bannerbannerbanner
Медовые дни

Эшколь Нево
Медовые дни

Полная версия

Но вот доступ к Анне Новиковой – как выяснилось, вывихнувшей ногу, – оказался затруднен, и операция по ее вызволению заняла несколько часов.

Глядя на Антона, руководившего спасательными работами (первый муж уже нашел бы предлог, чтоб исчезнуть), Катя испытывала гордость и вместе с тем сожаление. Почему они встретились так поздно? Когда он уже не способен… Черт… Когда он был моложе, он наверняка был… Может, теперь, в этой новой стране… Смена обстановки… Может, есть шанс? Она обняла себя за плечи, воображая, как они лежат в новой постели и его сильные руки сжимают ее.

Вечером, когда автобус наконец-то добрался до места назначения и за мгновенье до того, как открылись двери, Антон взял ее за руку, наклонился к ее уху и прошептал:

– Начинаем все заново, котик. В нашем-то возрасте. Кто бы мог подумать…

* * *

Через две недели после встречи автобуса с мигрантами мэр Авраам Данино приехал в Иерусалим.

– Кого вы мне привезли? Кого?! – жалобно спросил он.

– Но позвольте! Вы же сами просили. Можно даже сказать, требовали. Как вы это назвали? Качественная иммиграция, верно?

В голосе сотрудника Министерства внутренних дел, ответственного за расселение репатриантов, Аврааму Данино чудилась – да нет, не чудилась, а явственно звучала – насмешка.

– Но я думал… В смысле я предполагал… – промямлил он, и в его мозгу сам собой вспыхнул образ Марины-Ольги-Ирины. Вот она на высоких – но не слишком – каблуках приходит к нему в кабинет, чтобы оформить разрешение на пристройку к дому. Они склоняются над чертежами подрядчика, и она вдруг поднимает глаза и говорит: «Уважаемый мэр, я хочу задать вам один вопрос». – «Спрашивайте, не стесняйтесь, – отвечает он и добавляет: – И зовите меня просто Авраам». Она протягивает руку к его щеке, медленно ее гладит и говорит: «Авраам, скажите, почему вы такой невеселый?»

Черт! Он должен прекратить об этом думать! Нет никакой Марины! Не было и не будет! Как глупо с его стороны – в его-то возрасте! – надеяться, что большая любовь исцелит его скорбь.

– Господин мэр, так дело не пойдет, – сказал ответственный чиновник. – Вы не можете два года терроризировать нас, а потом взять и передумать. С живыми людьми так не поступают.

– Но что мне делать со всеми этими…

– Все они люди в высшей степени достойные. Интеллигенция… Да, большинство из них пенсионеры…

– Большинство? – крикнул Данино. – Да среди них нет ни одного моложе шестидесяти!

– …но при этом вполне самостоятельные. Ведь у русских принято, что бабушка и дедушка живут с детьми и внуками.

– И что из того?

– А то, что все, кто приехал в этом автобусе, – люди пожилые и не имеют родственников в Израиле. А если имеют, то те не захотели их у себя принять. Такие люди по определению должны быть талантливыми и находчивыми. Я абсолютно уверен, что они принесут вашему городу большую пользу.

– Но где вы их раскопали?! Скажите: где?

– Они сорганизовались еще там, в России, и подали просьбу репатриироваться в Израиль вместе, группой. По-моему, это здорово.

– Но они… – сказал Данино, сунув руку за пояс. – Они даже не говорят на иврите!

– Так учите русский, Данино. Мы оплатим вам курсы, если пожелаете, – захохотал чиновник и встал, давая понять, что разговор окончен.

* * *

В первую же зиму после приезда репатриантов, поселившихся в квартале Источник Гордости, пошел снег. Снег в Городе праведников шел почти каждый год, и, когда это случалось, жители Города грехов садились в пикапы, приезжали сюда, загружали снег в багажник и везли домой – показать детям. Но в ту зиму наблюдалось необычное явление: снег выпал исключительно в новом квартале, но не в остальной части города. И правда, в центре на землю опустилось всего несколько мгновенно растаявших снежинок, зато в Источнике Гордости высились полуметровые, если не больше, сугробы.

– Эстер, ты даже не представляешь, что там творится! – сказал почтальон, вернувшись домой и поднося руки к спиральному электрообогревателю в гостиной ближе, чем обычно (почтальон был единственным из горожан, кто регулярно – по долгу службы – посещал квартал). – Сибирь! Настоящая Сибирь!

– Сибирь! Настоящая Сибирь! – на следующий день повторила Эстер своей парикмахерше Симоне. – Ты даже не представляешь, что там творится!

Поскольку слова, произнесенные в парикмахерской Симоны, распространялись со скоростью чернил, растекающихся по льняному полотну, то вскоре к новому кварталу прочно приклеилось обидное прозвище «Сибирь», а к реальному километру, отделявшему его от города, добавилось несколько воображаемых.

* * *

Каждый вечер, незадолго до того, как солнце скрывалось за антеннами военной базы, Антон клал руку Кате на плечо и говорил:

– Ну что, котик, пошли?

Она и сама знала, что им пора на ежедневную прогулку, но ей нравилось чувствовать его руку на своем плече, нравилось, что он зовет ее «котиком», поэтому она позволяла ему командовать собой, подавать пальто и открывать перед ней дверь. Зато во всем остальном он ей всегда уступал.

На улице они встретились с пассажирами автобуса в полном составе. С той поездки прошло уже два года, но, как это ни удивительно, никто из прибывших не умер. Иногда, попивая вечерний глинтвейн, Катя и Антон гадали, кто из репатриантов первым покинет этот мир. Как-никак все они в возрасте, и когда-нибудь это должно случиться. Антон вслух сочинял умершему эпитафию, а Катя смеялась до слез – у него здорово получалось – и протягивала к нему свой стакан, чтобы чокнуться еще раз. На следующий день они спускались по ступенькам крыльца, выходили на улицу и с замиранием сердца ждали: появится тот, кого они вчера оплакивали, на вечерней прогулке или нет. Кроме них никто об этом не знал; это был их секрет. (Однажды Антон, несмотря на ее протесты, заявил, что первым умрет он, и начал сочинять надгробную речь для самого себя, но, хотя речь получилась смешная – действительно смешная, – Катя даже не улыбнулась.)

Встречаясь с жителями квартала, они всем говорили: «Добрый вечер». За единственным исключением. Того, кого они вчера «хоронили», они приветствовали словами: «Крепкого вам здоровья!» Все гуляющие – парами или поодиночке – направлялись к аллее. Некоторые вели на поводке собак, но никто не шел с детьми. Они все еще носили привезенную с собой одежду и говорили на тамошнем языке; транзисторный приемник Шпильмана, с которым тот не расставался, плотно прижимая его к уху, все еще был настроен на московскую радиостанцию; и даже погода (Катя помнила, что писала ей Таня в своем первом письме: «Погода в Израиле ужасная. Воздух влажный, липкий, душный и тяжелый, ходишь как будто по уши в компоте»), даже погода в этом городе походила на тамошнюю: зимой уши и нос ощутимо пощипывало, а летом по ночам бывало прохладно. В том числе и по этой причине Катя ни за что не согласилась бы жить на равнине. Даже если бы Таня пригласила ее перебраться к ним.

«А все-таки обидно, что она нас не приглашает, – подумала Катя. – Тогда я смогла бы отказаться». Она обхватила мускулистую руку Антона, и они зашагали по Тополиной аллее, начинавшейся в их квартале, а заканчивавшейся у железных ворот военной базы. Справа тянулась засаженная оливами широкая долина, слева – роща карликовых кипарисов, разбитая в память о каком-то человеке (жаль, что она не в состоянии прочитать табличку); чуть дальше пасся красивый конь шоколадного цвета. По субботам собирались желающие на нем покататься, но в остальные дни недели он стоял без дела или бегал по сооруженному на скорую руку загону. Конь был так красив (литые мускулы, крепкий круп), что вызывал у Кати непристойные мысли. И хотя такие вещи обычно смешили Антона, она не спешила делиться ими с ним – зачем сыпать соль на раны.

За загоном раскинулся пустырь, и иногда там мелькал лисий хвост. Как-то раз, когда к ним в гости приезжал Даниэль, они увидели лису так близко, что мальчик захотел ее погладить, но Антон ему не позволил.

– Лисы кусаются, – объяснил он. – Лучше их не нервировать.

– Но кто же тогда их погладит? – огорчился Даниэль. – Все их боятся, и никто не гладит!

– А может, они не любят, чтобы их гладили? Кто знает? – сказал Антон.

– Сам посмотри, какой у нее пушистый хвост. Наверное, мягкий. Наверно, ей очень приятно, когда ее гладят, – буркнул Даниэль и неохотно пошел дальше, но тут обернулся, еще раз взглянул на лису, а потом, обращаясь к бабушке, проворчал: – Даже если у вас тут и попадется что-нибудь интересное, так вы сразу: нельзя!

Катю пронзил страх. Что, если настанет день, когда ему надоест проводить субботу с бабушкой, и он перестанет к ним приезжать? Что, если она лишится возможности видеть веселые искорки в его глазах, наблюдать, как он с аппетитом уплетает испеченные специально для него пирожки с мясом, слушать его умные вопросы? «А почему вы переехали в Израиль? Из-за меня? Как-то странно… А почему вы не говорите на иврите? Бабуль, а какая ты была, когда была маленькой? Непослушная? А Антон? А почему ты не живешь с нами, как бабушка Михаэля и бабушка Эди?»

После лисьего пустыря аллея изгибается и сворачивает к военной базе, но до ее ворот они никогда не добираются. Антон не любит туда ходить. От вида военной формы ему становится плохо. «От военной формы и армии пахнет мороженой картошкой, – говорит он. – Этот запах одинаковый во всех странах мира». Однажды они подошли к воротам слишком близко, и он вдруг задрожал всем телом. У него затряслись плечи, руки, колени. Но объяснить, в чем дело, он наотрез отказался.

– Антон, я же просто… – взмолилась она. – Может, если ты расскажешь, я смогу тебе помочь?

Но он ответил с несвойственной ему грубостью:

– Мне не нужна ничья помощь. И рассказывать я ничего не хочу. Я прошу только об одном: пойдем назад. Я требую слишком многого?

На обратном пути он снова взял ее под руку и уже своим обычным голосом сказал:

 

– Ну вот, теперь во мне появилась загадка… По-моему, это романтично, а?

Дома в их квартале были разбросаны по склону горы, словно овцы. «Может, в один прекрасный день, – думала Катя, – какой-нибудь дом разинет пасть и заблеет?» По небу на фоне красного предзакатного солнца летали птицы. Там она наперечет знала имена всех птиц, но здесь было много таких, каких она раньше никогда не видела. Поэтому она молча смотрела, как они – одни с шумом, другие беззвучно – машут крыльями; одни – маленькими, другие – большими. Антон тем временем рассказывал ей, что бы он, будь его воля, изменил у них в квартале. Когда они шли домой, его всегда переполняли самые разные идеи. Надо организовать шахматный клуб. Он будет открыт по утрам, потому что утром мозг работает лучше всего. Установить металлические поручни вдоль Тополиной аллеи для тех, кому трудно передвигаться. Основать публичную библиотеку с книгами на русском языке. Наладить изучение иврита. И пусть преподаватели приходят к ученикам на дом. Нет, не преподаватели, а преподавательницы! Молодые! Загорелые! В топах с открытым пупком! Чтобы у студентов был стимул учиться.

Последний пункт в список он добавил только потому, что заподозрил: Катя его не слушает. Она в ответ легонько ущипнула его за руку: мол, слушаю, слушаю.

Позже, дома, они повесили на вешалку пальто, и он ушел к себе в комнату напечатать свои предложения на привезенной из России пишущей машинке. По дороге в Израиль у машинки отломилась буква «Х», приделать ее назад он не смог, и потому ему приходилось проявлять чудеса изобретательности, формулируя свои мысли в словах без этой буквы.

Катя тем временем поставила чайник, заварила чай и налила два стакана, опустив в каждый по кусочку сахара. Когда стих стук машинки, она отнесла Антону стакан в подстаканнике – как он любил, полила цветы в горшках на подоконнике, удобрив почву размоченным в воде черствым хлебом, проверила подвешенный к ручке шкафа марлевый мешочек с простоквашей – готов ли творог – и вышла на балкон.

Дописав письмо, Антон сунул его в конверт (на котором Даниэль по его просьбе написал адрес мэрии), взял стул и присоединился к Кате. Погасив по пути единственную на балконе лампочку, чтобы светили только звезды, он молча сел. Они в последний раз прокашлялись, поудобнее откинулись на спинки стульев и замерли в ожидании. Он поправил воображаемый галстук, она задрала подбородок. Оба знали, что вот-вот начнется единственное культурное развлечение, доступное по вечерам у них в квартале. Концерт ре минор. В исполнении симфонического оркестра шакалов.

* * *

Утра, подобные этому, выдавались у Моше Бен-Цука не так уж редко. Обычно они совпадали с критическими днями его жены Менухи. Вынужденное долгое воздержание, продиктованное религиозным запретом, но в еще большей степени – ощущение, что ее это не только не огорчает, но даже радует, роняли ему в душу семена тревоги, дававшие буйную поросль, которая оплетала его изнутри, мешая дышать. Сегодня, например, пока она собирала детей в школу, он лежал в постели и прислушивался. Дети весело щебетали с мамой и друг с другом, но никто и не заглянул к нему в комнату. Даже младший (Моше считал его самым «своим», потому что тот походил на него как две капли воды; в роддоме он первым взял его на руки, так как у жены было кровотечение; он был привязан к папе и старался подражать его манере говорить и походке), даже младший – и тот не пришел. Бен-Цук помнил, что сам категорически запретил детям заходить по утрам в родительскую спальню, но вдруг почувствовал себя брошенным. Лишним. Как будто он им не отец, а отчим. Именно это чувство, не покидавшее его никогда (за исключением разве тех лет, когда он обрел счастье в объятьях Айелет, а она – в его объятьях, когда они ощущали себя одним целым), именно это чувство, что он везде чужой, и привело его в лоно религии. Чем глубже он погружался в веру, тем быстрее крепло в нем убеждение, что причина его одиночества – не воспитание в кибуце, куда его отправили после болезни и смерти матери и кончины отца, пережившего ее всего на полгода, а его постоянное стремление к постижению загадки жизни. Той загадки, которую «они» не постигнут никогда. Теперь его окружали люди, вместе с ним разделяющие это тайное знание; мало того, он сумел создать на этой почве семью. Откуда же в нем снова ощущение пустоты? И какой смысл во всех его стараниях стать «своим», если даже в кругу собственной семьи он чувствует, что есть «он», а есть «они»? Может, лучше попробовать отыскать Айелет? Он найдет ее по запаху, одной рукой крепко обнимет за талию, второй закроет ей глаза и скажет: «Угадай, кто это».

Господи, помилуй, Господи, помилуй… Моше Бен-Цук спрыгнул с кровати. Эрекция топорщила его пижамные штаны. Как эта Лилит проникла в его мысли? Хватит, хватит, хватит! Он прожил без нее семь лет, семь спокойных лет. Нельзя позволить ей вторгаться в его сознание, иначе он пропадет в тумане любовной тоски. Он вышел на маленький балкон. На подоконнике стояли стеклянные банки с заготовками его жены Менухи. Капуста, оливки, морковь, ломтики арбуза, редька, огурцы – маленькие, средние, большие. Первое время она мариновала какой-нибудь один овощ (обычно в начале недели, чтобы можно было съесть в Шаббат), но в последний год это хобби полностью ею завладело, и на кухонном окне уже не хватало места для ее продукции.

Мелкие огурцы уже обесцветились, и это означало, что банку пора переставлять в холодильник. Но он этого не сделал, а вместо того облокотился о перила и стал поверх забора из банок смотреть на соседнее кладбище. В кибуце кладбище располагалось на отшибе, в кипарисовой роще, вдалеке от жилых домов, а здесь оно раскинулось в самом центре города. Все хотели жить как можно ближе к похороненным праведникам, и им самим удалось поселиться в этой квартире только благодаря отцу Менухи, раввину.

Он нашел глазами могилы главных праведников. Это не составило труда – в отличие от всех остальных, белых, они были выкрашены синим. Все «синие» сгрудились – как делали это и при жизни – вокруг святого ребе. Бен-Цук уставился на синие могилы (в надежде, что его защитит их святость), но хотя обычно это помогало, сегодня утром не подействовало. Он перевел взгляд с могил на стоящую возле них женщину. Она прикрывалась рукой от солнца – в точности, как когда-то Айелет. Нет, не может быть. Это абсолютно исключено. Он наклонился и прищурился, но женщина исчезла. Как будто ее и не было. Наверно, она ему привиделась. Конечно, привиделась. Он ушел с балкона, умылся и вытерся полотенцем с вышитыми словами «Я совершил(а) омовение в микве святого ребе». Но и это не помогло. Он понял, что ему нужна карта. Срочно! Он порылся в своих бумагах и нашел новейшую карту Города праведников. В масштабе 1: 20 000.

Странно. Он внимательно изучил карту. Сибирь на ней не отмечена. Он посмотрел на дату. Карта выпущена всего несколько месяцев назад, а люди живут в Сибири уже больше двух лет. Тем не менее на том месте, где она должна быть, значится: «Незастроенная городская территория». Наверно, это очередная мелкая пакость со стороны Данино. Как он хотел заполучить репатриантов! Как умолял Министерство внутренних дел, чтобы ему их прислали! И вот они приехали, а он в упор их не видит. Как будто они в чем-то перед ним провинились. В чем именно, никто не знал, но настроение начальника не было секретом для подчиненных. «Берегите ваши души», – словно говорил он им. Иными словами, сведите к минимуму все контакты с обитателями нового квартала, не отвечайте на их обращения, не выделяйте им денег и не приглашайте на мероприятия.

Недостаток информации порождает слухи. Рассказывали, что в Иом-кипур из домов Сибири слышалась музыка, а парочка жителей жарила барбекю. Что в Хануку у них в окнах не было видно ни одной ханукии, зато на заднем дворе одного дома стояла елка с гирляндой из цветных лампочек. Что они бывшие агенты КГБ, которых привезла в Израиль секретная-военная-база-про-которую-знают-все, и что им платят огромные деньги, чтобы они подслушивали русских ученых, помогающих Сирии делать атомную бомбу. Хуже того, они якобы подали заявление с просьбой вернуть их в «матушку Россию», уже пакуют вещи и вот-вот уедут. Их обвиняли в том, что они никогда не выходят в палисадник. Или в том, что они весь день проводят в палисаднике. Что они нашли затерянную могилу Нетанэля Анихба и молятся там лжемессии Шабтаю Цви. Что они поснимали с косяков своих дверей все мезузы. Что в их квартале нет ни одного человека с еврейской фамилией. И что все мужчины у них – необрезанные.

И вдруг – как снег на голову – Бен-Цук должен построить им микву. Именно им. И именно он. С какого перепугу? Не иначе, Данино задумал ему отомстить. Еще одна его мелкая пакость. Как он его просил! Как умолял! «Приходи ко мне работать! Ты принесешь городу большую пользу! Мне нужен твой командирский опыт!» Но в последнее время на заседаниях горсовета он только и делает, что ругает Бен-Цука, а когда тот выступает, закатывает глаза. Как будто Бен-Цук перед ним тоже в чем-то провинился. Но в чем? Бен-Цук этого не знал.

«Делать нечего, – уныло думал он. – Раз квартала нет на карте, придется туда съездить».

Он оделся потеплее, натянул черную вязаную шапку (говорили, что в Сибири холоднее, чем в городе) и отправился в путь.

Зная любовь израильтян к машинам, подрядчик перед каждым домом квартала Источник Гордости распланировал стоянку. Правда, ни у одного из обитателей Сибири не было машины. Поэтому, добравшись на своем «мицубиси» до места, Бен-Цук мог выбрать любую из десятков пустующих стоянок, большая часть из которых успела зарасти плющом, но по привычке – и на всякий случай – он припарковался возле тротуара.

Из машины он вышел с некоторой опаской. Дул сильный ветер, от которого раскачивались верхушки деревьев и мерзла шея.

Из ближайшего двора раздался львиный рык. Эта зверюга не могла быть собакой. Не могла, и все тут. Густая каштановая грива украшала ее голову, как корона. Она двигалась ленивой угрожающей походкой. Небось оттуда привезли, из своей России. Бен-Цук перешел на другую, более безопасную, сторону улицы и принялся разглядывать пристроенные к домам перголы. Он никогда раньше таких не видел. Коричневые, из толстого бруса, мрачные, как гробы, но при этом украшенные затейливой резьбой и зубцами по краям. Как на башенках песчаных замков. Или как в этом их кириллическом алфавите.

Погруженный в созерцание пергол, он чуть не столкнулся с мужчиной, который шел по улице, опираясь на дорогую трость с набалдашником в форме позолоченной орлиной головы.

– Здравствуйте, – поприветствовал его Бен-Цук, но тот не ответил.

А вот и еще один: весь в белом, лицо светится; он чем-то напомнил Бен-Цуку Нетанэля Анихба из видения Ицхаки. Но, как и первый, тоже проигнорировал его приветствие. Если бы он поздоровался в ответ, Бен-Цук спросил бы его: «Уважаемый, как вы считаете, где здесь лучше построить микву? Дело в том, что решить этот вопрос не так-то просто… По одной стороне – дома… Посередине – дорога… А по другой – крутой склон, который спускается в долину…» Но мужчина в белом прошествовал мимо, как будто ничего не слышал. А может, и правда не слышал?

Чуть поодаль, на автобусной остановке, сидели две пожилые женщины. «Может, спросить у них?» – подумал Бен-Цук. Тут из-за поворота появился и затормозил на остановке автобус. «Что за робость на меня сегодня напала? – рассердился на себя Бен-Цук. – С утра я сам не свой». Автобус отъехал, но женщины остались сидеть, где сидели. «Естественно, – понял он. – Где же еще им сидеть? Лавочек в Сибири нет. Данино не разрешил их ставить. Вот они и сидят на остановке. Но подходить к ним я, пожалуй, не стану. Еще набросятся на меня со своими претензиями, и придется в одиночку отдуваться за всю мэрию. И вообще, зря я сюда приехал. Теперь это ясно как божий день. Нельзя заниматься делами, если день начинается с мыслей об Айелет».

К нему подкатился футбольный мяч. «Ну, с этим-то я справлюсь», – подумал он, остановил мяч ногой и стал ждать, когда за мячом явится какой-нибудь мальчишка, с которым они поговорят на международном языке футбола. Он удивит его точным сильным ударом, и это сломает лед отчуждения. Но за мячом никто не шел. Улица так круто поднималась в гору, что мяч мог прикатиться с другого ее конца. Или с другой стороны земного шара. Бен-Цук стоял на ледяном ветру с мячом под мышкой и напрасно ждал его владельца. Устав от ожидания, он обратил внимание на небольшой холм позади автобусной остановки. Даже не холм, а нечто вроде пригорка, с которого открывался вид на долину. Бен-Цук закатал брюки (чтоб не испачкать), по скользкому склону забрался на пригорок и прикрыл рукой глаза от ветра. С дерева взлетел гриф; какое-то время он парил в воздухе, а затем поднялся выше и исчез за военной базой. Бен-Цук достал из кармана рубашки карту и отметил на ней эту территорию. Из кармана брюк вынул телефон и сдвинул с уха черную вязаную шапку.

 

– Ноам? Это Бен-Цук. Как дела?

– Привет, Бен-Цук. Куда ты запропастился? Я уж соскучился.

Бен-Цук знал, что Ноам – не настоящее имя его собеседника и что за его льстивыми словами скрывается корысть. Но ему все равно было приятно их слушать.

– Ноам, у меня для тебя есть работенка.

– Да? Вообще-то я сейчас завален работой…

Обычное дело: Ноам начинает торговаться.

– Брось, – перебил его Бен-Цук. – Ты не пожалеешь. У меня хороший бюджет. Плюс будет бонус. На твоем месте я бы не отказывался.

– Бонус?

– Все подробности потом. Приходи завтра… и не забудь захватить бинокль.

Бен-Цук убрал телефон в карман, натянул на замерзшее ухо шапку и еще какое-то время постоял на пригорке с чужим мячом в руках: может, кто-нибудь за ним все-таки придет? Никого не дождавшись, он бросил мяч в машину и поехал домой. Дети наверняка обрадуются новому мячу. Особенно младший. Что, если спрятать мяч за спиной? Войти в дом и неожиданно протянуть ему: вот тебе подарок? Возможно, блеск в его глазах и торопливое объятье – даже если он тут же вырвется и убежит – позволят Бен-Цуку хотя бы на несколько мгновений почувствовать себя не отчимом, а отцом?

* * *

В шесть лет Наим влюбился в птицу. Это был щегол с желтым пятном на крыле и с красной головой. Наим шел по полю, когда перед ним вдруг взлетела целая стая щеглов.

В семь лет Наиму удалось впервые погладить щегла. Это было возле магазина Мунира. Он сделал это на спор. Его друзья утверждали, что у него ничего не получится. Стоит ему приблизиться к щеглу, тот улетит.

В девять лет ему сел на плечо удод. Через несколько секунд он улетел, но Наим целый день вспоминал, как в тело вонзились его чудесные коготки.

В десять лет он выбросил клетку, которую подарила ему мама. Будь он старше, он сумел бы объяснить ей, что птицы хороши именно тем, что могут свободно летать.

Отец называл его птицеловом. То есть бездельником. Неисправимым лодырем. Дети его дразнили, щекотали ему шею перьями, кидались в него камнями, устраивали ему западни из веток и смеялись, когда он падал.

В пятнадцать лет он пришел на орнитологическую станцию, расположенную у озера-в-котором-нет-воды, и предложил себя в качестве волонтера. Арабский акцент ему удалось скрыть, но, узнав его имя, они согласились взять его только на должность уборщика. Он был рад и тому. Потому что с крыши женского туалета открывался великолепный обзор. Осенью, окончив смену, он поднимался туда, наблюдал за перелетными птицами и искал в определителе их названия.

Когда ему было пятнадцать с половиной, мальчишки в деревне забили камнями сипуху. «Зачем вы это сделали? – закричал он, глядя на умирающую птицу. – Зачем?!» – «Она приносит несчастье, – отвечали мальчишки. – Смотри, какая уродина». – «Ничего подобного! – возмутился Наим, задыхаясь от бессильного гнева. – Сипухи очень полезные! Они поедают мышей, которые вредят посевам! Даже в Коране написано, что нельзя их убивать!» – «Сипухи приносят несчастье», – стояли на своем мальчишки.

Когда ему было шестнадцать, отцу все это надоело. Он не побил сына и не свернул у него на глазах голову птице; он просто сказал: «Теперь ты мужчина. – И добавил: – Пора тебе зарабатывать на пропитание младшим братьям». На следующий день он взял его с собой на стройку и стал обучать основам ремесла. Как обращаться с зубилом, как перемешивать бетон, как обтесывать камни. И еще: как торговаться с евреями и как с ними работать. Как втайне гордиться собственным происхождением, а внешне демонстрировать покорность и смирение. Как создавать у них иллюзию, что всем заправляют они, хотя на самом деле это не так.

Когда ему было семнадцать, из Наима он превратился в Ноама. Первый подрядчик-еврей, с которым он работал, назвал его так по ошибке, но это имя приклеилось к нему. Вслед за подрядчиком его стали звать Ноамом рабочие, вслед за рабочими – их жены, а в конце концов и все остальные. Кроме матери и отца.

К двадцати одному году он уже и сам толком не знал, как его зовут – Наим или Ноам. Зато он знал, что приставшее к нему еврейское имя и еврейская внешность помогают получать заказы, предназначенные только для евреев. Иногда его нанимали в открытую, иногда – в более деликатных случаях, когда речь шла о строительстве синагоги или миквы, – для отвода глаз отдавали заказ липовому подрядчику (которому платили за молчание), но на самом деле всю работу делал Наим.

В двадцать три года Ноам-Наим купил на скопленные деньги свой первый бинокль, «Никон». Где бы ни работал, он всегда брал его с собой и в перерывах, когда другие рабочие ели или сплетничали (или ели и сплетничали), он – худощавый, почти тощий, с заостренным, как у птицы, лицом – находил самую лучшую для наблюдения за птицами точку, брал в руки висевший на груди бинокль и полностью отдавался созерцанию.

* * *

В субботу утром Антон повел Даниэля на прогулку по кварталу. Со стороны они казались дедом и внуком, а при сильном желании между ними можно было обнаружить и внешнее сходство: у обоих были похожие носы, горделивая осанка и манера при ходьбе чуть-чуть клониться вправо. Недавно Даниэль спросил его:

– Скажи, а я тебе кто?

Антон знал, что мальчик ждет от него точного ответа – например, «неродной внук» или «приемный внук», – но вместо этого сказал:

– Ты моя смешинка. А все остальное не имеет значения.

Даниэля этот ответ не устроил; он потребовал, чтобы Антон в который уже раз все ему подробно объяснил, и тот, как всегда, сдался. Он знал: детям (особенно тем, кого срывали с насиженного места) хочется жить в мире, где царит порядок. Он рассказал Даниэлю, что его бабушка была замужем за другим мужчиной, что этот мужчина исчез, сбежал, и бабушка много лет жила одна и очень грустила. Антон познакомился с ней в доме престарелых и увидел, что, хотя она и грустит, ее не так уж трудно рассмешить, и понял, что наконец-то нашел то, что так долго искал, то, ради чего стоит жить. Понял, что будет жить, чтобы радовать Катю.

– И когда Катя, то есть твоя бабушка, сказала, что у нее есть в еврейской стране внук и что она скучает по нему так сильно, что больно дышать, – продолжал Антон, – я поцеловал ей руку и сказал, что готов поехать в еврейскую страну – хотя я не еврей и не молюсь ни одному богу, – лишь бы ей стало легче дышать. Единственное, на что я не готов, так это лежать на печке в доме у детей, как это делали мои дед и прадед. Я ненавижу этот паразитический обычай и хочу, чтобы мы жили отдельно, в собственной квартире. Все это, – объяснял он Даниэлю в тысячный раз, – я сказал Кате, то есть твоей бабушке, еще до отъезда в Израиль, чтобы потом не возникло никаких недоразумений. Но один сюрприз меня все-таки ждал. Потому что внуком, о котором я столько слышал, оказался не кто-нибудь, а ты, Даник.

– А твой сын? Он не рассердился, что ты уехал в Израиль? – спросил Даниэль, и сердце у Антона сжалось.

Ох уж этот Даник… Вечно он задает самые неудобные вопросы.

– Мой сын уже большой, – через несколько секунд ответил он. – За него можно не волноваться. Он и без меня прекрасно справляется.

Даниэль приезжал к ним в гости каждую вторую субботу, и каждую вторую субботу они с Антоном ходили гулять. Чтобы дать Кате поспать. Она любила спать допоздна. В квартале не было ни детской площадки, ни сказочной избушки, в которой можно полазать, поэтому они просто ходили и разговаривали. Антон называл эти разговоры «мужскими»: «Потолкуем как мужик с мужиком». А о чем обычно говорят между собой мужчины? Например, с Даниэлем училась в одном классе девочка по имени Шони. Даниэль был в нее влюблен, но не решался к ней даже подойти.

– Почему?

– Потому что я репатриант. Потому что я ниже ее на полголовы. Потому что она – это она, а я – это я.

– Слушай меня внимательно, – назидательно произнес Антон. – Эта Соня…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru