© Ю. И. Коваль (наследники), 2021
© А. В. Етоев, предисловие, 2018
© В. Г. Усков, фото, 2021
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2018
Издательство АЗБУКА®
Юрий Коваль – писатель нужный, чрезвычайно необходимый. Скажу иначе: Коваль – писатель чрезвычайной необходимости. Так весомей звучит, необходимей, чрезвычайней.
Необходимый он даже не потому, что написал «Недопёска» – «одну из лучших книг на земле», как назвал её поэт Арсений Тарковский.
А потому, и это в первую очередь, что он знает все звериные языки Земли – кошачий, собачий, птичий, – включая языки экзотические, такие как пчелиный и черепаший.
Коваль вообще знал много чего. Например, способ, как не заблудиться в лесу. Оказывается всё просто. Надо снять с себя куртку, свитер, тельняшку. Вывернуть тельняшку наизнанку, потом надеть. В голове что-то перевернётся, и дорога к дому отыщется.
Лес в приведённом примере можно воспринимать как метафору. Например, если вы, читатель, захотите вдруг переквалифицироваться в писатели и однажды, сочиняя рассказ, обнаружите, что заблудились в словах, поступайте в точности так же: разденьтесь, выверните тельняшку – тут-то нужные слова и найдутся.
Книги Коваля (каждая!) такие же чудесные, как Жар-птица.
Повесть «Алый», с которой всё началось и простой человек Коваль превратился в писателя Коваля. После «Алого» – «Чистый Дор», «Приключения Васи Куролесова», «Листобой», «Недопёсок», «Пять похищенных монахов», «Кепка с карасями», «Самая лёгкая лодка в мире», «Полынные сказки», «Шамайка»… Плюс большой роман для взрослых с загадочным названием «Суер-Выер».
Ещё он пел, играл на гитаре, сочинял песни, стихи, рисовал, лепил, резал по дереву, писал сценарии для фильмов и для мультфильмов, сам снимался в кино, воспитывал детей и животных, путешествовал, был охотником, рыбаком – каких дел он только не переделал за отпущенный ему в жизни срок.
Лично мне, когда я грущу, а такое со мной иногда бывает, достаточно открыть наугад любую книгу Юрия Коваля, на любой странице, и грусть проходит, начинается радость.
«Отложил я весло, хотел закурить. Шарь-пошарь – нету махорки. Только что в кармане шевелилась – теперь нету. Вдруг стемнело над рекой. Солнце-то, солнце за тучку ушло! Куда ж это я забрался? Лес кругом страшный, корявый, чёрный, вода в реке чёрная, и стрекозы над ней чёрные…»
«Он вышел на крыльцо, и тут же под ступеньками что-то затрещало, зашуршало, и оттуда выскочил рыжий пёс. Вид у него был неважный. Одно ухо стояло, другое висело, третьего, как говорится, вообще не было…»
«Темнело. Из-за еловых верхушек взошла красная тусклая звезда, а за нею в ряд ещё три звезды – яркие и серебряные. Это всходило созвездие Ориона… Медленно повернулась земля – во весь рост встал Орион над лесом… Одною ногой опёрся Орион на высокую сосну в деревне Ковылкино, а другая замерла над водокачкой, отмечающей над чёрными лесами звероферму „Мшага“… Стало совсем тихо, откуда-то, наверно из деревни Ковылкино, прилетел человечий голос:
– …Гайки не забудь затянуть…
Затих голос, и нельзя было узнать, какие это гайки, затянули их или нет».
Я нарочно не говорю, откуда эти цитаты, потому что цитировать Коваля, проговаривать его строчки вслух – уж не знаю, как для других, а для меня это чистое удовольствие.
«Мы в Москву ездим за вологодским маслом. Там есть магазин на Преображенке. Я пачку масла ем два месяца. А Троцкого убили кирпичом».
Такую речевую цитату приводит Коваль в своих «Монохрониках». Автор фразы наукой не установлен, так что можно сказать – народ.
Вы спросите, а при чём тут искусство?
А при чём в приведённой цитате Троцкий?
На самом деле всё в мире взаимосвязано. И Троцкий, и вологодское масло, и даже пятна на Солнце, про которые все мы знаем, но которых никто не видел. Всё это кубики и детальки, тот знаменитый сор, из которого и делается искусство.
Так, Юрий Иосифович? Я правильно говорю?
Уверен, что гитара для Коваля была другом не менее дорогим, чем пишущая машинка, стамеска для резьбы по дереву или рисовальная кисть. Она, гитара, как волшебная палочка, с которой можно если не переделать, то хотя бы украсить жизнь, наполнить её музыкой и стихами, вплетёнными в переборы струн.
Коваль не прославился в ремесле гитариста-песенника, как Высоцкий, Визбор и Галич. Даже известности Юлия Кима, товарища своего и совузника, в этом деле не приобрёл. Коваль и не соревновался с ними. Пел, как пелось, под настроение. Грустно, когда грустил (помните его пронзительно-тревожный романс в фильме «Марка страны Гонделупы»: «Темнеет за окном, ты зажигаешь свечи…»?). Весело, когда веселился. Песня, гитара были частью жизни его, частью творчества, важной частью, не будь которой, не было бы, мне думается, того писателя Коваля, которого мы все знаем, а значит, не было бы и нас с вами, его читателей, раз не было бы писателя Коваля.
И строчка, пропетая Ковалём:
В начале я только прозаик,
И только в конце гитарист, —
нисколько не отменяет мысли, которой я поделился выше.
Есть любительская видеозапись: идёт молодой Коваль по лесу, светлая куртка, кепка на голове, за плечом ружьё, во рту папироса… Весенний это сезон охоты или осенний – не знаю, я не охотник, но судя по природе, осенний. Пушкин из меня никакой, но что-то во мне вдруг щёлкнуло, и получилось это:
Осень, влажная натура,
небо серое, жнивьё,
Вологодчина плюс Юра,
папироса плюс ружьё.
Сапоги, скрипит резина:
«Топь болотная, уйди!»
Там волнушка, здесь осина,
лес мохнатый впереди…
На лесе и осине я понял, что надо остановиться, потому что Коваль про осину уже написал, и про себя охотника уже написал, и про ружьё написал, и даже про бутерброд с лососиной, который он жевал под осиной, написал тоже:
Под старой осиной,
Корявой осиной
Охотник жевал
Бутерброд с лососиной.
И вдруг из сосёнок,
Зелёных сосёнок,
На просеку вышел
Весёлый лосёнок.
И солнце светило,
Синица свистела,
Ружьё на сучке
Преспокойно висело.
Охотник жевал бутерброд,
Улыбался,
Смотрел на лосёнка,
На лес любовался.
Наверно, приятно
Сидеть под осиной,
Сидеть и жевать
Бутерброд с лососиной.
Я и остановился.
P. S. Коваль вообще много чего описал в стихах, ведь стихами человек разговаривает, когда влюблён – в дерево, в человека, в солнышко на закате и на заре, во всякую тварь божию на земле и в небе – от ангелов до последнего паучка, дремлющего на лесной паутинке, – в жизнь, одним словом.
«Плоха та детская книга, которая интересна одним лишь детям». Это сказал не я, это сказал английский писатель Клайв С. Льюис, открывший знаменитую Нарнию, страну, не обозначенную на карте, но существующую реально в пространстве сказки, как существуют в нём Швамбрания и Гель-Гью, Страна чудес и свифтовская Лапута, Цветочный город, что на Огурцовой реке, и провалившаяся в океан Атлантида.
Слова Льюиса перевёл Коваль, и у него получилось вот что: «Писать для детей надо так, будто пишешь для маленького Пушкина».
Лично я развил бы мысль моего уважаемого учителя: «Писать надо с видом на то, что тебя, возможно, будет читать Пушкин». То есть нужно трижды три раза перечитать написанное, прежде чем отдать роман-повесть-рассказ-поэму-стихотворение на читательский суд. Ибо читатель – существо вредное. Найдёт он в книге, скажем, этакое скопище слов: «Показ Пушкиным поимки рыбаком золотой рыбки, обещавшей при условии её отпуска в море значительный откуп, не использованный вначале стариком, имеет важное значение. Не менее важна реакция старухи на сообщение ей старика о неиспользовании им откупа рыбки, употребление старухой ряда вульгаризмов, направленных в адрес старика и понудивших его к повторной встрече с рыбкой, посвящённой вопросу о старом корыте» – и всё, и пиши пропало.
Под лежащее сказуемое вода не течёт. Слово не должно лежать в художественном тексте (слава богу, вышеприведённый образец не художественный) колодой, слово должно играть, подпрыгивать, веселиться, вставать с ног на голову, не давать читателю заскучать. Чтобы под ним, словом, бежала речка с живой водой. Для чего иначе литература? Для эпитафий?
Были раньше такие люди – милиционеры.
В народе они считались образцом тупости. Анекдоты о них ходили – вот, например. Сколько нужно милиционеров, чтобы ввернуть лампочку? Правильный ответ: шесть. Один милиционер стоит на табуретке и держит в патроне лампочку, четверо крутят его вместе с табуреткой по часовой стрелке, ещё один, с рацией, стоит рядом, чтобы в случае чего вызвать подмогу.
Потом милиционеры исчезли, место их заняли полицейские, про этих анекдотов уже не рассказывали.
Моё мнение насчёт пресловутой (очень мне нравится это слово, потому и курсив) милиционерской тупости с народным мнением расходится: не потому милиционеры шуток не понимали, что все тупые. Им по должности своей не положено было быть (такое сочетание мне тоже нравится, потому, опять же, курсив) на равных с потенциальным правонарушителем. Ведь каждый из нас в глазах милиционера потенциальный правонарушитель. Поставьте себя на место стража правопорядка. Стоит только тебе, стражу, улыбнуться или ответить на шутку шуткой, как ты, страж, автоматически уравниваешься с человеком, вызвавшим в тебе, страже, чувство смешного, а человек этот, возможно, преступник. Это как в бане: все голые, погоны и ордена сданы под номерок гардеробщику, и кто есть кто – непонятно. Юмор сближает людей, уравнивает их, вызывает сочувствие, а сочувствие и правопорядок две вещи несовместные. Не правда ль, Моцарт?
Вася Куролесов, мой любимый Ковалиный герой, тоже, кстати, милиционер. И капитан Болдырев, улавливающий запах укропа в любых немыслимых до непредсказуемости обстоятельствах. И Иосиф Яковлевич Коваль, начальник уголовного розыска города Курска, отец писателя. Но я сейчас не о них, я – о чувстве смешного.
Мой критерий при чтении: если на первых восьми-одиннадцати страницах я ни разу не улыбнулся, для меня это тревожный сигнал. Стоит ли читать дальше? Я люблю весёлые книги. Не в смысле «сатира-юмор», где автор смешит намеренно, чтобы выдоить из читателя смех, не только где всё весёлое – герои, ситуации, разговоры, – хотя такое тоже люблю. Но где весёлая сама проза, где слова играют друг с другом, подмигивают тебе со страницы: давай, включайся в игру, подыгрывай, коли ты не совсем зануда.
Вот, скажем, неулыбчивый Юрий Казаков пишет о северных работягах-пьяницах. Серьёзно пишет, но читаешь его, и делается весело, даже самому с ними выпить охота. А например, писатель Сигизмунд Кржижановский, открытый для читателя в перестройку, меня лично в тоску вгоняет, несмотря на всё своё мастерство.
Коваль – писатель из богоданных, тех, кому Бог дал всё и, главное, волшебную авторучку (помнит кто-нибудь такой бытовой предмет?) – только кончик её прикоснётся к листу бумаги, как на бумаге образуется что-то вроде:
«– Не надо его на ферму, мам, – сказала Вера. – Пускай он у нас поживёт. Будет как собачка. Давай мы его пригреем.
– Куда я, Клав, теперь поеду, – поддержал Веру плотник. – Разве я проеду по такому снегу? К тому же задняя ось, похоже, треснула.
– У тебя я знаю, где треснуло, – сказала мамаша Меринова, недовольно поглядевши плотнику в глаза. – Ты скажи-ка лучше, что это ты у магазина делал?
Плотник Меринов смешался, закашлялся, вытащил из-под крыльца какую-то верёвку и пошёл за калитку, сказавши загадочно:
– Схожу за жердями».
Или такое:
«Будто лавина, обрушились разведчики на врага. Хлопая от ужаса белыми маскировочными рукавами, вытягивая в страхе белые маскировочные шеи и даже маскировочно гогоча, враги рассыпались по огородам и замаскировались.
Неожиданно послышалось ворчание танка. Лязгая гусеницами, из-за ближайшего блиндажа вываливался тяжёлый бронированный механизм.
– Погибать – так с музыкой! – крикнул лейтенант Серпокрылов, держа в руке противотракторную гранату.
Раздался чудовищный взрыв – механизм выпустил облако дыма и отправился умирать в сторону силосной ямы».
Как вам? По мне, так здорово.
И ещё прошу обратить внимание, что всё у писателя Коваля живое – и деревья, и облака, и знаменитая ковылкинская дорога, хватающая «газики» за колёса и старающаяся их оторвать, да что дорога – простая мотоциклетная перчатка и та у него живая, «прожила яркую жизнь и, если бы пришлось начать сначала, снова пошла бы тем же путём», вот так.
Да, чуть не забыл сказать: в любом рассказе, в любой сказке Юрия Коваля (про большие вещи даже не говорю) всегда найдётся маленькая деталька, которая поднимает прозу на какой-то волшебный уровень.
Вот в рассказе «Нюрка» из сборника «Чистый Дор» рассматривает автор в бинокль двор дяди Зуя, видит, как Нюрка бегает, рвёт на огороде укроп, как дядя Зуй самовар ставит. И далее вдруг:
«– Нюрка, – кричит дядя Зуй, – хрену-то накопала?
Это уже не через бинокль, это мне так слышно».
Такие вот волшебные неожиданности, весёлые отступления в сторону – хрен этот, который вроде бы ни к селу ни к городу, необязательная фраза рассказчика, что он слышит дядю Зуя не через бинокль, – и образуют ту подъёмную силу, что даёт рассказу лёгкость и глубину.
Таких, как Коваль, немного, почему-то добрый Господь не отпускает им долгих лет.
Полочек с именами, разложенными по чинам и по рангу, для писателя в литературе не существует. Хотел сделать такую Шкловский в «Гамбургском счёте», не получилось. Есть она у литературоведов, но они, к счастью, не ведают умами читателей.
Вспоминаю по этому поводу такую историю. Вернее, цитирую – авторство Татьяны Набатниковой. Итак, ярмарка во Франкфурте, год – не помню, дело было давно.
«Шли к автобусу толпой. Впереди меня шёл с кем-то Павел Крусанов, чуть сзади – Лев Рубинштейн и Дмитрий Александрович Пригов. Они спросили у меня, кто это, указав на Крусанова (знакомое лицо).
– О! Это гениальный писатель из Питера Павел Крусанов.
Они заговорили, что гениальные в литературе все. Но всё же есть некая иерархия. Гениалиссимус. Гениал-полковник. И младший гениальный состав».
Сказанное в шутку об иерархии на самом деле мало похоже на шутку.
В девяностые всё в жизни сместилось в сторону… непонятно какую… Появились в литературе фантомы, громкие писатели-однодневки, вроде… молчу-молчу, вдруг обидишь кого-нибудь ненароком. Толерантность, чтоб её так!
Хорошо быть человеком со стороны, жить в провинциальном городе Петербурге, вдалеке от центральной службы, выдающей посмертные номерки на место в очереди писателей после Пушкина.
Ковалю, хоть он и жил в Москве, такой номерок не выдали.
Писатель Ерофеев (Виктор, не Венедикт) высказался по сему случаю откровенно: «В литературе, вообще у нас в культуре где-то на излете 70-х произошло размежевание: одни пошли… если хотите, навстречу словесной вакханалии, может быть, даже наркомании зла, а другие – мои же сверстники – решили прижаться скорее к добру, к идеалу.
Среди последних оказался и писатель К (Юрий Коваль. – А. Е.). Он был талантливым человеком и, наверное, не зря нашёл себя в детской литературе, потому что в детской литературе быть добрым писателем необходимо по определению.
〈…〉
Во время перестройки детские книжки вышли из моды – во всяком случае, издательства перестали их печатать в прежних объёмах, и вообще вся литература добра провисла. Зато русский постмодерн оказался созвучен каким-то всемирным настроениям, и его стали печатать повсюду, и меня тоже. Сатанисты купили себе машины, а добрые писатели продолжали ездить на метро. Сатанисты изъездили мир и увидели многое, а добрые писатели продолжали ходить в лес по грибы. Казалось, божественной справедливости настал конец…»
По мне, так божественная справедливость не в том, чтобы успеть, пока ты живой, изъездить мир и увидеть многое. Пушкин, вон, изъездил мир умозрительно и привёз нам из мысленных своих путешествий и «волшебный край», «где небо блещет неизъяснимой синевой», и ночной Мадрид, вздрагивающий от поступи Командора, даже Лондон чумной привёз.
И не в том небесная справедливость, чтобы в телевизионном экране тебя наблюдали равнодушные телезрители. Высшая справедливость в том, что быть добрым необходимо по определению. А быть добрым дело негромкое, и не всегда его услышишь издалека, даже вблизи не всегда услышишь.
По большому счёту не важно, по какому ведомству проходит писатель – детской ли, этнографической, географической, приключенческой, фантастической или реалистической литературы. Коваль всю жизнь проходил в детских писателях, ну и что? Его место в литературе от этого стало ниже?
Вот Арсеньев. Он писал об Амуре, Приамурье, людях и зверях, населяющих эти места. Какой он писатель? Взрослый? Детский? Арсеньев – писатель общий, всечеловеческий.
То же – Коваль.
То же, кстати, и Николай Носов в лучших своих рассказах (которых не много – два, может быть, три; его повести – «Витя Малеев» и трилогия о Незнайке – я не принимаю в расчёт, они не художественные, они сюжетные).
Носова я привожу в пример как типичного, наравне с К. Чуковским, А. Барто и С. Михалковым, официально признанного классика детской литературы.
А Коваль… Что Коваль? Коваль признан неофициально, да ещё как признан! Я бы за такое признание последние штаны с себя снял и отдал их в фонд помощи голоштанному населению Африки.
Почему я выделил Соколова-Микитова отдельной главкой? Потому что Юрий Коваль написал о нём рассказ не рассказ, очерк не очерк, что-то межжанровое под названием «На барсучьих правах». Самая для меня весёлая в этом не очерке, не рассказе сценка… Вот, моими словами. Идёт Коваль по Москве, по проспекту Мира, видит вдруг, как классик русской литературы Иван Сергеевич Соколов-Микитов таинственно жмётся к стенам, крадётся вдоль по проспекту, в домашнем халате, полуслепой. Ковалю интересно стало, куда это направляется классик, пошёл он за Иваном Сергеевичем, и в результате выяснилось, что свернул тот с проспекта Мира в некое питейное заведение. Взял там коньяку, выпил и обратно пошёл. А Коваль за ним дальше следует. Дошёл Соколов-Микитов до пешеходного перехода, щурится, идти не решается – со зрением совсем худо. Тут наш наблюдатель подходит к нему как бы случайно, раскланивается, здоровается. Вместе они переходят улицу, и Соколов-Микитов говорит Ковалю: слушайте, знаю я неподалёку одно местечко, не хотите ли пропустить по одной за встречу? Коваль, конечно же, соглашается – как тут не согласиться, – и они идут в то самое заведение, от которого Коваль Соколова-Микитова до перехода и далее тайно сопровождал. История мне очень понравилась. Ну разве после такой истории мог я не купить Собрание сочинений И. С. Соколова-Микитова, писателя, так уважаемого Юрием Ковалём? Я и купил. Целых четыре тома. Не задорого. И доволен страшно. И всем рекомендую. Не пожалеете.
Есть писатели славы громкой. Как колокол. Или как медный таз. И есть писатели тихой славы. Слава громкая – часто слава короткая: грохнет в потолок пробкой в банкетном зале бывшего великокняжеского дворца, погуляет эхом по телеэкранам и уйдёт, как уходит в форточку табачный дым из курилки. Тихая – слава долгая. Поэтесса Татьяна Бек сказала о писателе Ковале: «Слово Юрия Коваля будет всегда, пока есть кириллица, речь вообще и жизнь на Земле».
Я давно люблю книги Юрия Коваля, лет уже без малого сорок. Изданные как детские, они написаны для всех читательских возрастов, всё в них лёгкое и волшебное – и предметы, и голоса зверей, и деревья, и цветы полевые, и слова, которыми говорят звери и люди, птицы и дождевая вода.
Обыденность в его книгах объединилась с волшебной сказкой.
Вот топор, забытый в лесу, он не просто отыщется под кустами, а блеснёт в тени, как глубинная рыба («Чистый Дор»). А сама глубинная рыба – ночная скользкая осенняя рыба налим – глянет на вас маленьким, как божья коровка, глазом, а потом ворочается всю ночь, никак не может уснуть, шевелит узорными плавниками, похожими на полевые цветы («Ночные налимы»).
Наверное, это и называется зрением художника – увидеть глаза налима, понять его ночную бессонницу.
Наверное, это и называется читательским счастьем – знать, что есть на свете такие книги, к которым хочется всегда возвращаться.
Почему «нескромное»? Потому что из чувства лести – лести себе самому.
Когда вышла первым изданием «Ковалиная книга» (Ковалиная книга: вспоминая Юрия Коваля. М.: Время, 2008), в «Независимой газете» Евгений Лесин, московский поэт, хороший, откликнулся на книгу рецензией. И были в ней такие слова:
«Очень характерны коротенькие воспоминания писателя Александра Етоева, автора одной из моих любимых книг „Душегубство и живодёрство в детской литературе“.
История вкратце такова. Конец 80-х. Про Коваля напечатали ругательную статью, Етоев написал письмо в журнал „Юность“, подписался „А. В. Етоев“. Его письмо не напечатали, но переслали Ковалю. И вот ответ Коваля:
„Александр Васильевич?
Анатолий Викторович?
Не знаю. Но совершенно очевидно:
Дорогой друг А. В. Етоев!..“
Думаю, не стоит объяснять читателям, что Етоев – Александр Васильевич.
Теперь о любви. Солженицын, например, лучше всех своих читателей, вместе взятых. Достоевский – хуже самого последнего из своих читателей, хуже даже самого последнего из своих персонажей. Поэтому оба они – великие писатели, но Достоевского ещё и перечитывать можно.
Такие же авторы, как Довлатов, Венедикт Ерофеев или Коваль, лучше не читателей и не персонажей, а себя как писателя. Больше себя как писателя. Их не любят, в них влюблены. Их ревнуют. И даже те, кто с ними знаком только по книжкам, ведут себя так, будто вчера всю ночь пробухали…»
Вышесказанное оставляю без комментариев.
Раз уж я упомянул «Ковалиную книгу» (из чувства самолюбования, с чего бы ещё), в которую замечательная Ира Скуридина (бывшая Волкова) включила мои скромные мемуары, то грех не вспомнить всю мою переписку с Юрием Ковалём. Часть, опубликованная в «Ковалиной книге», – вот она:
«Много лет назад газета „Комсомольская правда“ напечатала разгромную статью П. Веденяпина, которая называлась „Накуролесили“. Направлена была эта статья против выпущенного тогда в продажу диафильма по повести Юрия Коваля „Приключения Васи Куролесова“. Если учесть, что сама повесть к тому времени переиздана была уже не однажды, то напрашивался естественный вывод: диафильм был всего лишь поводом, чтобы очередной раз ударить по неугодному кому-то писателю. Я не знаю, кому Коваль тогда досадил, да в сущности и не важно. Статья написана казённым, доносительским языком, и лишь цитаты из Коваля, которые автор статьи приводил как примеры безграмотности и литературной пошлости, расцвечивали её серый, шинельный войлок яркими насмешливыми заплатами.
Я был тогда человек горячий и, увидев, как какая-то комсомольская шавка облаяла моего любимого автора, написал длинное, на шесть (!) машинописных страниц, письмо в защиту облаянного писателя. Написал, запечатал письмо в конверт и послал его на адрес журнала „Юность“. Прошёл месяц, второй, я остыл и стал уже забывать о своём послании, как вдруг, ровно через три месяца, в феврале 1988 года, мне приходит ответ на фирменном бланке „Юности“. Привожу это письмо целиком:
„Уважаемый тов. Етоев!
Благодарим Вас за письмо. На заметку, помещённую в «Комсомольской правде», вряд ли стоит обращать такое внимание – у Ю. Коваля имя серьёзного писателя, он – лауреат Андерсеновской премии, «Юность», кстати, писала о его художественных работах в № 11. Мы перешлём Ю. Ковалю Ваше письмо. Уверены, ему будет очень приятно прочитать такие искренние слова читательского признания“.
И „Юность” не обманула. В самом начале апреля мне пришло письмо из Москвы от Юрия Коваля. Я не буду цитировать письмо полностью, приведу из него лишь выдержки (тем более часть письма процитирована в „Нескромном-1“:
„…Дополнительный курьёз заключается в том, что «Комсомолка» в 1972 году хвалила повесть «Приключения Васи Куролесова». Автором рецензии на мою книгу был Фазиль Искандер. Начисто забыв свою хвалу, воздали и хулу. Вообще с этой газетой у меня совершенно юмористические отношения. Начались они с заметки «Чувство цвета и чувство правды» в 1960 году, когда меня громили как художника. Потом похвалили книгу «Чистый Дор» (Яков Аким), потом был и Фазиль, но вот дожили и до Веденяпина. Должен вам рассказать, что несколько писателей (Я. Аким, В. Железников, Т. Гайдар) написали короткое письмо в мою защиту, но оно как-то не напечаталось. В «Советской культуре» директор студии «Диафильм» сумел ответить с достоинством, но на этом дело и кончилось. Сейчас оно считается «замятым».
Скажу вам честно, что я постарался внимания не обратить. Но и наслаждения не испытал. Опасения, что литературные чиновники примут к сведению, были, но вроде бы пока не оправдываются. Ходят слухи, что «Комсомолка» не прочь воздать мне хвалу, хрен знает, пока всё это неясно…“
Теперь маленький бонус (так это теперь вроде бы называется) для читателей моего предисловия (ежели такие найдутся). На самом деле было продолжение переписки. Вот моё письмо Юрию Ковалю, отправленное.
«Здравствуйте, Юрий Иосифович!
Пишет Вам тот самый Александр Васильевич, которого Вы с первого раза угадали по инициалам. Так что, угаданное со второго раза (Анатолий Викторович) не верно. Но, Юрий Иосифович, скажу Вам честно: Александром Васильевичем за всю мою сознательно-несознательную жизнь называли меня ну… раз десять от силы. И всякий раз это величание было связано с какой-нибудь неприятностью. Мои знакомые и друзья называют меня попросту Сашей.
Что сказать о себе. Живу я в Ленинграде, сейчас на Васильевском острове, хотя адрес на конверте другой, это адрес моих родителей. В последние годы редко куда из Ленинграда выбираюсь. Работаю в Эрмитаже рабочим. Всё просто. Что ещё? Пробую писать, начал не очень давно, но никому пока об этом не говорю – боюсь (вот вам проболтался).
Юрий Иосифович, бог с ним, с тем письмом в „Юность“, – напечатают, не напечатают, лично мне всё равно, в конце концов я сказал в нём то, о чём не мог не сказать. Я вообще человек взрывоопасный – прочитаю где-нибудь что-нибудь этакое или увижу – и взорвусь, как атомная ракета. Правда, мой „негодованьем раскалённый слог“ чаще всего ложится в стол, потому что пройдёт день-другой, и я остываю на нашем балтийском ветерке.
Юрий Иосифович, спасибо Вам большое (правда, большое спасибо) за Б. В. Шергина. Только так можно было о нём написать, как Вы написали. Только такими словами. Вообще, удивительно – открыть „Новый мир“ и увидеть два имени рядом – Ваше и Шергина. И вдруг узнать, что Вы Бориса Викторовича хорошо знали в последние годы жизни его и что он был Вашим учителем. Всем бы таких учителей, как Шергин.
Я написал „учитель“ и подумал, что здесь даже не в учительстве дело – дело здесь в духовном общении, даже просто в ощущении, что ты с таким человеком дружен, связан пусть хотя только встречами и разговорами. Учитель может просто молчать, а ты всё равно набираешь опыт – даже от учительского молчания. Его и рядом может не быть, а всё равно – ты чувствуешь, что он рядом. Вот что я понимаю под словом „учитель“.
Шергин писал так ясно и чисто и вместе с тем так фантастически образно, что сразу вошёл в круг моего чтения и с той поры, как я открыл его для себя, уже из него не выходит.
В чтении я эклектик, мне просто нравится хорошая литература – наша, переводная, старая, современная, мне без разницы. Я люблю до сих пор и буду любить и Жюля Верна, и Фенимора Купера, и Стивенсона, и „Трёх мушкетёров“, и Диккенса, и русскую классику. Много чего я люблю, много чего мне нравится. Мне не нравится – когда скучно. Современных детских авторов я, к сожалению, почти не знаю. Вас знаю, но Вы не такой уж и детский – Вы для всех возрастов. Даже если пишете о детях. Ещё мне нравится из того малого, что я читал, – это К. Сергиенко и В. Крапивин.
Я понимаю, что писать хорошо – дар редкий. Но и понимать, что написано хорошо, – тоже дар редкий. Читателей, хороших читателей, так же мало, как писателей, хороших писателей. Понимать и ощущать написанное тоже дар. Как Чехов говорил? Так, примерно: всякий считает себя знатоком в литературе и медицине. Вот и понимают нынешние читатели столь же хорошо в литературе, как в медицине. То есть ничего и никак. „Всё в порядке, носки и пятки“ – это уже не я, это уже Вадим Шефнер, наш, ленинградский, гений.
Знаете, Юрий Иосифович, я понимаю, что комплименты автору можно воспринимать как лесть, тем более в письме в „Юность“ я наговорил уже на эту тему достаточно, но, честное слово, то, что я сказал только что о Борисе Шергине, могу повторить и о Вас. Да, ещё к словам о ясности и чистоте Вашей прозы хочется добавить весёлое слово „весело“. Вот – ясно, чисто и весело. И хочется читать вслух.
Из всего, что Вы написали, читал, кажется, всё (могу ошибиться), кроме „Полынных сказок“. О них знаю из „Книжного обозрения“ и очень обиделся на „Детскую литературу“, что эту книжку они выпустили в „библиотечной“ серии, т. е. не для меня, библиотеки не посещающего. Последнее из Вашего, что удалось купить, это „Бабочки“, Ваше с Татьяной Мавриной. Лучшие в книге рассказы (те, которые понравились больше других) это „Полёт“, „Лошадь задумалась“, „Тузик“, „Адмирал“, „Паша и бабочки“, „Висячий мостик“, „Про них“, „Грач“ – да всё, всё нравится, чего там считать поштучно. Откройте, пожалуйста, секрет: почему у Вас не получается писать плохо? У других, многих, получается, а у Вас нет. Вот, опять сорвался на комплименты. Ну так ведь оно само получается как-то!