Шел по улице в сторону площади Старого собора, мимо костела, где была служба. Там горели свечи, звучала органная музыка, вызывая неземное очищение, уплывая в недосягаемое лоно умиротворения, что должно когда-то стать сущностью человеческого бытия.
Я слушал орган, думал о предсмертных словах Декарта и ходил по площади вокруг костела.
Потом какая-то компания подгулявших молодых людей выскочила из ближнего ресторанчика; один, пьяно взвизгивая, вдруг выхватил металлическую урну из гнезда на столбе и швырнул ее в своих приятелей. Урна покатилась по брусчатке, рассыпая смятые коробки от сигарет, клочки газеты, огрызки яблок. Двое парней кинулись к пьяному, а из открытого окна ресторана высунулась женская фигура, крикнула что-то зло ругаясь.
Двое парней схватили пьяного под руки и повели его, уговаривая:
– Weg, weg!..[1]
Прохожие, стоя на автобусной остановке, смотрели на них с боязнью и любопытством. Пьяному было лет семнадцать. Его вели, у него подкашивались ноги, запрокидывалась голова, он плевался.
Когда, сделав круг по площади, я возвращался к костелу, три девушки с зонтиками, смеясь, входили в притемненный подъезд; одна, закрывая и стряхивая зонтик перед парадным, повернула лицо, посмотрела на меня насмешливо-вопросительным взглядом.
Наверное, ее удивило то, чего я сам не мог видеть на своем лице, подходя к костелу, наполненному огоньками свечей и безгрешным великолепием, органа.
Ласковый, апрельский день шестьдесят третьего года, огромная, квартира Яна, его кабинет с коллекцией фарфора XVII века, с ценнейшим набором курительных трубок времен Наполеона, старинными часами (были даже личные часы Лихтенштейна), дорогими картинами голландских мастеров. Везде бросалась в глаза немецкая опрятность, переизбыток достатка, утонченный вкус, и сам хозяин квартиры был приветлив, доволен собой, жизнью, женой – она, тоже молодая, недавно родила ему дочь, которую назвали Камилой в честь героини нового и шумного его фильма.
Мы сидели на открытой террасе с видом на Прагу, на Градчаны, сидели, пригретые весной, верховым ветерком, и было настроение свободы, беспечности, какое бывает в душистом воздухе апреля. Ян с удовольствием делал коктейли, беря разнообразные бутылки со столика на колесиках, бросал в напиток ломтики лимона, мешал соломинками в бокалах, то и дело падал на спинку кресла со смехом, слушая мой рассказ о Житомире, который в сорок третьем году мы взяли с ходу после Киева и тут же возле раскаленных пушек «обмыли» победу по причине обилия шампанского, оставленного немцами на продуктовых складах. Ян смеялся и восклицал:
– То есть фантастицне!
Так и остался в моей памяти этот жизненосный, по-весеннему обещающий удачу день, и солнце в большой уютной квартире, и пахучий ветерок на высоте террасы, и городская даль Праги и главное – ощущение здоровья, успеха, легкости жить в этом послевоенном мире.
И когда в семидесятых годах, я приезжаю в Прагу, мне не хочется верить, что не будет уже того молодого весеннего дня, и той веселости, что не встречусь с Яном, не буду сидеть на открытой террасе его квартиры – не верю, что его нет в живых, и, не веря, каждый раз по приезде с мистической надеждой думаю в гостинице: может быть, вот сейчас раздастся телефонный звонок и я услышу голос Яна, его смех из того незабытого дня нашей молодости?
Поздним октябрьским вечером, наполненным ветром, близких холодов, я остановился перед дачей совершенно один под блещущими зигзагами созвездий, где-то плыла отдаленная музыка, пел женский голос, как показалось, об ушедших днях, об утраченном лете: была включена радиола, видимо, в санатории.
Долго смотрел в чащу деревьев, на знакомый в листьях забор, словно все это, и забор и деревья, и музыка – перенеслось на десятки лет назад, в пору, ушедшую, полузабытую, которой как бы и не было. Где это было? Когда?
Да, ведь тогда была война, осень, окраина, заборы, редкие фонари, скрипящие на ветру, и я шел мимо этих заборов на окраине, семнадцатилетний курсант пехотного училища, голодный, влюбленный, еще не знающий, что такое война, но мечтающий о подвигах так, как может мечтать мальчик в семнадцать лет, с верой в бессмертие, славу, в восхищенные от любви глаза той, которая терпеливо ждала меня вечерами в маленьком актюбинском дворе.
Я ждал впереди целую жизнь. Я верил в нескончаемость своей юности, и все было юным: и она, и я, и фонари на ветру, и окраина, и осень…
Неужели это были лучшие дни моей жизни?
– Я хотел сказать, дорогие друзья…
– Петя, у тебя нет никаких предложений гостям?
– Я люблю природу. Мы ходим по лесу с женой и целуем каждое дерево… каждую березку… Пусть осень, опадают листья, но все равно будет весна. И будет много весен. Надо охранять свое поле… поле прожитой жизни. Я каждое воскресенье уезжаю из каменного города, хожу по лесам, и я здоров как слон…
– Постучи о дерево!
– …Здоров как слон… Я хочу, чтобы люди, все люди были здоровы, красивы, а не напоминали, простите, гусениц…
– Почему вы указываете рюмкой в мою сторону?
– Простите, случайно.
– Петя, у тебя нет никаких других замечаний и советов гостям?
– … Мы бегаем с женой каждое утро пять километров. Она задыхается, она кричит: «Я не могу!» – а я ей: «Ищи третью ноздрю».
– Это что же такое – второе дыхание?
– Третье. Потом звоню ей на работу: «Зинка, ну как?» – Она: «Прекрасно себя чувствую». Я делаю ей массаж. Каждое утро. Она раньше потела…
– О чем ты, Петя? Перестань, пожалуйста.
– Она потела…
– Ну, начинаются подробности.
– Нет, вы не смейтесь, я должен досказать…
– Петя, перестань, ты немножко пьян, ты говоришь лишнее, Бог знает что!
– …Космонавты увидели Землю с высоты и поняли… Красота-то какая – Земля…
– Петя, Петя, сядь, пожалуйста! Ты льешь из рюмки себе на костюм!
– Я сяду, но звездное небо и наша Земля – это красота в красоте, эт-то…
– А от этой настойки на дубовой коре не дашь дуба?
– Завтра утром проснетесь и спросите себя: а пили ли? Голова светлая, настроение молодецкое… Я сам делаю эту настойку. Я с женой каждую травку!.. Вы перебили меня, я хотел сказать, что мы должны поклоняться земле…
– Форточку! Окно откройте! Дышать нечем. Сандуны!
– …Звездное небо… Что такое счастье? Счастье – это ожидание счастья. Кто так сказал, не помню, но очень верно и жизненно сказано. Вы когда-нибудь видели ночное небо в августе? Зина, не дергай меня за рукав, они должны понять, что такое счастье жить…
– Трое англичан в смокингах сидят в роскошном ресторане в Гранд-отеле…
– Замолчите! Это неприличный анекдот!
– Нет, вполне приличный. Я в это время входит красивая женщина…
– Неприличный анекдот!
– А я говорю, совсем приличный! Женщина подходит к ним, садится за столик, берет из вазы яблоко…
– …Вы опять перебили меня. Я хочу вам всем сказать, что ночное небо в августе – да, да, можно заплакать от счастья его видеть… Зина, не надо дергать… Вы слышали, как падают ночью созревшие яблоки в саду? Дайте, дайте, договорить!..
Я проснулся от неистового бега, грохота колес, от скрипа полок, от дребезжания полуоткрытой двери купе – над головой ходили струйки сквозняков.
В коридоре и купе было темно: я угадывал в потемках квадрат окна, за которым все было непроницаемо, и невозможно было понять, степь или леса шли в этой непостижимой, как мрак, ночи.
Потом в заоконной мгле вспыхнула огнем, замерцала одинокая звезда.
Поезд по-прежнему мчался, не сбавляя набранной скорости, затерянный в темных пространствах, без огней, невидимый с высоты этой звезды, горевшей среди космических пустынь, отъединенных от земли многомиллионными расстояниями.
В недосягаемости звезда плыла рядом с вагоном, космато шевелила щупальцами лучей во мраке мироздания, проникая сквозь его холод, и я неотрывно смотрел на нее с чувством неразгаданности каких-то существующих вне разума законов, которые для чего-то уплотняли вечность в миг и миг растягивали в вечность. «Значит, вечность – это жизнь, миг – это разрушение?..»
Все было беззащитно перед этими законами: жизнь, любовь, искусство, сама Земля, этот обжитой уютный островок в угрожающем океане неизвестности. Какое одиночество и какую опасность должна испытывать она, зная свою обреченность и свой конец в н-й день, уже записанный в неизвестной главе мирового закона. Зачем, во имя чего должны сойтись, остановиться и, конечно, вновь начать движение стрелки вселенских часов? Может быть, в роковой несправедливости лежит закон строгой справедливости? Но опять же во имя чего?
Видимо, ответы на это записаны в ту книгу вселенского обновления, которую никому и никогда не суждено прочитать. Как и человеку невозможно перехитрить, обмануть, обойти собственную судьбу, так невозможно задержать движение мирового времени, ускользнуть от него, перевести назад стрелки часов с самоуверенной надеждой на то, что так продлится дыхание жизни.
И я представил нашу Землю, какой она может видеться с высоты этой осенней звезды, маленькую, голубоватую пылинку, этот воздушный кораблик, мчащийся сквозь толщи холода, звездного света, метеоритные туманы, представил его хрупкость, его слабость, ограниченные запасы воды и продовольствия – и ужаснулся при мысли о бессилии его перед вселенной.
Если бы каждый из команды на этом кораблике осознал, что впереди смертельный риф и в столкновении с ним рассыплется в ничто неповторимая его плоть, состоящая из лесов, рек, океанов, дождей, закатов, зелени травы, красивейших городов, соборов, машин, книг, полотен живописцев, все то, что создано гениями человеческой мысли и человеческими руками, если бы каждый хоть на минуту задумался о скоротечном веке Земли, люди не расшатывали бы корабль с борта на борт, не пробивали бы дыры в его днище дьявольскими силами расщепленной природы, не полосовали бы ножами с одержимостью самоубийц надутые паруса, забрызгивая их собственной кровью.
Неужели никогда люди не поймут, что Земля должна быть их светлым белопарусным кораблем, путь которого, к сожалению, не бесконечен?
Но стоит ли думать об этом? Ведь человек редко задумывается о своей смерти, а задумываясь, успокаивает себя тем, что с ним это случится когда-нибудь потом, потом…
«Потом» – форма самозащиты, но в этом «потом» есть и оттенок необъяснимой надежды: а может быть, и не случится именно со мной? Мысленно отодвигая смерть, люди порой утрачивают главное – смысл единоразовости жизни, и тут наступает отчуждение Земли и человека. Тогда наша крошечная планета становится лишь средством для достижения временных удобств и удовольствий, перерастающих в отвратительную патологию, подобную насилию детей над матерью.
Да, человек не только сотрясает, терзает и ранит плоть Земли разрывами снарядов и многотонных бомб с той поры, как начались войны, но он превращает ее в мусорный ящик, в грязную свалку использованных и уже ненужных предметов, в кладбище машин, транзисторов, бутылок, консервных банок. Человек душит, отравляет Землю химическими отбросами, как будто в алчном обогащении торопится убить и ее и себя.
Земля – это живое тело со своим ритмом, дыханием, пульсом кровообращения, и естественный ток крови в ней остановить смертельно. Несомненно, люди понимают, вернее, чувствуют надвигающуюся опасность, но в то же время уповают на туманное «потом», в котором может ничего и не случиться с прекраснейшим из миров.
Однако все имеет свои начала и свои концы.
Синий свет одинокой звезды доходил до меня из высот, не согревая сентябрьскую непроглядность ночи лапами безжизненных лучей, и я почему-то вспомнил, что подчас достигает нас через космические пространства запоздалый свет уже погасших звезд, как бы в оправдание перед вселенной за свою гибель.
«Пока не поздно, – думал я, поеживаясь от сквозняков в купе, от тоскливо-химического горения бесприютной звезды, которая теперь казалась мне умершей, но когда-то веселой и цветущей планетой. – Надо что-то делать, пока не поздно!..»
Поезд, замедляя ход, все размереннее, успокоительнее постукивал на стрелках, донесся сквозь дребезжание купейной двери, поскрипывание полок предупреждающий кого-то в ночи свисток локомотива. Затем мелькнули рассыпанные цепочкой огни, внезапно, ярко брызнул в вагон близкий фонарь над будочкой стрелочника, и начали надвигаться неяркие электрические лампочки закрытых пакгаузов.
Поезд сбавлял и сбавлял скорость – и через минуту навстречу поплыли над платформой огромные окна большого вокзала с безлюдными залами – и по купе задвигались полосы электричества, признаки человеческого тепла.
Я оделся, вышел из вагона. Уже на перроне невольно посмотрел в небо – звезды не было. За вокзалом шумели тополя, на путях шипел пар маневрового паровозика. Заспанная проводница, сладко позевывая, игриво сказала мне: ежели в ресторан я собрался середь ночи, то он закрыт до утра.
Услышав звук человеческого голоса, увидев лицо молодой женщины, я вдохнул овеянный поездами знакомый запах железной дороги, и, шагая по свету вокзальных окон на платформе, думал, усмехаясь: «Потом, потом?..»
И странно – под властью защитительного отдаления мне стало легче.
Мой друг инженер был свидетелем невозможной сцены – мальчик во дворе поймал за гаражом голубя и ножницами отрезал ему лапки. Голубь бился о землю, пытаясь взлететь, бился головой, крыльями, всем телом, оставляя ниточку крови на асфальте.
Мальчик наблюдал за птицей исподлобья, очень спокойно, внимательно, как человек, проводивший серьезный эксперимент. Инженер бросился к нему, вырвал из его рук ножницы, проговорил с непониманием и гневом:
– Что ты наделал? За что же ты голубя?..
И мальчик ответил испуганно:
– Он не может летать без ног.
– Где твои отец и мать? А ну, покажи, где ты живешь?..
Он крепко схватил мальчика за плечо, и тот, ссутулясь, подрагивая губами, готовый уже заплакать, повел его к дому. В квартире был один отец, в застиранной пижаме, одутловатый, плохо выбритый, скрипнул протезом, нетвердо подымаясь из-за стола на кухне. Он выслушал инженера и ударил кулаком по столу.
– Чего ты пришел? – крикнул он со злостью нетрезвого человека. – Он у тебя, что ли, ноги отрезал?
– Вы были замужем?
– Была.
– И давно? То есть… вы еще очень молоды.
– О, у меня уже сын пяти лет. Мы разошлись.
– Значит, вы его не любили?
– Если бы не любила! Но лучше некрасивая правда, чем красивая ложь. Я простила бы его, если бы он рассказал все. А он говорил неправду. Он объяснял, что ужасное случилось в госпитале, что она врач, и непохожа на меня, как небо на землю, а он любит одну меня. Я заставила его повернуться спиной и отвечать на вопросы. Я спрашивала, он отвечал. Самое ужасное было то, что он все-таки лгал, лгал. Потом он хотел взять сына… Он каждый год приезжает сюда, посмотреть на сына…
– Он приезжает посмотреть не только на сына, поверьте мне!
– У меня все перегорело, остались одни уголечки.
– Очень уж безобразно на этих станциях обслуживания – тоже очереди, полное шахер-махерство! Раз, представьте, приехала на одну станцию – у меня было просто невыносимо жуткое положение: полетел в моем «Москвиче» подшипник. «Умоляю вас, – говорю слесарю или механику, как их там – в общем, молодой парень, а глаза подозрительно красные. – Мне необходимо заменить…» – «Нету». – «Сделайте ради Бога что-нибудь, ездить по Москве без подшипника – представляете, что это такое? Я хорошо заплачу!» Тогда он отвечает: «Ладно, покумекаю». Прихожу через два часа. Волнуюсь, знаете, как на приеме у зубного врача. «Как?» – спрашиваю. «Будете ездить, – говорит, – сделал профилактику, заменил подшипник, все как полагается». Я чуть не заплакала от радости. «Где же вы достали его, милый?» – «Ваш вон у той машины, – говорит и улыбается, – а подшипник той машины у вас». Нет, вы представляете, какое же это безобразие! Так и езжу до сих пор с чужим подшипником! Ужас! Когда это кончится? Какие надо иметь нервы? Так жить просто невозможно!
– Дак ить как же нам, матушка, долго жить? Нервинный человек пошел, деловой. Раньше вон мебель стояла крепкая, деревянная, сто лет – и нет ей износу. А теперь что – занавески эти модные выгорают, кажный год меняй. Диван, мол, старый, царя гороха сродственник, дети-то говорят, – и шась его на свалку! Новый покупают. Сервант, вишь ты, у соседки, ну прямо завистью душу рвет. Покупай – не хуже, чем у людей. Деньги-то от чего отрываются? Опять же от еды. А пенсионеры-то, пенсионеры!.. Уйдет, матушка, на пенсию – габардиновое пальто шьет. Сто лет жить, что ли? Детям оставлять – мода пройдет. А то – часы на руку. Это что же, а? Часы… Я часы никогда не носила – рука у меня рабочая, некрасивая… Откуда людям-то здоровье иметь!
– Степь? Это закаты, рассветы, тишина без конца и края… А полынь! Вы когда-нибудь вдыхали запах полыни? А летние или осенние ночи с миллионами километров звезд над головой! А на зорьке, ежели еще по древнему обычаю верхом, когда от трав парным молоком пахнет, когда дорога звенит под копытами вашего дружка-коня, тогда лучшего ничего в мире нет, это уж запредельное чувство! А ветер в лицо, а тюльпаны-красавцы охорашиваются перед восходом: умылись, и росу стряхивают, выпрямляются и кивают, и улыбаются вам и зорьке. Вы, кажется, не верите? А вы поверьте. Я прожил в степи половину жизни.
– А я помню другую степь – мокрую, неуютную…
– Она такой не бывает, простите…
– Помню еще: в степи от лунного света стояли сумерки. Мне было скучно.
– Скучно? Простите. Я, видимо, не понял – о чем вы?..
– Что вы говорите, голубушка? Какой там еще запах сирени? Где вы чувствуете свежесть и аромат, скажите, пожалуйста? Не испытываю ничего приятного от этого парфюмерного благоухания. Сантименты одни!..
– Почему же?
– Запах пыли из-под колес машины уезжающего начальства – вот самый приятный запах! Какое наслаждение вдыхать его! Не-ет, вам это не знакомо!..
– Свободно такси? Только счетчик, счетчик, молодой человек, в полном – как у вас – порядочке? Знаете ли, понимаете ли, ха-ха!.. Н-да, морозец! Черт его съешь, так морду и общипал, пока я вас дожидался. Поехали, что вы меня разглядываете? Мы с вами что – вместе водку пили? Поехали, поехали! Только без жульничества, чтоб счетчик… а то знаем, ха-ха!.. Люблю я вас, таксистов, но жулики вы все, объегориваете пассажиров!
– То есть как жулики?
– Знаем, знаем, вам говоришь: до площади Ногина, а вы норовите на Неглинную завезти: и, мол, ошибочка, и давай снова кругаля, бараночку крутить, счетчиком пощелкивать. Грабежом занимаетесь, ха-ха! Форменным образом.
– Вылезайте, гражданин, я пьяных не вожу!
– Я абсолютно трезв! Но я опытный человек, знаете ли, понимаете ли, уважаемый господин водитель, и меня на мякине не проведешь. Я жаловаться буду, ха-ха! Я вашу фамилию запишу! Счетчик, как у вас счетчик? Гирька там внутри не привешена, не тянет? А то, может, в два раза такса у вас набегает? А? Как? Я вас, таксистов, насквозь вижу! Того и гляди без руки в карман нахально залезете! А деньги как достаются? Потом, потом! Вы за меня не волнуйтесь! Знаете ли, понимаете ли, я на счетчик гляжу – меня не обманешь!
– Курил я только «Прибой», после войны папиросы такие были. Утром в воскресенье прошу у жены червонец на папиросы. А в Одессе «Прибой» – исключительный дефицит, штаны запросто прокурить можно, потому абсолютно с рук покупай… Ищу. «Прибоя» нет. Я иду на Вознесенскую, там инвалид торгует. У него тоже нет. Даже зло взяло! Захожу в пивную, и что-то меня ударило: брошу курить! «Ваня, – говорю, – налей сто граммов и кружку пива, курить бросаю»… Вечером уже прихожу к жене и говорю: «Пропил я деньги». А она вроде и не удивилась моему положению: «Я так и знала, когда ты уходил, у тебя такое было лицо». Тут я от непонимания этого сел к столу и махру закурил. Да так, что хоть колун вешай!..
– Это верно, женщины в наших краях очень красивые. Сами понимаете – юг, солнце, порода чувствуется, и живут в чистоте.
До меня был тут директор совхоза, ходец по овинам несравненный, такие сейчас редко попадаются, красавец мужик, усы, кавказская папаха, а взгляд ястребиный, быстрый. Увидит какую-нибудь и аж побледнеет, порозовеет, глаза хищными делаются, потом вроде туманом подергиваются, так и обволакивают, так и опутывают какую-нибудь крепконогую.
Однажды, когда уже на пенсии был, зашел он вечерком на танцы, в клуб наш, посмотреть по-стариковски на современную молодежь. Сел в углу с секретарем сельсовета, дружком своим, закурил, кряхтит, смотрит, ус покручивает. А девчата-то у нас видели какие – походка, как у королев, сами статные, юбочки коротенькие, глаза у всех, как вода озерная, с ума, поневоле сойти можно…
Смотрел он, смотрел, да вдруг как заплачет навзрыд. Секретарь сельсовета очень удивился, даже рот приоткрыл и – к нему: «Ты что, Степаныч? Причина какая?» А тот прямо-таки рыдает, ровно горе какое случилось. «Зачем я так рано родился? – говорит. – Девки-то какие! Яблоки, яблоки! Все бы эти яблоки на вкус попробовал! Зачем так рано я родился!»
После войны мужчин здесь не было, он хозяйство подымал, энергии мужик был необыкновенной и при всем этом ни одну мимо себя одинокую без внимания не пропускал, если обстоятельства позволяли. Ох, орел был, да и женщины его любили, ох, как любили!..