Вечером большой осколок, жужжа, попал мне в область желудка; к счастью, он уже заканчивал свою траекторию и, сильно ударившись о застежку ремня, упал на землю. Это повергло меня в такой шок, что только озабоченные возгласы моих спутников, протягивающих мне фляжки, напомнили мне об опасности.
Едва начало смеркаться, как перед участком первого взвода появились двое английских подносчиков еды, явно сбившихся с дороги. Они благодушно приближались; один держал круглый бачок с едой, у другого в руке был продолговатый котел с чаем. Обоих застрелили с близкого расстояния; туловище одного из них запрокинулось в лощину, а ноги остались лежать на насыпи. Пленных брали неохотно: как перетаскивать их через зону заградительного огня, когда и сам едва с этим справляешься?
Около часу ночи меня растолкал Шмидт, вырвав из тяжелого сна. Взволнованный, я вскочил и схватился за ружье. Пришла смена. Мы ей передали все, что нужно, и как можно скорее покинули это дьявольское место.
Едва мы ступили в плоскую траншею, как нас тут же обдал первый шрапнельный огонь. Пуля прострелила моему направляющему запястье, откуда резво брызнула кровь. Он зашатался и стал клониться набок. Я схватил его за руку, заставил, несмотря на стоны, встать и только в санитарном блиндаже возле штольни командующего сдал с рук на руки.
В обоих ущельях обстановка была острой. Мы едва переводили дыхание. Худшим местом оказалась долина, куда мы попали и где без конца рвались шрапнель и легкие снаряды. Бабах! Бабах! – грохотал вокруг нас железный ураган, рассыпаясь дождем искр в ночи. Уиииии! Новая очередь! У меня перехватило дыхание, так как за доли секунды по тому вою, который становился все отчетливее, я определил, что отклонившаяся траектория снаряда должна была закончиться на мне. Тут же, возле моей ступни, ухнул тяжелый снаряд, взметнув мягкие комья глины. И именно он не разорвался!
Здешняя обстановка предоставляла прекрасную возможность повысить авторитет офицера. Повсюду, пробираясь сквозь мглу и огонь, спешили отряды, либо идущие на смену, либо уже отстоявшие ее, частично сбившиеся с дороги, стонущие от возбуждения и усталости; среди всего этого раздавались возгласы, приказы и, монотонно повторяясь, протяжные крики о помощи забытых в воронках раненых. Заблудшим в этой бешеной беготне я объяснял дорогу, вытаскивал людей из ям, грозил тем, которые не желали подниматься, непрерывно выкрикивал свое имя, чтобы всех подтянуть к себе, – и чудом доставил свой взвод обратно в Комбль.
Из Комбля, минуя Сайи и Гувернеман-Ферм, мы должны были направиться к Эннуйскому лесу и встать там лагерем. Только теперь наша усталость дала о себе знать. Мы брели по дороге, тупо уставившись в землю, время от времени оттесняемые к обочинам автомобилями и колоннами с боеприпасами. В пылу болезненной раздражительности я убеждал себя, что грохочущие машины мчались так близко к краю назло нам, и не раз ловил свою руку, хватавшуюся за кобуру.
После марша мы разбили палатки и только тогда бросились на жесткую землю. Пока мы стояли в этом лесу, дождь все время лил как из ведра. Солома, втащенная в палатки, начала гнить, и многие заболели. Мы, пятеро ротных командиров, не очень страдали от сырости, сидя по вечерам на своих чемоданах вокруг пузатых бутылок, невесть откуда взявшихся. Красное вино в этом случае – незаменимое лекарство.
В один из таких вечеров гвардия в ответном штурме атаковала деревню Морепа. Пока обе артиллерии яростно сражались друг с другом на протяженном пространстве, разразилась ужасная гроза, и, совсем как у Гомера в битве людей с богами, взбунтовавшаяся земля состязалась с бунтующим небом.
Через три дня мы снова двинулись на Комбль, где я со своим взводом занял четыре небольших подвала. Эти погреба были построены из меловых блоков и имели закругленную форму узких, удлиненных бочек, – они обещали надежное укрытие. По-видимому, когда-то их владельцем был винодел, – по крайней мере я так объяснил себе то обстоятельство, что они были украшены небольшими, выдолбленными в стене каминами. Я назначил часового, и мы вытянулись на куче матрасов, принесенных сюда нашими предшественниками.
В первый день было сравнительно тихо, и я имел возможность побродить по опустелым садам и пограбить увешанные превосходными персиками шпалеры. Блуждая, я забрел в дом, огороженный высоким забором, принадлежавший, по всей видимости, любителю красивых старинных вещей. В комнатах по стенам была развешана целая коллекция искусно расписанных тарелок, обнаруживающих вкус жителя Нормандии, и офорты; вдоль стен стояли кропильницы и деревянные скульптуры святых. В больших шкафах громоздился старинный фарфор, на полу валялись миниатюрные тома в кожаных переплетах, среди них – редкое старинное издание «Дон-Кихота». И все эти сокровища были обречены на тление. Я бы охотно взял себе что-нибудь на память, но стал бы похож на Робинзона со слитком золота; здесь эти вещи ничего не стоили. Так в какой-нибудь мануфактуре погибали целые рулоны наилучших шелков, брошенных на произвол судьбы. Стоило только подумать о пылающей перемычке у Фрегикур-Ферма, которая держала эту местность на запоре, как тут же становился лишним всякий новый багаж.
Когда я добрался до своего жилища, мои ребята, вернувшиеся из такой же прогулки по местным садам, изготовили из овощей, мясных консервов, картошки, гороха, моркови, артишоков и разной зелени суп, в котором спокойно могла стоять ложка. Пока мы ели, в дом влетел снаряд, и еще три разорвались поблизости, после чего нас оставили в покое. От переизбытка впечатлений наши чувства сильно притупились. В доме уже произошло что-то кровавое, так как в средней комнате на груде мусора высился грубо сколоченный крест с вырезанным на дереве целым списком имен. На следующий день из дома коллекционера я принес связку иллюстрированных приложений к “Petit Journal”;[19] расположившись в уцелевшей комнате, разжег подручной мебелью камин и при свете огонька начал читать. То и дело приходилось качать головой, так как мне попались номера, изданные во времена Фашодского инцидента. Пока я читал, рядом с нашим домом через равномерные промежутки ухнули четыре снаряда. Приблизительно в семь часов я перевернул последнюю страницу и направился в помещение перед входом в погреб, где мои люди готовили на небольшой плите ужин.
Едва я появился, перед дверью дома раздался резкий треск, и в то же мгновение я почувствовал сильный удар в левую голень. С древним солдатским возгласом: «Схлопотал пулю!» я скатился, не выпуская изо рта трубки, вниз по ступенькам погреба.
Быстро зажгли свет и расследовали, в чем дело. Как и всегда в таких случаях, я, глядя в потолок, так как самому смотреть было неприятно, выслушал сначала доклад. Сквозь обмотку зияла дыра с зазубринами, из которой вытекала тонкая струйка крови. С другой стороны выпирало круглое утолщение застрявшей под кожей шрапнельной пули.
Поставить диагноз было несложно, – типичное ранение, обеспечивающее отправку на родину, не слишком легкое, но и не тяжелое. За это можно было уцепиться как за последнюю возможность побывать в Германии. Попадание было каким-то уж очень коварным, потому что шрапнель взорвалась по ту сторону кирпичной стены, огибающей наш дом. Снаряд пробил в ней круглое окошко, перед которым стояла кадка с олеандром. Таким образом, сначала предназначенная мне пуля влетела в дыру, просверленную снарядом, затем, прорвав листья олеандра, пересекла двор, пробила дверь и, попав в сени, из всех стоявших там ног выбрала именно мою. Было ровно четверть восьмого.
Наскоро наложив повязку, мои ребята перенесли меня через улицу, беспрерывно обстреливаемую, в катакомбы и сразу же положили на операционный стол. Пока лейтенант Ветье, спешно прибежавший сюда, держал мне голову, главный штабной врач ножом и ножницами извлекал пулю, в конце поздравив, так как свинец застрял прямо между большой и малой берцовой костью, не задев их самих. “Habent sua fata libelli et balli”,[20] – провозгласил старый студент-корпорант, передавая меня санитару для перевязки.
Еще до наступления сумерек, пока я вот так лежал на носилках в одной из катакомбных ниш, меня, несказанно обрадовав, навестили свои, чтобы попрощаться. Ненадолго зашел и дорогой моему сердцу полковник фон Оппен.
Вечером вместе с другими ранеными меня отнесли к выезду из деревни и погрузили в санитарную машину. Не обращая внимания на крики жителей, шофер, перепрыгивая через воронки и другие препятствия, мчался по шоссе, по которому в районе Фрегикур-Ферма все еще сильно били снаряды, а затем его машину сменила другая, доставившая нас в церковь деревни Фен. Смена автомобилей происходила глубокой ночью у одинокой группы домов, где врач проверил наши повязки и определил, куда направить дальше. Сквозь начинающуюся лихорадку я разглядел еще молодого человека, совершенно седого, который с удивительной бережностью занимался нашими ранами.
Церковь Фена была заполнена сотнями раненых. Сестра милосердия рассказала мне, что за последние недели в этом месте их перебывало более тридцати тысяч. По сравнению с такими цифрами я со своим жалким ранением показался себе вовсе ничтожным.
Из Фена вместе с четырьмя другими офицерами я был переведен в небольшой лазарет, устроенный в одном из бюргерских домов Кантена. Когда нас выгружали, во всех домах дребезжали стекла; это был именно тот час, когда на штурм Гийемонта англичане бросили все силы своей артиллерии.
Когда выносили моего соседа, я услышал один из тех безжизненных голосов, которые не забываются:
– Пожалуйста, скорее врача, – я очень болен, у меня газовая флегмона.
Этим словом обозначалась опаснейшая форма заражения крови; осложняя ранение, она губила и жизнь.
Меня внесли в палату, где двенадцать коек так тесно были прижаты друг к другу, что создавалось впечатление, будто комната наполнена одними белоснежными подушками. Большинство ранений были тяжелыми, и царила кутерьма, в которой я, будучи в бреду, принимал какое-то нереальное участие. Вскоре после моего появления молодой парень с повязкой на голове в виде тюрбана вскочил со своей постели, как бы собравшись произнести речь. Я ожидал какого-нибудь особого курьеза, как вдруг он повалился так же внезапно, как и вскочил. Его кровать при общем скорбном молчании выкатили через маленькую темную дверь. Моим соседом был офицер-сапер: находясь в окопе, он наступил на взрывную шашку, и та плюнула в него острым языком пламени, как из горелки. На его искалеченную ногу надели прозрачный марлевый колпак. Впрочем, у него было хорошее настроение и он радовался, что нашел во мне внимательного слушателя. Слева от меня лежал совсем еще юный фенрих, которого потчевали красным вином и яичным желтком: у него была крайняя степень дистрофии, какую только можно было себе представить. Когда сестра поправляла его постель, она поднимала его, как перышко; под кожей у него проступали все кости, что есть в человеческом теле. Однажды вечером сестра спросила у него, не хочет ли он написать своим родителям, и я понял, что это означает; действительно, в ту же ночь и его кровать увезли через темную дверь в мертвецкую.
Уже на следующий день я был в санитарном поезде, увозившем меня в Геру, где в гарнизонном лазарете мне был уготован превосходный уход. Ровно через неделю, в один из вечеров, я тайно улизнул оттуда, но все время озирался, боясь попасться на глаза главному врачу.
Здесь я подписался на военный заем в размере трех тысяч марок – все, чем я владел, – чтобы их больше никогда не увидеть. Пока я держал купюры в руках, на них слетела небольшая ракета, отделившаяся от нечаянно пущенного сигнального огня, – зрелище, явно стоившее не меньше миллиона.
Вернемся еще раз в ту страшную лощину, чтобы полюбоваться последним актом, которым завершаются подобные драмы. Вот, что рассказали немногие уцелевшие раненые и среди них – мой связной Отто Шмидт.
После моего ранения командование взводом принял мой заместитель, фельдфебель Хайстерманн, за несколько минут доставивший отряд в изрытую воронками местность Гийемонта. Не считая нескольких людей, раненных еще во время марша и по мере сил вернувшихся в Комбль, команда бесследно исчезла в огненных лабиринтах боя.
Взвод, приняв смену, снова расположился в уже знакомых «лисьих норах». Брешь на правом фланге благодаря непрерывному огню на уничтожение расширилась настолько, что стала необозримой. На левом фланге тоже появились дыры, так что позиция полностью походила на остров, опоясанный мощными потоками огня. Из таких же больших и малых островов, постепенно сливающихся друг с другом, состоял весь участок в широком смысле этого слова. Штурм натолкнулся на сеть, петли которой стали слишком широкими, чтобы его поймать.
Так, в нарастающем беспокойстве прошла ночь. Под утро явился патруль 76-го полка, состоящий из двух человек, пробирающихся сюда с невероятными усилиями. Он тут же исчез в огненном море, а вместе с ним исчезла и последняя связь с внешним миром. Огонь все яростней перекидывался на правый фланг и постепенно увеличивал брешь, вырывая из линии одно гнездо сопротивления за другим.
Около шести часов утра Шмидт, собравшись позавтракать, пошел за котелком, который хранил перед входом в старую нору, но смог найти только сплющенный, продырявленный кусок алюминия. Вскоре обстрел возобновился и начал обретать яростную силу, что было верным признаком близкого штурма. Появились самолеты и, как падающие на добычу коршуны, стали кружиться над самой землей.
Хайстерманн и Шмидт – единственные обитатели крошечной земляной пещеры, которая до сих пор выстаивала каким-то чудом, – поняли, что настал момент приготовиться к бою. Когда они вышли в лощину, наполненную дымом и пылью, то обнаружили себя среди совершенной пустыни. За ночь огонь сровнял с землей последние жалкие укрытия, отделявшие их от правого фланга, и тех, кто был внутри, похоронил под массами рухнувшей земли. Но и по левую от них руку край лощины оказался совершенно оголенным. Остатки гарнизона, в том числе и команда пулеметчиков, укрылись в узком, прикрытом только досками и тонким слоем земли блиндаже с двумя ходами, врытом в заднюю насыпь примерно посредине лощины. В это последнее прибежище и ринулись Хайстерманн со Шмидтом. Но по дороге туда исчез фельдфебель, у которого в тот день как раз был день рождения. Он остался за поворотом, чтобы никогда больше не появиться.
Единственный человек, пришедший в блиндаж с правого фланга, был ефрейтор с забинтованным лицом; вдруг он сорвал с себя повязку, обдав людей и оружие потоком крови, и лег на землю, чтобы умереть. Все это время мощь огня непрерывно нарастала; в переполненном блиндаже, где давно уже не произносили ни слова, каждый момент ожидали прямого попадания.
Дальше по левому флангу еще несколько человек из третьего взвода вцепились в свои воронки, в то время как вся позиция справа, начиная с бывшей бреши, давно уже разросшейся до необозримой пропасти, была размолота. Эти люди, очевидно, первыми увидели английские разведывательные отряды, выступившие вслед за последним сокрушительным огневым ударом. Во всяком случае, о приближении противника гарнизон был предупрежден криками, раздавшимися слева от него.
Шмидт, пришедший в блиндаж последним и поэтому ближе всех сидевший к выходу, первым оказался в ущелье. Он попал под шрапнельный огонь разорвавшегося снаряда. Сквозь рассеивающееся облако он разглядел справа, как раз на месте прежней норы, которая была нам надежной защитой, несколько притаившихся фигур в хаки. В то же мгновение противник плотными рядами ворвался на левый фланг позиции. Но что происходило по ту сторону передней насыпи, из глубины лощины было не разглядеть.
В этом поистине отчаянном положении последние обитатели блиндажа, и прежде всех фельдфебель Зиверс с еще уцелевшим пулеметом и его командой, выскочили наружу. В считанные секунды орудие установили на дне ущелья и навели на противника. Как только наводчик, положив руку на патронную ленту, приготовился нажать на рукоятку заряжания, из-за передней насыпи полетели английские гранаты. Оба стрелка рухнули возле своего пулемета, не успев выстрелить. Всех, кто выскакивал из блиндажа, тут же встречали винтовочные выстрелы, так что за несколько мгновений оба входа широким кольцом обнесли тела убитых.
Первый же гранатный залп повалил на землю и Шмидта. Один осколок попал ему в голову, другими оторвало три пальца. Он остался лежать с вдавленным в землю лицом вблизи блиндажа, который еще долгое время притягивал интенсивный ружейный и пулеметный огонь.
Наконец все стихло; англичане завладели и этой частью позиции. Шмидт, быть может, последняя живая душа во всем ущелье, слышал шаги, возвестившие о приближении захватчика. Сразу же над самой землей раздались гулкие ружейные выстрелы и взрывы ручных гранат, которыми очищали блиндаж. Но, несмотря на это, под вечер из него выбрались еще несколько уцелевших, прятавшихся в надежно защищенном углу. Они составили группу немногих пленных, попавших в руки штурмовых отрядов. Английские санитары собрали их и унесли.
Пал вскоре и Комбль, – после того как затянули мешок у Фрегикур-Ферма. Его последние защитники, сидевшие во время обстрела в катакомбах, были уничтожены в бою за церковные развалины.
Затем в этой местности наступило затишье, пока мы снова не захватили ее весной 1918-го.
Проведя четырнадцать дней в лазарете и столько же в отпуске, я снова отправился в полк, позиция которого находилась у Дену, близ знаменитой Гранд-Транше. Там мы остались на два дня, а еще два дня пробыли в старинном горном местечке Гаттоншатель. Затем с вокзала Марс-ла-Тура снова отчалили в направлении Соммы.
В Боэне нас выгрузили и расквартировали в Бранкуре. Этот район, где мы потом бывали еще не раз, населяют землепашцы, но почти в каждом доме есть ткацкий станок. Ткачеством в этой полосе промышляют с древних времен.
Я квартировался у одной супружеской пары, у которой была довольно-таки хорошенькая дочка. Мы делили с ними две комнаты, составлявших весь домик, и по вечерам я должен был проходить через их общую семейную спальню.
Отец семейства в первый же день попросил меня составить жалобу местному коменданту на соседа, так как тот, схватив его за горло, не только поколотил, но и со словами “Demande pardon!”[21] грозился убить.
Когда я однажды утром собрался выйти из своей комнаты, чтобы идти на службу, хозяйская дочка заперла дверь снаружи. Я принял это за шутку и с силой надавил изнутри, так что дверь сорвалась с петель и я не знал, что с нею делать. Вдруг перегородка упала, и красавица, к нашему обоюдному смущению и восторгу матери, предстала передо мной в костюме Евы.
Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь столь мастерски ругался, как эта «роза Бранкура», когда соседка обвиняла ее, будто в Сен-Кантене она жила на одной весьма сомнительной улице. “Ah, cette plure, cette pomme de terre pourrie, jetee sur un fumier”,[22] – извергала она, в бешенстве бегая по комнате и выставив вперед руки наподобие когтистых лап в поисках подходяшего предмета для утоления своей ярости.
Вообще нравы в этом местечке были солдафонскими. Однажды вечером я отправился навестить своего товарища, квартировавшего у означенной соседки, – дюжей фламандской красавицы, прозванной мадам Луизой. Я пошел садами и в небольшом окошке увидал мадам Луизу, блаженно сидящую за столом перед большим кофейником. Вдруг отворилась дверь, и в комнату, как сомнамбула и к моему изумлению не более тщательно, чем сомнамбула, одетый, вошел постоялец этой уютной квартирки. Не говоря ни слова, он схватил кофейник и по-хозяйски уверенно влил себе прямо из носика в рот порядочную порцию кофе. После чего так же молча удалился. Почувствовав, что могу только помешать этакой идиллии, я тихонько убрался восвояси.
Здесь царила свобода нравов, странно контрастируя с сельским укладом жизни. Скорее всего, дело было в ткачестве, так как в городах и местностях, где властвует веретено, дух всегда иной, чем, например, в селениях, где живут кузнецы.
Поскольку все роты были распределены по разным деревням, то вечером мы собирались маленьким кружком. В наше общество входили лейтенант Бойе, командир второй роты, лейтенант Хайльман, мрачный вояка, у которого пулей был выбит глаз, фенрих Горник, перебежавший впоследствии к парижским летчикам, и я. Ежевечерне наша трапеза состояла из вареной картошки и консервного гуляша, после чего на стол кидались карты и ставилось несколько бутылок «Польского всадника» или «Зеленых померанцев». Беседой всегда владел Хайльман, принадлежавший к людям, которым вечно все не так. Вечно ему доставались второразрядные квартиры, ранения его всегда были второй степени тяжести и даже похоронные процессии, в которых он принимал участие, были не лучшего сорта. Только его родная Верхняя Силезия составляла исключение: там были самые большие деревни, самые большие товарные станции и самые глубокие шахты в мире.
В предстоящих боевых действиях мне было поручено исполнять должность командира разведки, и мой разведывательный отряд в составе двух унтер-офицеров и четырех солдат был предоставлен в распоряжение дивизии. Особые задания подобного рода мне не очень импонировали, потому что я со своей ротой составлял единую семью и перед боем покидал ее неохотно.
8 ноября под проливным дождем батальон направился в покинутую жителями деревню Гоннелье. Оттуда отряд откомандировали в Льерамонт под начало командира дивизионной разведывательной службы ротмистра Бекельмана. Ротмистр занимал вместе с нами – четырьмя командирами разведывательных отрядов, двумя офицерами-наблюдателями и своим адъютантом – просторный дом священника, где мы расселились по разным комнатам. В один из первых вечеров в библиотеке завязался долгий разговор о мирной инициативе, якобы предложенной немцами, и Бекельман, являвший собой ярко выраженный тип командира, положил этому конец, заявив, что слово «мир» солдату во время войны запрещается даже произносить.
Наши предшественники ознакомили нас с позицией дивизии. Каждую вторую ночь мы отправлялись на передовую. Наша задача состояла в том, чтобы точно определить позицию, проверить соединения и повсюду войти в курс дела, в случае угрозы тотчас распределив отряды по участкам и выполнив особые поручения. Участок, определенный мне в качестве рабочей зоны, лежал левее Сен-Пьер-Ваастского леса, в непосредственной близости от «безымянного леса».
Ночная местность была болотистой и пустынной и часто содрогалась от грохота тяжелых огневых ударов. Все время взмывали вверх желтые ракеты, которые рвались в воздухе, стекая вниз огненными струями, своим цветом странно напоминая мне звук альта.
В первую же ночь, из-за кромешной тьмы, я заблудился в болотах Тортильбаха и чуть не утонул. Местами топь действительно была бездонной; не далее как прошлой ночью в огромной воронке, скрытой под трясиной, бесследно исчезла конная повозка с боеприпасами.
Благополучно выбравшись из этой глухомани, я попытался пробраться в безымянный лес, в окрестностях которого шел слабый, но непрерывный обстрел. Довольно беззаботно шагал я по направлению к нему, так как приглушенный звук разрывов вызывал у меня подозрение, что там впустую расстреливались никуда не годные патроны. Вдруг слабый порыв ветра принес сладковатый запах лука, и в то же время в лесу раздались голоса: «Газ, газ, газ!» Вдалеке эти возгласы звучали как-то странно, тонко и жалобно, напоминая пение цикад.
Как выяснилось на следующее утро, в эти самые минуты в лесу, в порослях которого зависли густые и вязкие облака фосгена, уйма людей погибла от отравления ядовитыми газами.
Со слезящимися глазами, спотыкаясь, я побрел к Вокскому лесу, где, ничего не видя из-за запотевших стекол противогаза, метался от одной воронки к другой. Эта ночь из-за неоглядности и неуютности своих пространств показалась мне особенно жуткой. Когда во тьме натыкаешься на часовых или на отбившихся от своей части солдат, возникает леденящее душу чувство, будто общаешься не с людьми, а с бесами. Бродишь, как по огромному плато по ту сторону привычного мира.
12 ноября, уповая на лучшее и получив задание установить связи с кратерной позицией, я совершил второй поход на передовую. Минуя цепи релейных постов, упрятанных в норах, я устремился к своей цели.
Эта позиция носила свое имя по праву. Гребень холмов перед деревней Бранкур был усеян бесчисленными кратерами, в некоторых из них сидели люди. Из-за своей уединенности, нарушаемой только свистом и грохотом снарядов, местность производила впечатление зловещей пустыни.
Через некоторое время я потерял связь с цепью воронок и повернул назад, чтобы не попасться в руки французам, и на обратном пути натолкнулся на знакомого офицера из 164-го полка, который не советовал мне разгуливать в темноте. Поэтому я быстро пересек «безымянный лес», спотыкаясь о глубокие воронки, вывороченные деревья и почти непроходимое нагромождение сбитых веток.
Когда я вышел на опушку, заметно посветлело. Покрытое воронками поле расстилалось передо мною без каких-либо признаков жизни. Я растерялся, – безлюдные пространства на войне всегда подозрительны.
Вдруг просвистела пуля, пущенная невидимым стрелком, и попала мне в обе голени. Я бросился в соседнюю воронку и перевязал раны носовым платком, так как свой пакет я, конечно, опять забыл. Пуля прострелила мне правую и задела левую икру.
Соблюдая крайнюю осторожность, я снова дополз до леса и, ковыляя, побрел сквозь сильнейший обстрел к медицинскому пункту.
Незадолго до этого я вновь имел случай убедиться в том, что удача на войне зависит от ничтожных обстоятельств. Приблизительно в ста метрах от перекрестка, к которому я устремился, меня окликнул командир шанцевого отряда, мой товарищ по девятой роте. Не прошло и минуты, как прямо у перекрестка разорвался снаряд, чьей жертвой я бы обязательно стал, если бы не эта встреча. Подобные события не были случайностью.
Когда стемнело, меня положили на носилки и доставили в Нурлу. Там меня ждал ротмистр с автомобилем. На шоссе, освещенном вражескими прожекторами, шофер вдруг затормозил. Дорогу преграждало какое-то темное пятно. «Не смотрите!» – сказал Бекельман, держа меня за руку. Это был отряд пехотинцев во главе с командиром, которых накрыл прямой снаряд. Бойцы, казалось, спали дружным и мирным сном.
В доме священника я принял участие в совместном ужине, то есть меня уложили на диван в общей комнате и угостили бутылкой красного вина. Но вскоре эта идиллия была нарушена благословением, которого ежевечерне удостаивался Льерамонт. Местные обстрелы особенно неприятны, и мы спешно переместились в погреб, какое-то время прислушиваясь к шипению железных посланцев, пока оно не завершилось грохотом разорвавшихся в садах и в балочных перекрытиях снарядов. Завернув в одеяло, меня первого потащили вниз. И в ту же ночь отправили в полевой лазарет Виллере, а оттуда – в военный лазарет Валансьена.
Лазарет был устроен в гимназии недалеко от вокзала и вмещал свыше четырехсот тяжелораненых. Ежедневно в сопровождении глухой барабанной дроби из главного портала выходила похоронная процессия. Средоточием солдатских мук был просторный операционный зал. Стоя перед рядом столов, врачи правили свое кровавое ремесло. Здесь ампутировали ногу, там вскрывали череп или отдирали от раны заскорузлую повязку. Помещение, пронизанное слепящим светом, оглашалось воплями и стенаниями, пока сестры в белых халатах с инструментами или перевязочным материалом быстро сновали между столами.
Рядом со мной, в агонии, лежал фельдфебель, потерявший ногу; у него было тяжелое заражение крови. Беспорядочные приступы жара сменялись у него ознобом, и температурная кривая скакала, как горячая лошадь. Врачи старались поддержать его жизнь шампанским и камфарой, но чаша весов все явственней клонилась к смерти. Удивительно, что он, совершенно отсутствующий в последние дни, в час смерти обрел полную ясность и отдал некоторые распоряжения. Он попросил сестру прочесть свою любимую главу из Библии, затем попрощался со всеми нами, извинившись, что ночью из-за приступов лихорадки мешал нам спать. Наконец он прошептал, пытаясь придать голосу шутливый оттенок: «Нет ли у вас чуток хлебца, Фриц?» – и через несколько минут умер. Последняя фраза относилась к нашему санитару Фрицу, пожилому человеку, чье просторечие мы обычно передразнивали, оттого нас это и поразило, – ведь умирающий явно хотел нас позабавить. Я впервые почувствовал, какая это великая вещь – смерть.
В этот раз на меня напала тоска, чему, безусловно, способствовало и воспоминание о той первозданной трясине, где я был ранен. Каждый день пополудни я, прихрамывая, прогуливался вдоль берегов пустынного канала, находившегося вблизи лазарета. Особенно меня удручало, что я не участвовал со своим полком в штурме Сен-Пьер-Ваастского леса, – блистательном сражении, которое состоялось в эти дни и принесло нам сотни пленных. За четырнадцать дней раны наполовину закрылись, и я вернулся в полк.
Дивизия занимала все ту же позицию, которую я оставил из-за ранения. Когда мой поезд въезжал на станцию Эпеги, послышалось несколько взрывов. Измятые и искореженные товарные вагоны, лежавшие возле рельс, не оставляли сомнения в том, что дело здесь было нешуточным.
«Что произошло?» – спросил меня капитан, сидевший напротив, по всем признакам только что прибывший из дома. Не затрудняя себя ответом, я распахнул дверь купе и скрылся за железнодорожной насыпью, в то время как поезд проехал еще какой-то кусок дальше. К счастью, эти взрывы были последними. Из пассажиров никто не пострадал, только из вагона для скота вывели несколько истекающих кровью лошадей.
Поскольку до марша мне было еще далеко, то я получил должность офицера-наблюдателя. Наблюдательная позиция находилась на обрывистом склоне между Нурлу и Муалэном. Она состояла из встроенной стереотрубы, через которую я наблюдал за хорошо мне знакомой передовой. При усилении огня, разноцветных ракетах или других особых событиях я должен был звонить в штаб дивизии. Целыми днями я мерз на крошечном стуле, глядя в бинокль средь ноябрьского тумана, и только иногда, пробуя связь, доставлял себе тем самым скудное развлечение. Если проволока бывала порвана, то я должен был ее залатать, призвав на помощь своих дозорных. В этих людях, чья деятельность на поле боя была едва заметна, я открыл особую породу безвестных тружеников в полосе смертельной опасности. В то время как любой другой спешил убежать из зоны обстрела, линейный дозор незамедлительно и по-деловому устремлялся именно туда. Денно и нощно он разыскивал еще теплые от разрывов воронки, чтобы сплести воедино концы разорванной проволоки; эта деятельность была столь же опасной, сколь и незаметной.