bannerbannerbanner
Совдетство. Пионерская ночь

Юрий Поляков
Совдетство. Пионерская ночь

Полная версия

Селищи и Шатрищи
Повесть

1


Однажды я читал с выражением у доски заданное на дом стихотворение Некрасова и, произнося: «О Волга!.. колыбель моя! Любил ли кто тебя, как я…» – чуть не заплакал. Я запнулся, замолк, чтобы проглотить подступившие рыдания, а словесница Ирина Анатольевна, решив, что меня подвела память, покачала головой:

– Ну, что же ты, Юра… Так хорошо начал!

Класс захихикал, чужая беспомощность у доски всегда смехотворна, а тут еще запнулся ученик, по чтению всегда получавший только четверки и пятерки. В третьем классе я знал наизусть «Бородино», хотя и путался в уланах и драгунах. А тут…

– Забыл? Подсказать тебе? – участливо спросила учительница.

– Не надо…

Ведь я не забыл, наоборот, вспомнил как-то все сразу: подернутую утренним паром Волгу, прозрачную, без единой морщинки воду, в которой метались юркие полосатые окуньки, вспомнил малиновое солнце, вспухающее над лесом и заливающее полнеба рыжим заревом. Одновременно – так бывает – перед глазами снова встали Жоржиковы похороны, где я не уронил ни слезинки, хотя бабушка Маня, Лида, тетя Валя рыдали в голос, Тимофеич и Башашкин стояли с мокрыми глазами, старший лейтенант Константин, прилетевший с Сахалина, всхлипывал, а Маргариту держали под руки и совали в нос пузырек с нашатырем. Не плакала, кроме меня, только Анна Самсоновна – бывшая, добабушкина, жена Жоржика, мать Риты и Кости, наверное, кончились слезы…

Это были мои первые настоящие похороны. Конечно, у нас в Рыкуновом переулке время от времени появлялись или мрачный автобус, или грузовик с полосами красно-черной материи на бортах. Мы, дети, из странного любопытства во весь дух мчались в тот двор, где кто-то, как говорят взрослые, «двинул кони» – выражение совершенно мне непонятное. А там вокруг гроба, поставленного на табуреты, уже толпились безутешные родственники и сочувствующие соседи. Иногда приезжал духовой оркестр, наполняя окрестности печально ухающей музыкой, и мы, ребята, оторопев, глазели на постороннюю смерть. Взрослые, прощаясь с покойным, часто повторяли: «Все там будем!» Все – это понятно, но я-то, Юра Полуяков, здесь при чем?

Похороны Жоржика были первой родной смертью. Я, цепенея, смотрел на побуревшее и словно оплывшее мертвое лицо, на улыбчивые синие губы, на притворно сомкнутые веки. Казалось, мертвец играет с нами, живыми, в прятки, он водит, поэтому старательно зажмурился, борясь с лукавым желанием подсмотреть, кто куда схоронился: «Кто не спрятался, я не виноват. Иду искать!»

– Садись, Юра, к следующему уроку доучишь стихи до конца! – вздохнула Ирина Анатольевна. – Отметку пока не ставлю…

2

Когда бабушка Маня сошлась с дедом Жоржиком, меня еще не было на белом свете. Представить себе, что чувствует человек после смерти, очень легко, достаточно вспомнить, что ты чувствовал до рождения. Ничего. Почему же «ничего» до рождения это не страшно, а «ничего» после смерти страшно? У родителей спрашивать бессмысленно, у преподавателей тем более…

Одно из первых ярких впечатлений моего младенчества – Жоржикова сапожная лапка, которую я считал «костяной ногой» Бабы-яги и жутко боялся.

– Не хочешь манную кашу? А где там костяная нога? Идет! Тук-тук-тук!

И каша съедалась мгновенно. Дед подрабатывал ремонтом обуви на дому.

