменность минеральных пород накладывает свой физиогномический отпечаток на внешность. Я надеялся раньше на упрощенные формы и более силовой вариант при распаде личности. А между тем отчетливее видны лишь чистые потери. Все становится невыразительным, серым, словно пыльным, униформируется, как вещи. Скучными становятся даже могучие оплоты страстей – власть, любовь и война».
Он закрыл тетрадочку, чтобы убрать ее, но открыл вновь, еще раз сверив время. Он мог еще набросать вчерне донесение для Проконсула, поскольку в городе его сразу ждала работа. Корабль шел тихим ходом. Путь от Гесперид можно было проделать за ничтожно короткий отрезок времени. Однако с тех пор, как скорости стали абсолютными, им никто больше не придавал значения. Скорее получалось даже так, будто их вообще не существует, поездки растягивались или укорачивались – в зависимости от желания или как того требовало дело. Ход «Голубого авизо» был приведен в соответствие с той работой, которую предстояло выполнить в течение пути. Потерянного зря или мертвого времени больше не было. Да и фонофоры делали возможным одновременное присутствие везде, где надо.
Луций притянул аэроионизатор поближе к себе и стал обдумывать ключевые пункты своего донесения. Астурийские распри; совсем не простое дело раскрыть на бумаге их характер – Дон Педро имел обыкновение опрокидывать столик, играя в шахматы.
Наконец он поднялся и пошел к выходу. Кают-компания гудела, как пчелиный улей. Не только близость дома волновала умы; в воздухе чувствовалась война. Обрывки разговоров, которые он ловил, проходя мимо столов, касались того поворота событий, который надвигался.
– Осенью Дон Педро нанесет удар.
– Экспертиза? Для бунтовщиков не существует никакого международного права.
– А для тиранов никаких гарантий безопасности.
– Из драгоценных камней лучше брать те, что средней величины, их можно спрятать на себе.
– А крупные солитеры опасная вещь, вам лучше посоветоваться с Шолвином.
– Лучше всего – концентрированная энергия.
– Я слишком долго пробыл на Востоке, чтобы не знать, что только тот действует наверняка, кто и подозреваемых… in dubio pro…[10]
– Электричество притягивает.
– …проверить списки жителей города, выплачивать соответствующее денежное вознаграждение швейцарам, фонофоры убрать. Особенно парсы…
– Биржа пока еще в игре не участвует.
– Говорят, переговоры идут полным ходом.
– Как хорошо, что мы предприняли эту поездку. Когда-то еще доведется увидеть леса и такие деревья, нижний сук которых находится на высоте Кельнского собора.
– Есть еще и совсем поблизости тихие местечки – например, научные исследования в Коралловом море. Вам нужно позвонить Таубенхаймеру.
– Он потребует, чтобы я привел в порядок его классификацию головоногих. Трудный орешек.
Уже вовсю началась погоня за тихими местечками. Луций остановился перед вращающейся дверью и посмотрел в зал. Вплотную к нему сидели двое пассажиров, лица которых сильно загорели под чужим солнцем. На их асбестовых костюмах был вышит седмичник – знак Ориона. Он повторялся и на фонофорах, ведь Орион охотился не только на землях диадохов, но и имел лицензии на охоту в угодьях по ту сторону Гесперид. Только его охотники и подчиненные Горному советнику чиновники Казначейства имели, как все считали, пропуск от Регента.
Оба они уже были готовы сойти на берег, и в качестве ручной клади у них было оружие, повешенное на спинку стула, – легкие винтовки из стали-серебрянки, в изготовлении которых соединилось искусство оптического мастера, оружейника и гравера. Они стреляли лазерным лучом и обладали поражающей силой на дистанцию, с которой охотник видит любую пернатую дичь в огромных лесах, когда она со свистом проносится в воздухе над верхушками деревьев, блистая великолепием своего оперения.
Конечно, эти вольные стрелки, беспечно бродившие по лесам, тоже интересовались сейчас вакансиями на военной и государственной службах, искали по возможности еще не потревоженные соты в этом огромном улье. Тем более что в Центральном ведомстве Орион числился в списках пораженцев, а его знак воспринимался уже как позднейший перифраз семисвечного подсвечника. Этому противоречил, правда, сам культ охоты и звероловства, которому поклонялся Орден. Луций подозревал, что тут не обошлось без очередных мистерий. Ему доводилось бывать гостем на Allée des Flamboyants[11]– не на больших приемах, а на закрытых вечерах для избранного круга лиц. Приглашенные собирались в небольшом охотничьем салоне, над входом в который висела угрожающая надпись: «Behemot et Leviathan existent»[12]. Салон украшал портрет Первого охотника в зеленом фраке, расшитом золотыми листьями падуба, с трофеями у ног – с гор, из лесов и морей по ту сторону Гесперид. Вечер открывался сообщением о проведенной охоте, сопровождавшимся впечатляющей демонстрацией трофеев. Затем следовал восторженный обмен мнениями, оживленно переходивший после ужина в откровенное веселье. Кухня Ориона была вне всякой критики и если не лучшей, то, во всяком случае, самой обильной в Гелиополе.
Только не следовало проявлять излишней щепетильности и привередливости относительно догадок весьма экзотического характера. После тех вечеров Луцию не составляло большого труда представить, что там за дела творились. Центральное ведомство в этом смысле было недалеко от истины – неприязнь к войне сохранялась в этом обществе. О том свидетельствовали и афористичные реплики, оброненные стрелками в беседе. Вроде той: «На войне мельчают» или: «Войну проиграет тот, кто много путешествует». И тут же: «Орион подстреливает дичь, охотясь…», что означало: «Он не забивает ее, как скот на бойне». Луций уловил и одно из сакраментальных высказываний, а именно: «Нимврод и Вавилон». Следовательно, после прецедента с Флавием Иосифом они оценили Первого охотника и как зодчего первого космического проекта.
Пацифизм Ориона носил скорее космополитический, чем гуманный характер. Пусть он и был менее праведным, зато более практичным. Так как со времен Великих мощных огневых ударов армии стали самым могучим оплотом мира, Проконсул следил за играми Ориона весьма благосклонно и внимательно.
Над входом в кают-компанию, сбоку от которого стоял, прислонившись к колонне, Луций, виднелась надпись: «Ici on ne se respecte pas»[13].
Это изречение можно было истолковать по-разному, но выбрано оно было удачно. На борту «Голубого авизо» царило равенство того круга людей, в котором не любят выделяться. Все знали друг друга, однако из самых лучших побуждений соблюдали обоюдно инкогнито. Это придавало обществу известную непринужденность, даже некоторую раскованность.
Издержки по поездке на Геспериды взяли на себя Проконсул и Ландфогт, однако «Голубой авизо» не был ни военным, ни правительственным кораблем. Наоборот, здесь преобладали частные лица; бросалось в глаза, что большинство гостей были столпами бизнеса. Рядом с местами для официальных лиц имелись столики для представителей торгового мира, свободных ученых, художников и даже лиц, путешествующих для собственного удовольствия.
Геспериды представляли собой огромный перевалочный пункт товаров и идей; в их портах швартовались целые космические флотилии. По ту сторону Гесперид лежали неизведанные просторы с фантастическими угодьями, не покоренные еще современной техникой. Там били источники богатства, власти, неизвестных наук. К ним стремились припасть, проникнуть в эти райские кущи Нового Света. И если что и объединяло разношерстное общество, так то был дух высочайшего авантюризма, искавший для себя пищу в природных богатствах тех просторов.
Новые миры умножали познания, богатство, власть. Но, пожалуй, можно было сказать и так, что все уже созрело, сформировалось в человеке, чтобы реализовать себя в пространстве. Рычаги духа достигли однажды того размаха, которого так не хватало Архимеду. И когда степень свободы передвижения позволила это, мир увеличился благодаря открытию Америки. Так случилось и теперь. Дух, воля человека стали намного сильнее старых оков, переросли рамки привычного равновесия. С этого начался конец модернизма, что мало кто заметил. Сначала рухнули внутренние препоны, потом внешние границы. Легионы полегли под знаками и символами новых Прометеев, похитивших огонь, в горниле которого сталь закалялась, шипя в крови. Во сколько жертв обошлось одно только то, что человек стал летать, – погибли миллионы, и подобных глав немало в истории этого мира. Но, сверкая, словно священные дары, вознесенные в гневе к свету, эти летательные аппараты обрели власть духа. Как стрела, пущенная с тетивы устрашающе гигантского лука, летели они на крыльях к своей далекой цели. И многим уже казалось, что она достигнута.
Здесь, на корабле, сидели в непринужденной позе офицеры Проконсула, навещавшие свои родовые замки в Бургляндии. Тут были и светловолосые саксы, и более темные франки; Луций вел свою родословную от обеих кровей. Еще вольнее чувствовали себя стрелки Ориона – снисходительно раскованные и безмятежно веселые. Они любили свободные, не стесняющие движений одежды богатых людей, уставших от постоянно окружающей их роскоши.
В противоположность им чиновники Центрального ведомства испытывали напряжение и были замкнуты, как к тому обязывает нормированный образ жизни. Их было много, и узнать их было легко – от высоких чинов до мелких подручных и ищеек. Различие заключалось не столько в качестве, сколько в юркости и суетливости. Только редкие лица светились живым аналитическим умом: в таком случае это наверняка были мавританцы, поступившие к ним на службу; они превращали ее для себя в спорт. Почти у всех чиновников был желчный цвет лица, указывавший не только на то, что они работали в подземелье и глубоко за полночь, но и на тот особый дух, которым отмечены службы, где сотрудников объединяет не мораль и воспитанность, а единомыслие. Но здесь, на корабле, они прилежно предавались праздности, веселились, как могли, словно ремесленники в воскресные и праздничные дни. При этом они заметно проигрывали на фоне остальных, поскольку их сила состояла в исполнении служебных функций.
Что могло придавать мавританцам такую уверенность в себе? Их стиль нельзя было назвать ни бюрократическим, ни военным, однако он выдавал их сразу, стоило лишь понаблюдать за ними. За столом напротив сидел доктор Мертенс, лейб-медик Ландфогта и шеф Токсикологического института на Кастельмарино, бывший, без сомнения, из их числа и притом не мелкая сошка, у той ведь только один девиз: «Все запрещено». Наверняка он был допущен к высшим чинам, к той, другой половине, где, наоборот, «Все дозволено». Об этом свидетельствовала его улыбка сатрапа, с которой он, чуть ли не священнодействуя, отдавался завтраку. Он появился в кают-компании довольно поздно и приводил себя сначала в порядок после вчерашней попойки двумя бутылками минеральной воды. Сейчас же, выпив портвейна, он принялся за омара. У этих мавританцев были завидные желудки, да и, кроме того, оптимисты всегда любят сытно позавтракать. Он ловко отделил руками клешни от разъезжающегося в разные стороны панциря и сам казался за этим занятием похожим на одного из тех пучеглазых морских животных, которые, захватив большими и малыми клешнями свою добычу, разглядывают ее торчащими глазами. Пожалуй, он проделывал в своей жизни операции и похлеще. «Je regarde et je garde»[14], – гласил один из девизов мавританцев. И если свободное времяпрепровождение господ из Центрального ведомства походило на холостой ход машины и было, по сути, не чем иным, как завуалированной скукой, то у таких типов, как зтот Мертенс, подобная акция, напротив, выглядела приятной данью вынужденному безделью. Каждое мгновение окупалось с лихвой. Складывалось впечатление, что игра велась беспроигрышно, не то что теми, другими, вечно отмеченными печатью недовольства и снедаемыми слепыми страстями и меланхолией. Они напоминали ящериц, безмятежно греющихся на камнях на солнце и молниеносно и без промаха хватающих свою жертву. Разделяя выпавшую на их долю участь, они не расслаблялись. У них, по-видимому, была какая-то своя теория времени. И в придачу к тому, без сомнения, еще колоссальные знания фактора боли и физических и духовных способов извлечения из нее пользы для себя. «Мир принадлежит не знающим страха!» Этот лозунг должен был способствовать возрождению древних норм духа, несовместимых с сегодняшними беспорядками. Опять отрыгнули новые побеги стоицизма. Уже кое-кто, незаметно для остальных, обменивался при встрече взаимными улыбками.
Луций порой вызывал благосклонность мавританцев. Возникало такое ощущение, что при встрече с подобными им взгляд на вещи упрощался. Они прочесывали старинные города, полные готических, фаустовских уголков, потом кварталы, кишевшие чернью. По другую сторону городских валов и стен они останавливались, обретая простор. Прояснялись и правила игры, определялась награда, ради которой все затевалось. Они были прозорливее остальных участников игры. На этом и зиждилась власть мавританцев. Они знали условия выживания, в их руках был ключ к новой жизни, новому миру. То был момент, когда Луция охватывал страх. Он отшатывался в ужасе перед их подходом к жизни, удобным только для себя и не ведающим сострадания к другим, перед этим миром, где женская красота была не без греха, а искусство не знало полутонов.
Ученые-исследователи сидели в кают-компании большей частью поодиночке, углубившись в разговоры с библиотеками, институтами, музеями или в собственные записи. Следы упорного труда, особенно в ночные часы, заметно отпечатались на их лицах. Необычайное расширение мирового пространства увеличивало поле их деятельности, требовавшее научной организации и обозримости. Справиться со всем этим было бы невозможно, если бы не удалось упростить гениальнейшим образом методику и практику использования достигнутых научных результатов. Энциклопедическая классификация стала всеобъемлющей и охватывала даже мелочи. Новое мышление, наметившееся уже к началу двадцатого века, характеризовалось практической взаимосвязью рационального с абстрактным. К этому добавлялось то, что регистрация и статистика данных обеспечивались в высшей степени думающими машинами. В подземных библиотеках и архивах, где хранились картотеки, осуществлялся кропотливейший титанический труд. Однако существовали довольно темные инстанции, вроде Координатного ведомства, определявшего в системе координат местонахождение любой точки, любого предмета на земном шаре. Эта простейшая идея пришла в голову одному мавританцу. Крест – оси координат – украшал гербовый щит ведомства, а вместе с ним и богохульный девиз: «Stat crux dum volvitur orbis»[15]. Работа там велась без слов и незаметно для глаз. Она как бы породнилась с музыкой, поскольку и на нее нашелся метроном, механически задававший ей темп. Один ученый-археолог обнаружил при раскопках древнего захоронения в Закавказье ручку от вазы, лишившую его покоя. Он выслал ее размеры в Координатное ведомство, где эти данные запустили в машину. Та выдала сведения, и архивариус составил список объектов, контуры которых в той или иной степени приближались к находке. Это могли быть как другие вазы, так даже и рисунки вышивок, иероглифы или раковина соответствующей формы, найденная на берегу Крита. К списку были приложены сведения из каталогов музеев и из научных справочников. Но то была лишь одна из функций Координатного ведомства; существовали еще и другие, более сомнительного свойства. Так, в Координатном ведомстве могли запеленговать любую точку на земном шаре, что было само по себе угрожающим. В ведомство непрерывно поступали отовсюду разные сведения и, логически препарированные, оседали в его картотеках. С ростом архива росла и власть. План зиждился, как и все прикидки мавританцев, на совершенно примитивной идее, рассчитанной на то, что они лучше других знают правила игры. В принципе, это был триумф аналитической геометрии. Они знали, чем определяется власть в пространстве, лишенном качественной характеристики и поддающемся учету в системе координат. Они знали, что индексирование черепов таит в себе опасность, и держали эти данные про запас.
У них было оружие против любой теории, и они знали, что там, где все дозволено, можно все и доказать. Но право выбора действия они оставляли за собой. У себя в ведомстве они протежировали подобию гелотов – бессловесным рабам, любившим порыться в пыльных папках, поощряли и женские кадры, не проявлявшие особой инициативы, зато обладавшие большой интуицией. Членов Ордена мавританцев там можно было встретить крайне редко и только в тех неприметных кабинетах, похожих на серые чуланчики со звуконепроницаемыми стенами, откуда паук наблюдает за раскинутой им сетью паутины. Луций припомнил одну из таких дверей, где на матовом стекле виднелась табличка «Энцефалозные», – видеть сквозь дверь можно было только с внутренней стороны. Для посвященных надпись на двери была символическим обозначением внутриведомственной статистики, несшим информацию для своих и олицетворявшим собой власть для чужих. Луцию нравилось навещать Координатное ведомство, что он изредка делал по поручению Проконсула. Там всегда царила атмосфера закрытых дверей, а стены кабинетов покрывала загадочная тайнопись. Все многообразие мира умещалось здесь для тех, кого не сбивали с толку калейдоскопические комбинации цифр всего лишь в нескольких закодированных знаках. Они повторялись, чередуясь, и, кто знал их секрет, у того и был в руках ключ к власти.