Отдельный поджанр живописных обманок конца XVII–XVIII века получил в современном искусствоведении обобщенно-условное название уголок книголюба (англ. book lover's corner). Эти натюрморты можно использовать как наглядные и притом очень емкие, компактные пособия для изучения практик книгохранения, библиофильских привычек, особенностей читательского поведения. Так, мы видим, что тома держали не только в шкафах, но и в стенных нишах, чтобы до них не могли добраться крысы. Ценные фолианты скрывали от посторонних глаз, для чего стены закрывали деревянными панелями, за дверцами которых прятались домашние библиотечки. Нижние полки шкафов занимали книги, с которыми работали «здесь и сейчас». Те же полки выполняли функции секретера и письменного стола.
Натюрморт французского художника Жана-Франсуа Фойсе напоминает укромный тайничок библиофила. Кокетливо декорированная атласной шторкой ниша приоткрывает интимную сторону чтения. Небрежно заложенные и кое-как утрамбованные на полке научные труды перемешаны с приключенческими романами вроде «Робинзона Крузо». Зрителю разрешается одним глазком взглянуть на фрагмент личной библиотеки.
Похожая композиция другого французского живописца, Мишеля Бойе, представляет уголок книголюба-музыканта. На такой же полке с зеленой шторкой изображена «Опера Роланда» – музыкальная трагедия по мотивам «Неистового Орландо» Людовико Ариосто, с текстом Жана-Филиппа Кино и музыкой Жана-Батиста Люлли, которого обожал Людовик XIV. Открытая на третьем акте книга «Эни и Лавиния» – тоже музыкальная трагедия с текстом Бернара Фонтенеля и музыкой Паскаля Коласса.
Жан-Франсуа Фойсе.
Библиотека. Ок. 1741. Холст, масло[4]
«В фиктивной, ничтожно малой глубине ниши, витрины, библиотечной полки тромплёй являет самое убедительное доказательство того, что эти предметы не могут быть живописными, но исключительно настоящими: книга, открытая на странице с загнутым уголком, статья, небрежно вырезанная из газеты большими ножницами…» – так описывает свои ощущения французский писатель Жорж Перек в эссе «Зачарованный взгляд»{4}. Возможно, именно поэтому иллюзионистский натюрморт долгое время оставался востребованным жанром, ловко балансируя на противоречии нашего извечного неприятия жизненной фальши и симпатии к симуляциям в искусстве.
Тромплёй – наглядная иллюстрация онтологического поворота в отношении к книге от Средневековья к Новому времени. Священный трепет перед запечатленным Словом под храмовыми сводами сменяется уединенным общением с книгой в уютной домашней обстановке. Сакральность замещается интимностью. Ценность книги ставится в прямую зависимость от ее стоимости.
Мишель Бойе.
Лютня, виола, флейта и нотные книги. Кон. XVII в. Холст, масло[5]
Причина этого не только в секуляризации общества, ослаблении влияния Церкви, но также в совершенствовании технологий и увеличении оборотов копирования текстов. Безостановочное воспроизводство лишило книгу уникальности, но пока она еще сохраняет статус особого предмета. Такого предмета, которому в домашнем пространстве предназначена специальная ниша – как члену семьи отведена своя комнатка или хотя бы отдельный закуток.
Неизвестный художник Французской школы.
Декорация кабинета парикмахера. XIX в. Холст, масло[6]
При этом образ Книголюба варьировался сообразно профессиональному занятию заказчика картины и наполнялся конкретными деталями в соответствии с его литературными вкусами, образом жизни, социальным положением. Причастность к «буквенному знанию» желали демонстрировать представители самых разных сословий – от архивариусов до портных. И едва ли не в каждом втором таком тромплёе фигурирует атласный, бархатный или кисейный занавес – элегантная отсылка к нарисованному покрывалу Паррасия. Кстати, в одной из версий легенды оно было расписной театральной кулисой, реквизитом для спектакля, что усиливает иллюзорно-игровой смысл этого элемента.
Так незаметно и постепенно складывалась эстетическая конкуренция настоящего и нарисованного, подлинного и мнимого, созданного и воссозданного. Пройдет время – и конкуренция перейдет в социальную сферу, обретет общекультурный масштаб, копии и подлинники начнут бороться уже не за место на книжной полке, а за место в обществе. Но прежде лаконичные «уголки книголюбов» станут живописным прообразом интерьерного стиля Faux Book (гл. 8) и будут высоко востребованы на арт-рынке до середины прошлого столетия.
Особое место среди барочных тромплёев занимали расписанные масляными красками деревянные панели, которые вставлялись как филенки в двери книжных шкафов, служили крышками библиотечных ящиков и вывесками книжных лавок. Наиболее интересны панели с использованием рекурсивной техники мизанабим (фр. mise en abyme – букв. «погружение в бездну») – с эффектом удвоенной иллюзии, воспроизведения предмета внутри самого себя. Получались «картины на картинах». Доски расписывались гиперреалистичными репликами живописных полотен, гравюр, эмалевых миниатюр, вырванных или выпавших из книжных переплетов иллюстраций.
Склонившийся над фолиантом монах, размышляющая над Священным Писанием Мария Магдалина, светская дама с томиком на лоне природы – такие образы привлекали внимание, заставляя пристально вглядываться в слои краски в поисках визуального подвоха. Элементы таких композиций могли быть узнаваемыми копиями существующих, ранее созданных картин – например, знаменитого Корреджо или куда менее известного Эглона ван дер Нера. Копии были самого разного художественного уровня – от виртуозно точных до откровенно топорных, имеющих весьма отдаленное сходство с оригиналами.
Такой же мизанабим – включение в автопортрет натюрморта с книгой – мы видели и у Эверта Кольера. Прислоненный к черепу том с надписью на обложке «E. Colyer Anno 1683», скорее всего, книга эскизов. Возникает иллюзия зеркального восприятия: художник то ли переносит на холст один из своих эскизов, то ли использует саму книгу в качестве модели для натюрморта. Незаконченная работа на мольберте указывает на правильность первого предположения, поскольку перерисованный том по размеру меньше настоящего, да и череп композиционно размещен немного иначе.
Неизвестный художник Немецкой школы.
Тромплёй с копией картины Эглона ван дер Нера. 1634. Холст, масло[7]
Здесь возникает удивительный парадокс: сверхреалистичность вызывает ощущение гиперприсутствия предмета, но не ощущение его подлинности. Более того, подчеркивает недостоверность предмета, его эфемерность и зыбкость. Чем больше натуроподобия – тем меньше правдоподобия. Реальность меркнет, истончается, теряется в бесконечности отражений. Книга превращается в декорацию, расписную деревяшку, копию собственной копии.
Неизвестный итальянский художник.
Тромплёй с копиями картин Джованни Франческо Романелли и Корреджо. 1810. Холст, масло[8]
Тромплёй – эталонный жанр для производства фикций и мнимостей. «Это осознанно созданный симулякр, имитирующий третье измерение и, следовательно, ставящий под сомнение реальность третьего измерения», – пишет гуру постмодернизма Жан Бодрийяр в книге «Соблазн»{5}. При неоспоримой эстетической привлекательности опасность такого симулякра заключается в том, что он «покушается на сам эффект реальности и разрушает очевидность мира».
Зритель ловится на визуальную приманку, растерянно ощупывает взглядом нарисованные предметы, порывается совершить хватательное движение, чтобы удостовериться в их присутствии. Подключает осязание, не доверяя зрению, – и тут же понимает, насколько ненадежны органы чувств, как легко их обмануть. В философском смысле тромплёй – это антинатюрморт, изображающий несуществующие вещи и вынуждающий усомниться в нашей способности чувственного восприятия мира.
Неизвестный художник.
Предупреждение о краже книг. Ок. 1700. Холст, масло[9]
Книга как физическое воплощение духовной жизни попадает в тромплёй как в капкан, хитрую ловушку симуляций. Поглощенные текстом, увлеченные содержанием, мы временно забываем о его материальном носителе. Эффект тромплёя диаметрально противоположен: всем своим натуроподобием, всем своим визуальным очарованием он призывает забыть, что, помимо «тела», у книги имеется «мозг». Книга-вещь отчуждается от книги-текста. Редкий заказчик обманки просил запечатлеть в красках какие-то конкретные сочинения и свою преданность чтению. В основном заказывали просто приятные взору композиции с изображением томов – наподобие серийных постеров, которыми сегодня украшают стены квартир.
Этот эффект достигает предела воплощения в анекдотических библионатюрмортах, где ведущую роль играет оригинальный замысел, а образам книг отведена второстепенная и подчиненная роль. Взгляните на необычную картину из коллекции мадридского Национального музея Прадо: рукописное предупреждение о краже книг, размещенное на фоне книжных полок. Названия вымышлены и не соотносятся с реальными произведениями: «Что кажется и чего нет», «Я всем разочарован», «Не искушай меня»… Но более всего впечатляют сами тома – абсолютно одинаковые, предельно обезличенные. Они присутствуют на холсте как предметные абстракции, условные фигуры. Если бы картина называлась, например, «Мастерская портного», то мы вполне могли бы принять их за рулоны тканей с опознавательными этикетками.
Лучшие образцы тромплёев не столько искусство живописи, сколько мастерство мистификации и метаморфозы, отражающее сложные отношения подлинника и его копий. Иллюзорностью изображения разоблачалось само искусство как изящный род обмана. Живописная обманка – своеобразное обнажение приема, самоирония визуальности.
Однако самоирония не может бесконечно строиться на самоповторах – и тромплёй очень быстро переходит в разряд ремесленничества. Единицы шедевров терялись среди тысяч поделок. Параллельно с печатью настоящих книг множились тиражи нарисованных томов – те же копии копий. В основном это были знакомые художникам шаблоны обложек, однообразные ряды корешков и изобразительные приемы-клише: брошюрки скручивались трубочкой, малоформатные книжки складывались горкой, солидные фолианты снабжались многочисленными закладками, одиночные экземпляры чаще изображались полураскрытыми.
Если ранние тромплёи еще содержали какие-то аллегорические послания, то позднее они сделались условными конструктами, превратились в механические комбинации предметов. Этот замкнутый и самодостаточный мирок обиходных мелочей нуждался в зрителе, но не нуждался в собеседнике. Книга, диалогичная по своей природе, здесь оглохла и онемела. Превращенная в иллюзию, она утратила способность к коммуникации – и потому становилась фальшивой не только по форме, но и по сути.
Интуитивно это понимали и сами создатели обманок. Еще Хогстратен написал теоретический трактат о живописи, в котором назвал мастеров натюрморта «простыми солдатами в лагере искусства». Через столетие об этом же рассуждал прославленный английский портретист Джошуа Рейнольдс: «Если бы превосходство художника состояло только в этом виде имитации, живопись должна была бы потерять свой ранг и больше не рассматриваться как свободное искусство»{6}. Рейнольдсу принадлежит еще одно важное наблюдение: «Эта имитация механиcтична, и здесь даже самый скромный интеллект всегда уверен, что преуспеет наилучшим образом»{7}. Эффект Зевксиса – Паррасия в действии!
В XIX веке другой английский художник и авторитетнейший арт-критик Джон Рёскин настаивал на том, что истина живописи заключается в силе творческого воображения, тогда как тромплёй «отвлекает внимание на материальность сконструированного объекта» и становится «подрывной формой искусства, разрушающей нашу веру в способность распознавать истины». Впрочем, поговаривали, тот же Рёскин в пылу перфекционизма выравнивал книги по высоте в своей личной библиотеке, используя для этого пилу. Не знаю, как вам, а по мне, это то же самое, что поотрубать солдатам пятки, чтобы обуть в сапоги одного размера.
Однако вопреки пессимистическим прогнозам тромплёй все же пережил свой финальный расцвет в США в последней четверти XIX – начале XX столетия. В этот период иллюзионистские библионатюрморты становятся излюбленным жанром заказчиков среднего класса. В последующих главах поговорим о причинах этой любви, а пока отметим, что американские вариации все же заметно отличались от европейских, демонстрируя особое умение художника понимать потребности и чувствовать настроение зрителя. Для создания гиперреалистичных образов предметы чаще всего изображались в натуральную величину и выходили за пределы рамы. А еще в визуальном обмане американских тромплёев парадоксально обнажалась правда жизни: они иллюстрировали библиофильские хобби, читательские привычки, тенденции книгоиздания.
В натюрмортах признанных корифеев жанра, Уильяма Майкла Харнетта и Джона Фредерика Пето, зафиксирована популярная начиная со второй половины XIX века практика книготорговли. Букинисты приобретали нераспроданные экземпляры, иной раз вытаскивая их даже из мусорных куч, и сбывали мелким оптом или продавали в розницу по минимальным ценам. Подержанные книги выставлялись на продажу небрежно наваленной грудой. На картине Харнетта различимы надписи на корешках: Гомер «Одиссея», восточные сказки «Тысяча и одна ночь», роман Александра Дюма «Сорок пять», том раннего издания «Американской энциклопедии». Символично, что покупателем этой работы стал Байрон Ньюджент – владелец крупного универмага в Сент-Луисе.
Пето виртуозно воспроизводит потертости переплетов, сколы и царапины деревянного ящика, анекдотические детали вроде шнурка, свисающего с оконной рамы. Весь этот натурализм служит воссозданию ситуации, в которой оказывается покупатель «букинистического товара» – как тогда называли залежавшиеся остатки тиражей. Книги здесь явно не ценят и даже не уважают: их бесцеремонно хватают сотни рук, в них роются, как в куче хлама, и разочарованно отходят. Жизнь большинства из них окончится на ближайшей помойке. Глубокий черный фон вызывает ощущение безысходности, и лишь последний солнечный луч уходящего дня оставляет робкую надежду…
Примечательны названия других иллюзионистских натюрмортов Джона Пето: «Старые товарищи», «Забытые друзья», «Выброшенные сокровища». Это ласковые и сентиментальные определения книг, вышедших из читательского оборота, но по-прежнему дорогих сердцу художника. В некоторые обманки Пето помещал уменьшенные копии своих библионатюрмортов, создавая не только очередной мизанабим, но и эффект удвоения предметов. Умножал копии копий книг. Такой неустойчивый, вот-вот готовый нарушиться баланс: растрепанный пыльный том – это одновременно и художественный реквизит, и символ памяти. Правда, памяти все более короткой, иссякающей с каждым днем…
Уильям Майкл Харнетт.
Все дешево. 1878. Холст, масло[10]
Джон Фредерик Пето.
Все дешево. Ок. 1901. Холст, масло[11]
Ветхость, подвешенность, заброшенность – все изобразительные приемы здесь подвергают сомнению ценность книги и постоянство ее присутствия в мире вещей. Бодрийяр рассуждает об этом в 1979 году, а Харнетт и Пето изображают это столетием ранее. Американские натюрморты-обманки прочитываются как наглядные свидетельства утраты книгами статусных позиций в культуре.
Традиционное общество признавало ценность эталона, индустриальное общество признает ценность штампа. Интенсификация информационного потока и увеличение объемов печати необратимо снижают ценность отдельного экземпляра книги. Экземпляров много, и они взаимозаменяемы. Значимо лишь множество экземпляров – то есть тираж, количество копий. В массовом сознании книга начинает отождествляться с кипой бумаги, запечатанной типографскими знаками. Ее жизнь все чаще заканчивается в грубо сколоченном ящике с надписью «Все дешево». Печально? Для кого как.
Между тем иллюзионистские библионатюрморты продолжали активно раскупаться. Многие желали оформить свой кабинет как «уголок книголюба». Очередной виток этой моды пришелся на середину прошлого века. Здесь стоит упомянуть искусные – и притом отлично раскупавшиеся! – настенные росписи Александра Серебрякова (1907–1995), сына знаменитой художницы Зинаиды Серебряковой. Любопытное упоминание находим в ее письме младшему сыну Евгению: «Сейчас Шура расписывает стену (в 3 метра), делая "книжный шкаф" с полками книг и разные безделушки перед книгами – настолько ловко и живописно, что, кажется, это настоящие книги, настоящие полки, а не плоская стена… Теперь это мода – делать такие натюрморты-"обманки"…»{8} (Париж, 11 января 1959 года).
Заказчиками таких работ руководили самые разные чувства и мотивы, будь то амбициозность, сентиментальность или слепое следование моде. В любом случае нарисованные тома стоили гораздо дороже большинства настоящих экземпляров. Живописные обманки фиксировали последовательное формирование культурной ситуации, в которой копия ценится выше подлинника. Но и это еще не финал истории натюрмортов-обманок.
Джон Фредерик Пето.
Обыденные предметы в творческом сознании художника. 1887. Холст, масло[12]
Взгляните на скромный, с виду ничем не примечательный и выцветший от времени фотосюжет с банальным названием «Сцена в библиотеке». Перед вами одно из самых ранних фотографических изображений, и на нем запечатлены – да-да, именно! – книги. Еще до появления всем известных французских дагеротипов английский химик и физик Уильям Генри Фокс Тальбот позволил «предметам нарисовать себя самим без помощи карандаша художника»{9}. При этом он использовал самодельную миниатюрную камеру-обскуру с квадратным кадровым окном шириной в один дюйм и пропитывал бумагу нитратом серебра.
Свое революционное изобретение Тальбот назвал калотипией (др.-греч. kalos – «красивый» + typos – «отпечаток») и считал не только пионерским, опережающим технологию Луи Дагера, но и более совершенным. Калотипия давала возможность тиражировать изображения, создавать фактически неограниченное количество копий, а также позволяла переносить изображения на бумагу, тем самым придавая им подчеркнуто художественный статус, подобно рисункам и литографиям.
Знаменитый кадр «Сцена в библиотеке» – фронтальное изображение томов из личной библиотеки Уильяма Тальбота в аббатстве Лакок. Золотое тиснение на корешках усилено солнечными лучами. Мы видим тут «Историю Италии» Луиджи Ланци, «Манеры и привычки древних египтян» Джона Виклинсона, другие издания из числа интересных джентльмену позапрошлого столетия. В дальнейшем Тальбот запечатлел калотипическим способом еще и множество книжных иллюстраций. Для получения копии аккуратно извлекал книжный блок из переплета, вынимал нужные изображения, промасливал и покрывал воском бумажный негатив для проведения большего потока света и усиления прозрачности, затем делал отпечаток, и переплет возвращался на место. Фотоизображение книг обещало разгадку тайн мироздания в содружестве науки и воображения.
Уильям Генри Фокс Тальбот.
Сцена в библиотеке. Между 1 августа 1835 г. и 2 января 1845 г. Калотипия, бумага; соляная печать с бумажного негатива[13]
Для Тальбота книга была непреходящей ценностью, нормативом жизни и мерилом культуры, а библиотека – не просто местом для работы и медитативного уединения, но и заповедной территорией, почти сакральным пространством. Это была самая настоящая библиолатрия – поклонение книгам (греч. latreno – «служу»). Есть любопытная версия, что варианты «Сцены в библиотеке» – метафорические автопортреты, попытка увековечить себя в образах книг.
Еще несколько первых авторских работ варьируют изображения книжных полок или воспроизводят виды кабинета-библиотеки. Это было главное, что хотел запечатлеть гениальный химик и чем мечтал себя обессмертить. Судьба создавала ему всяческие препятствия: оконного света катастрофически не хватало, а погода, как назло, выдалась пасмурной и сырой. Сражаясь с природой, Тальбот обнаружил особую фотогеничность томов. «Книжный шкаф создает очень любопытную и характерную картину: различные переплеты книг появляются и формируют значительную иллюзию даже при несовершенном исполнении», – делился он в переписке со своим другом, ученым Джоном Гершелем{10}.
Неизъяснимая чарующая иллюзорность книг стала важной частью творческой программы Уильяма Тальбота. Это и атрибуты знания, меланхолически застывшие в тиши рабочего кабинета, и знаки интеллектуальной деятельности, и маркеры чтения как особого рода удовольствия. Фронтальный кадр выхватывал и очерчивал фрагмент реальности, заставляя сконцентрировать взгляд, чтобы увидеть попавшие в фокус предметы по-новому и запомнить по-другому – иначе, чем обычно. Так из визуального памятника Книге рождался сложный язык искусства фотографии.
Фотокопии Тальбота поразительно напоминали натюрморты-обманки. Внимательно рассматривая живописные библиокомпозиции XVII–XVIII веков, мы также увидим в них зачатки фотоязыка: фрагментацию реальности, дробление пространства, жесткое наведение фокуса. Прототипом «Сцены в библиотеке» считается картина итальянского художника Джузеппе Марии Креспи «Книжная полка с нотами» (1720-е годы), которая сейчас хранится в болонском Музее музыки. Тальбот мог видеть ее во время путешествия по Италии. Такое же фронтальное изображение книжных полок с неплотно стоящими томами и пустотами с глухим фоном. Тома презентуют своего хозяина и замещают его отсутствие.
Креспи изображает книги не как безликие и безгласные кирпичи, но как вещи, имеющие персональную историю и живущие своей жизнью, драматургически выразительные и пребывающие в постоянном движении – между книжной полкой и письменным столом, между комнатами, между читателями. Тальбот создает фактически такой же «портрет» частной библиотеки, только полностью «с натуры» – то есть буквальную реплику, совершенную копию. Разумеется, его калотипия была не механическим повторением готового образца, а интуитивным продолжением традиции.
Джузеппе Мария Креспи.
Книжная полка с нотами. Ок. 1725. Холст, масло[14]
Выбрав книгу в качестве первоочередного объекта, достойного фотовоспроизведения, Уильям Тальбот заново осмыслил ее предметную уникальность, непреходящую ценность и культурную значимость. А еще изобрел новый способ рассказывать, рассуждать, спорить о книгах. И сегодня, наполняя снимками электронные страницы книжных блогов, мы присягаем на верность сэру Уильяму.
Если считать книгу интеллектуальной валютой, то изобретение Тальбота стало инвестицией в Вечность. Калотипия – смелая концептуальная заявка на бессмертие книги, ее неуничтожимость временем. Однако фотографическое изображение – изначально основанное на воспроизведении, зрительной имитации, создании опосредованного образа – тоже было родом иллюзии, игрой в подлинность, свидетельством эфемерности вещей. Да и сам изобретатель калотипии охотно допускал, что, разглядывая фотоизображения переплетов без опознавательных надписей, зритель может воображать какие угодно книги, в том числе ненаписанные и несуществующие. Фотография стала апогеем жанрового развития тромплёя – эталоном обманки.
Уильям Генри Фокс Тальбот.
Сцена в библиотеке (вариант). Ок. 1839. Калотипия, бумага; соляная печать с бумажного негатива[15]
Для альтернативной истории Книги – со всеми ее визуальными ловушками, фокусами, метаморфозами – появление фотографии было не менее значимо, чем создание печатного станка. Ранние фототехники наивно преподносились как неоспоримые свидетельства подлинности, «всамделишности» вещей. Это представление пошатнулось с появлением ретуши: стало очевидно, что снимок без труда способен нас обмануть. В настоящее время мы обладаем обширным арсеналом компьютерных ухищрений, позволяющих создавать фотографии разной степени достоверности, в том числе и новые форматы библиоиллюзий.
Что получится, если взять антиквариат XVII века – вестервальдские керамические кувшины, винные бокалы-ремеры, краакский фарфор, роскошные фолианты – и составить из них голландский натюрморт-обманку, а затем запечатлеть цифровой камерой? Вульгарное подражание художникам золотого века или виртуозная хайтековская реплика старинной живописи? Поспорить об этом осмелился австралийский мастер постановочных фотонатюрмортов Кевин Бест. Сохраняя азбуку барочной живописи, он меняет правила чтения – добавляет сюра и постмодернистской иронии. Если не находится подходящей антикварной утвари, собственноручно изготавливает детальную копию, дотошно изучая материалы и техники. И только книги берет всегда подлинные – их точное воспроизведение невозможно.
Сегодня на пике моды цифровые автопортреты на фоне книжных полок – букшелфи (контаминация английских слов selfie – «самофотографирование» и shelf – «полка»). Такие библиокомпозиции служат заставками для мобильных телефонов, фонами для компьютерных экранов, аватарами в социальных сетях. В итальянском сленге появилось слово букарацци (bookarazzi) – «любитель фотографировать свои книги и размещать снимки в интернете». Как тут не вспомнить античную легенду: художник-виртуоз Апеллес создал настолько достоверный портрет любовницы Александра Македонского, что тот в восхищении оставил любовницу художнику, а себе взял ее изображение и полюбил картину больше натуры. Очарование симуляциями – вне времени, вне эпохи.