О том, что бабушка Маня и Жоржик каждое лето уезжают далеко-далеко, на таинственную Волгу, я, конечно, знал. Во-первых, оттуда они привозили очень вкусное малиновое и черничное варенье, а также соленые и сушеные грибы. Во-вторых, Жоржик обещал: подрастешь, обязательно возьмем тебя с собой! И мне потом снилось, как мы с ним пробираемся сквозь заросли, похожие на джунгли, вокруг поют желтые птицы, а под ногами растет крупная рубиновая клубника, как в огороде детсадовской дачи, куда меня отправляли каждый год с июня по август.

Настало последнее лето перед школой, и на детсадовскую дачу меня не взяли: переросток. На семейном совете родители решили, чтобы я хорошенько отдохнул перед школой, отпустить меня на Волгу с бабушкой Маней и Жоржиком. Начались суета и нервные сборы. Вещей оказалось очень много, в основном съестные припасы, поэтому от Рыкунова переулка до Химок ехали на такси, и Лида с ужасом следила, как бегут-стрекочут в окошечке цифры, показывая, сколько придется заплатить.

– Товарищ водитель, а у вас таксометр правильно работает? – осторожно спросила она, когда сумма стала приближаться к двум рублям.

– Не волнуйтесь, гражданочка, лишнего не возьмем! – весело обернулся он, и я заметил на тулье его фуражки кокарду с буквой «Т».

От красивого здания Северного речного вокзала, с колоннами и высоким шпилем, мы спустились по широкой лестнице к воде, шлепавшей мутными волнами о причал, и взошли по трапу на борт. Перекинутые с гранитного берега на борт доски с тонкими перилами показались мне ненадежными, к тому же внизу зловеще плескалась черная вода, и я уперся: не пойду!

– Граждане, не создавайте пробку! – строго рявкнул рупор.

– Юрочка, не бойся! – взмолился Жоржик. – Людей задерживаем!

– Я и не боюсь! – ответил я, намертво вцепившись в ограду.

– А вон смотри – уточка! – ахнула бабушка.

– Где? – встрепенулся я.

Моего секундного любопытства хватило на то, чтобы здоровенный матрос в тельняшке подхватил меня под мышки и мгновенно перенес на борт.

Колесный пароход «Эрнст Тельман» шел в Саратов с первой остановкой в Кимрах. Мы медленно отвалили от причала. С берега нам махали руками и платочками, мы, конечно, отвечали, посылая воздушные поцелуи. Жоржик высоко поднял меня на руках, показывая безутешным родителям, что я в полном порядке. Лида на берегу не выдержала и всплакнула, уткнувшись в плечо Тимофеича. Чайки, кружащие над водой, казалось, передразнивали своими криками плач расстающихся людей.

Справа по борту показались сначала голенастые портовые краны, грузившие на баржи бревна, песок, щебень, а потом пошли кирпичные дома, но вскоре город кончился, и открылись совершенно сельские виды. Лес вплотную обступил узкий, ровный канал.

– «А по бокам-то все косточки русские…» – задумчиво произнес пассажир в круглых очках.

Я стал вглядываться в подмытые водой берега, надеясь обнаружить кость или даже череп. Бесполезно: кроме почерневших корней, ничего высмотреть не удалось. Мы не столько плыли, сколько опускались и поднимались вместе с водой во влажных бетонных застенках, дожидаясь, когда медленно отворятся огромные, как в замке великанов, ворота и теплоход медленно выйдет на ветренный простор водохранилища. Моря я тогда еще не видел, и мне даже не приходило в голову, что река может быть почти без берегов.

– А если вода прорвет ворота? – забеспокоился я.

– Не прорвет, – успокоил Жоржик. – Видал, какие толстые!

– Это вы зря, – скорбно возразил пассажир в круглых очках. – Бывали случаи…

Наконец шлюз пройден, вокруг водная ширь, а над гладью реют, следуя за нами, крикливые чайки. Я скормил им полбублика. Они наперегонки хватали куски прямо в воздухе.

– Это ты, малец, зря, – упрекнул, проходя мимо, знакомый матрос. – Им рыбу есть положено. Привыкнут к хлебу и каюк…

Искренне испугавшись за судьбу больших белых птиц, оставшуюся часть бублика я съел сам. В каюте меня определили на самую верхнюю полку, и я сразу забеспокоился, что она не выдержит моего веса, ночью обрушится – я упаду на пол и расшибусь. Опасениями я тут же поделился с Жоржиком. Он объяснил, что на борту все продумано и рассчитано инженерами, в том числе грузоподъемность сидений и спальных мест.

– А вдруг инженер ошибся? – предположил я.

– Не исключено… – кивнул очкарик.

– Не ошибся, мальчик, не ошибся, – с другой верхней полки свесился толстый гражданин. – Лезь – не бойся! – И он в подтверждение полной безопасности высунул из-под одеяла свою ногу невероятного размера.

Я не без опаски забрался наверх, накрылся с головой одеялом, но решил на всякий случай не спать, чтобы успеть схватиться за медную скобу, привинченную к стене каюты… На этом мои воспоминания о первой поездке на Волгу затемняются, а точнее, заслоняются вторым летом, когда с нами в Селищи отправились Тимофеич с Лидой.

…Когда чуть свет меня растолкали, я не узнал темной каюты, не мог понять, в чем дело, и надел штаны задом наперед.

– Кимры! Скорее! Останемся!

Отец вынес меня по трапу на плече. Городок только начинал просыпаться, с утренней хрипотцой голосили петухи, трава под ногами брызгала росой, вода, прозрачная после ночного покоя, чуть шевелилась на сером песке. Берега, словно мостик, соединяла рыжая искристая дорожка, тянущаяся от солнца – оно медленно вставало над лесом. Вверх и наискось от причала уходила булыжная улочка, застроенная такими же домиками, что и наш Рыкунов переулок: первый этаж кирпичный, второй из бревен, только наличники здесь отличались затейливой курчавостью.

От Кимр до Селищ два раза в день – утром и вечером – отправлялся катер, шел он примерно час, причем, как московский автобус, то и дело приставая к понтонам и голубым дебаркадерам, выпуская и принимая пассажиров. Вот только остановки по радио никто не объявлял, да еще всякий раз выносили на берег деревянные лотки с буханками, которые пахли так, что текли слюнки. У пристаней хлеб встречали на подводах, запряженных покорно кивающими лошадками.

– А мы не пропустим нашу станцию? – забеспокоился я.

– Не волнуйся, – улыбнулся Жоржик. – На Волге, как в метро, все пристани особенные. Ты же «Новослободскую» с «Новокузнецкой», не перепутаешь?

Сначала мимо тянулись низкие, луговые берега, а потом пошли высокие глиняные обрывы. По обеим сторонам виднелись деревни, спускавшиеся к самой воде. Кое-где лежали вытащенные на песок лодки. Я глядел на темные избы под серебристой дранкой, мостки, уходившие в реку, колодезные журавли, издали напоминающие карандаши в «козьей ножке», такими пользуются чтобы начертить ровный круг. Попадались развалины из темно-красного кирпича, поросшие молодыми деревцами. Это, как мне объяснили, бывшие церкви, на некоторых еще виднелись ржавые каркасы куполов без крестов. Иные пассажиры на них крестились. Только возле Белого Городка целехонькая голубенькая церковь красовалась на отмели, сияя золотом узорных крестов.

 

– Зачем их сломали? – тихо спросил я Лиду, кивая на очередные развалины.

– Бога нет, вот и сломали, чтобы людей с толку не сбивали.

– Приделали бы звезды вместо крестов, как в Кремле, и всех делов! – возразил я. – Ломать-то зачем?

– Ты думаешь? – Она посмотрела на меня с удивлением, судя по всему, эта простая мысль никогда ей в голову не приходила.

За резким поворотом реки открылся длинный глиняный обрыв с высокими березами и бликующими на солнышке деревенскими окнами. А там, где берег спускался к заливу, виднелся коричневый понтон, с которого удили рыбу.

– Селищи! – выдохнул Жоржик со скупым восторгом.

– А нас встречают? – забеспокоилась опасливая Лида.

– Ты Фурцева, что ли? – буркнул Тимофеич.

Катер толкнул бортом содрогнувшуюся пристань, и мы сошли на гулкую железную поверхность. Пассажиры, схватив поклажу, заторопились вниз по дощатым сходням на отмель, а потом вверх по деревянной лестнице. И только один мужичок в брезентовом плаще с капюшоном задержался:

– Жор, ты, что ли?

– Васька!

Они обнялись, похлопывая друг друга по спинам с такой силой, с какой помогают поперхнувшемуся.

– В родные места потянуло?

– Да, вот со всем выводком! – Жоржик показал на нас.

– Дело! – Василий пожал руки Тимофеичу, Лиде и бабушке, а меня погладил по голове. – Грибы как раз пошли. Заглядывай! – пригласил он и заторопился.

А мы остались на пристани с бесчисленными сумками и коробками, так как везли с собой еды на месяц: тушенку, крупы, макароны, сгущенку, даже яйца, хотя в деревне куры, я заметил еще в первый приезд, буквально шныряют под ногами. Из разговоров взрослых стало ясно: мало поднять все вещи с берега по крутояру, надо потом еще пройти с ними чуть не пол-Селищ.

– Юрку оставим сторожить, а сами в три приема перетаскаем, – предложил Тимофеич.

– Все руки оборвем! – заскулила Лида.

– Я сейчас, – пообещал Жоржик и побежал догонять Василия.

Взрослые уже начали волноваться, как вдруг с воды донесся плеск и скрип уключин. Жоржик, умело управляя веслами, с разгону уткнулся смоленым носом в песок, и они с Тимофеичем быстро перекидали наш багаж в осевшую лодку. Дед глянул на борт, едва поднимавшийся над водой, покачал головой и махнул мне рукой:

– Юрка, лезь сюда! – Он посадил меня на кучу скарба. – Остальные берегом!

Жоржик с трудом оттолкнулся от дна веслом, и мы поплыли вдоль обрыва, по которому гуськом вдоль изб шли Тимофеич, Лида и бабушка. Я послал им снисходительный воздушный поцелуй.

– Эвона, наш дом – третий с краю, – показал Жоржик, забирая подальше от берега, что меня тревожило, ведь я тогда еще не умел плавать. – Здесь камни… – объяснил он свой маневр.

Перед отъездом мне в «Детском мире» купили резиновый круг за рубль двадцать копеек, самый дешевый.

– Может, возьмем подороже? – засомневалась Лида.

– Зачем? – ответил Тимофеич. – Пусть учится плавать! Парню в армию идти.

Круг мне сразу не понравился. Во-первый, он был девчачий, весь в каких-то розовых виньетках, во-вторых, от него пахло галошами, а если, сильно надавив, выпустить воздух, из дырочки струился какой-то белый порошок. Резиновый запах и белый порошок были связаны с одним неприятным воспоминанием. Как-то родители ушли в кино, оставив меня дома одного. Не помню уж зачем, я поднял матрац их кровати и нашел там странные квадратные пакетики с розовыми буквами, один был надорван, а внутри обнаружился резиновый шарик, скатанный, как чулок, но не красный или синий, а белый. Понятно: родители купили мне подарок, спрятав до майских праздников. Я решил, ничего страшного не случится, если один из них я надую. Сказано – сделано. Шарик увеличился до размеров дыни колхозницы, а потом оглушительно лопнул, оставив в воздухе белое облачко, какое бывает, если сильно встряхнуть сухую тряпку для стирания мела с доски. Хлопок мне понравился, я решил выяснить, до каких размеров можно надувать странные пузыри, и не успокоился, пока не вскрыл и «не лопнул» почти весь запас.

Родители вернулись, когда я, надув и перевязав ниткой последний шарик, подталкивал его вверх, недоумевая, почему он в отличие от тех, что продают и накачивают газом на улице, не хочет подниматься к потолку.

– Это еще что такое?! – побагровел Тимофеич и стал нервно расстегивать ремень на брюках.

– Ладно, Миш, – схватила его за руку Лида, – из-за двухкопеечной ерунды ребенка наказывать. Он еще не понимает…

– Дело не в копейках! Почему без спросу?

– А ты бы разрешил? – Она как-то странно улыбнулась и погрозила мне пальцем. – Зачем ты это сделал?

– Что?

– Надул.

– Но это же шарики.

– Нет.

– А что же это?

– Что бы то ни было – без спросу нельзя. Будешь наказан.

Ремень остался в брюках, а меня до ужина поставили в угол.

…В общем, поначалу, надев на себя через голову круг, я под наблюдением Лиды барахтался у самого берега, ожидая, когда пройдет теплоход, чтобы покачаться на волнах. Самые большие валы катились от четырехпалубного «Советского Союза», они могли даже вынести тебя на берег, на серый песок, усеянный кусочками перламутра, остатками клада, утопленного Стенькой Разиным. Так, по крайней мере, объяснял мне Жоржик. Перламутр я потом собирал в круглую жестяную коробку из-под леденцов.

Рядом со мной в воде барахтался (тоже под надзором мамаши) Эдик, мой ровесник, приехавший к бабушке из Ленинграда. Их дом был вторым от околицы. Эдику купили дорогой круг, обтянутый болоньевой оболочкой и оплетенный витым шнуром, в который можно продеть для надежности руки. Стоила такая роскошь, как уверяла Эдикова мамаша, почти пять рублей.

– За обычный круг? – ахнула Лида, округлив глаза.

– Во-первых, не обычный, а во-вторых, мне для ребенка ничего не жалко!

– И где же ваш муж работает?

– По снабжению.

– Ну, понятно…

Плавать без круга я научился через год, в два приема. Но про это потом…

Жоржик причалил к берегу. Наверх вела деревянная лестница с гнилыми ступеньками. Встав цепочкой, мы постепенно передали наши вещи снизу вверх. У калитки нас встречала загорелая, морщинистая, но не старая еще женщина в темной косынке.

– Ну чисто погорельцы! – улыбнулась она, и я заметил, что морщины у нее в глубине белые. – Ты, сорванец, чего жмешься?

– А где у вас туалет? – жалобно спросил я.

– Эвона! – Она показала на огромные лопухи у забора и громко засмеялась.

3

Мы снимали большую комнату с печью у тети Шуры Коршеевой, платили 25 копеек с человека в день за постой, и еще 30 копеек – за кринку парного молока. К рубленому пятистенку примыкал длинный низкий двор, крытый в отличие от дома не дранкой, а черным полуистлевшим толем, кое-где прохудившимся. Окна в хлеву были крошечные, как бойницы, но в полумраке угадывались стойло для коровы и загон для овец. Один угол под самый потолок был забит душистым сеном, по стенам на гвоздях висели серпы, косы, хомут, дуга, видно, когда-то в хозяйстве имелась и лошадь. Тут же стояли: большие сани с загнутыми вверх полозьями, как в фильме про Морозко, и треснувшее деревянное корыто, как в сказке про Золотую рыбку. В углу прятался старый позеленевший самовар с дырявым боком. По земляному полу шла неглубокая канавка, по которой стекала наружу жижа из коровьего стойла. Здесь можно было справить нужду, чтобы среди ночи не бежать за огороды.

Дед Жоржик и тетя Шура были земляками. Оба из Шатрищ, он помнил ее еще девочкой, учился в приходской школе с ее братом Федором, пропавшим без вести на фронте. Она вышла потом замуж в Селищи за первого парня на деревне Павла Коршеева. Гуляка и забияка, он погиб в Кимрах в пьяной драке. Тетя Шура осталась с дочерью Тоней и неполноценным сыном Колей, «жертвой пьяного зачатия», как выразился Башашкин. Однажды он приезжал сюда в отпуск, поддавшись уговорам, но, пожив пару недель, объявил, что у него с волжскими комарами антагонистические противоречия.

Дядю Колю я застал, у него было узкое, отечное лицо с отрешенной улыбкой, а слов он знал, наверное, не больше детсадовца средней группы. Будучи недоразвитым с рождения, в колхозе дядя Коля не работал, а целыми днями сидел на берегу и ловил рыбу, складывая ее в жестяной бидон с узким горлом и радуясь каждому подлещику так, словно выудил какую-то невидаль. Он вскоре умер. Когда мы в очередной раз приехали в Селищи на лето, то вместо улыбчивого инвалида обнаружили на комоде его фотографию с черной полосой на уголке. По привычке всхлипывая, тетя Шура рассказала: январь выдался снежный, завалило все дороги, а зимник по льду не проторили вовремя, и дядю Колю с гнойным аппендицитом три дня не могли забрать в больницу – в Белый Городок, а у местного фельдшера не оказалось нужных инструментов, чтобы сделать срочную операцию. А может, побоялся ответственности… Так дома, на тюфяке, и отошел. С похоронами тоже неприятная заминка вышла: бабушка Таня не разрешила класть покойного в могилу к убиенному Павлу, она с самого начала не верила в то, что уродец Коля – плоть от плоти ее красавца-сына, погибшего в расцвете лет. Но пришел председатель сельсовета, пригрозил гневом общественности, и старушка нехотя сдалась.

Вообще-то сначала хозяйкой в доме была Татьяна Захаровна, свекровь тети Шуры. Когда зарезали Павла, кто-то надоумил вдову пойти в народный суд, который и отписал ей избу как матери-одиночке, а Захаровне оставили лишь комнатку, где она и жила вдвоем со своим старым котом Семеном – Сёмой. Со снохой баба Таня не разговаривала, даже не здоровалась, еду себе она готовила отдельно и грядочку в огороде имела собственную. Но к Жоржику и бабушке Мане Захаровна относилась хорошо, часто зазывала в гости, а я увязывался с ними. Мы пили чай с черничным вареньем или с сахаром вприкуску, подливая в заварку кипяток из старинного самовара с медалями. Крупные, похожие на осколки белого мрамора, куски рафинада кололи специальными щипчиками. Чтобы я не мешал разговору, Захаровна давала мне коробочку со старинными монетами, в основном – копейками, полушками и крошечными грошиками, но был там и большой пятак, медный с прозеленью: на одной стороне неуклюже распластался двуглавый орел, а на другой виднелась витиеватая буква «Е», увенчанная короной, а внизу две римские палочки. Между короной и верхней завитушкой вензеля была пробита дырочка.

– Зачем? – спросил я.

– Колька-дурачок мальчонкой стянул и под грузило для донки приладил. Я уж его трепала-трепала. Так и не понял за что… Квелый умом-то был, покойник…

Монета мне так нравилась, что я иногда напрашивался в гости к Захаровне или вызывался отнести ей жаркое из лисичек, приготовленное бабушкой, только чтобы снова подержать в руках тяжелый медный кругляш. Заметив мое пристрастие, она как-то погладила меня по голове и сказала:

– Эва, как к пятаку-то присох! Ладно, когда помру, тебе достанется. Отпишу.

В чистой, светлой комнатке Захаровны всюду лежали кружевные салфетки, а на подоконнике тесно стояли горшки с геранью, столетником и ванькой мокрым, который я про себя звал аленьким цветочком. На стене висел в деревянной раме фотопортрет Павла, чуть подкрашенный ретушором, особенно глаза – голубые, и губы – коралловые. Красивый, с буйным чубом, торчащим из-под лихо заломленной кепки, в белом кашне, он был похож на актера из кинофильма «Свадьба с приданым». Старушка вздыхала, глядя на портрет, каждый раз рассказывая одно и то же: мол, сынок женился нехотя, окриком из сельсовета, чтобы прикрыть грех, от которого отнекивался до последнего. Хотел поначалу скрыться, на Север завербоваться. Отговорила. И напрасно! Был бы, возможно, жив и при деньгах. Шурку он, получалось, вовсе не любил, потому-то и гулял на все стороны, а зарезали его цыгане, их в Кимрах – пруд пруди. И это чистая правда.

Когда мы в третий раз ехали на Волгу с Жоржиком и бабушкой (родители остались в Москве), наш теплоход «Сергей Киров» пришел в Кимры с опозданием. Пока вытаскивали с борта свои многочисленные пожитки, а потом переносили на берег, к маленькой пристани, утренний кашинский катер ушел, мы даже видели его корму. Оставалось, изнывая от скуки и отмахиваясь от комаров, ждать вечернего рейса. Сумок, коробок, баулов было много, везти приходилось почти все: тушенку, сгущенку, сахар, крупы, вермишель, яйца, которые, переложив мятыми газетами, упаковывали в деревянный чемоданчик. В сельпо, где можно было купить топор, серп и даже косу, из продуктов был только хлеб, серые макароны, курево, водка и частик в томате. В общем, еду тащили из Москвы.

 

Жоржик, оглядевшись, назначил меня часовым, приказав ходить вокруг наших вещей дозором, не подпуская к ним никого из посторонних, а в случае чего вызывать старших громким криком: «Стой! Кто идет!» Я бдительно охранял наше добро, для порядка прикладывая ладонь к бровям, как Илья Муромец на коробке папирос «Три богатыря». Оказалось, караулил я не зря: вскоре из-за кустов выглянул чумазый и лохматый цыганенок, видно, посланный на разведку. Он некоторое время слонялся окрест, постепенно приближаясь к нашим пожиткам, и когда чертенок пнул ногой рюкзак с консервами, я завопил: «Стой, кто идет!» Тут же явились на крик взрослые, а лазутчик смылся.

– Молодец! – похвалил меня Жоржик.

– Как бы нашего караульного самого не уволокли! – усмехнулась бабушка.

– Меня?!

– А ты не слыхал, цыгане детей крадут?

– Зачем?

– Видать, своих им мало.

Потом, перед сном, я придумал историю про то, как меня похитили и увезли в цыганский табор, где я стал со временем вожаком, и вот однажды решил проведать родное общежитие. К этой фантазии я обращался, взрослея, не раз, и на сегодняшний день она превратилась в законченную историю. Как табор смог беспрепятственно миновать будки-стаканы с дотошными орудовцами, я соображать не стал. Откуда берутся ватаги цветастых цыганок с детьми-грязнулями на вокзалах, если там-то милиционеры и дружинники на каждом шагу? А вот когда на разноцветных кибитках шумною толпою мы мчались по нашему Балакиревскому переулку, вся 348-я школа высыпала к окнам и прилипла к забору.

– Кто это в красной рубашке верхом на вороном коне? – в восторге спросила Шура Казакова, указывая на меня.

– Наверное, самый главный у них… – догадалась Дина Гопоненко.

– Хотела бы стать цыганкой?

– Конечно, у них же золотые зубы…

Дальше события разворачиваются так. Возле ворот общежития я, словно Яшка в «Неуловимых мстителях», лихо соскакиваю с коня, разминая ноги и озирая места, где играл с друзьями в беззаботном детстве. Потом посылаю в нашу комнату лучшую таборную гадалку с особым заданием, она стучится в дверь и видит бедную Лиду, уже много лет оплакивающую пропавшего сына. Седой Тимофеич сидит рядом за столом и лечит горе, подливая себе в рюмку заводской спирт из манерки.

– Дай руку, молодая, погадаю, судьбу предскажу! – тараторит моя посланница.

– Что вы себе позволяете, что за глупости! Я секретарь партбюро Маргаринового завода и не верю в предрассудки. Идите прочь немедленно!

– Бесплатно, красавица, погадаю!

– Ну если бесплатно…

– Валяй, – соглашается отец. – На дармовщину и хрен слаще.

– Вижу, – восклицает цыганка, разглядывая Лидину ладонь. – Все вижу: скоро вернется к тебе твоя пропажа. Готовься встречать дорогого гостя!

– Как вам не стыдно смеяться над нашим горем! Мы потеряли единственного сыночка, а вы чепуху мелете! Я сейчас милицию вызову!

И тут в комнату вбегаю я – с криком:

– Мама!

– Какая я вам мама, гражданин цыган!

Но я рву на себе шелковую рубаху и предъявляю на груди родинку размером с медный грош, благодаря ей, если верить бабушке Ане, я был опознан и возвращен, когда в роддоме бестолковая нянечка чуть не перепутала меня с посторонним младенцем.

– Юрочка! – бросается ко мне Лида, рыдая.

– Сын! – блестит слезой суровый Тимофеич и выливает в рюмку последнее из манерки.

В этом месте у меня самого влажнеют глаза, и я засыпаю.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru