Между прочим, одну из рецензий на «Зависть» написал Пумпянский.
Другое произведение, с которым можно найти параллели, – «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове» (1928) Вениамина Каверина. Близок сам жанр (роман из жизни филологической богемы с легко распознаваемыми прототипами), эксцентричное поведение и неожиданные идеи главных героев, некоторые сюжетные мотивы (семейная жизнь Тептёлкина с Марьей Петровной и Ложкина с Мальвиной Эдуардовной), наконец, общие для эпохи элементы стиля. Но у Каверина нет ощущения глобальной культурно-исторической катастрофы, конфликт происходит между консервативными старыми учёными, озорными «формалистами» и циничными карьеристами от науки.
Наконец, сами приёмы трансформации автобиографического материала, остранённо-насмешливого изображения литературного мира, включения в ткань повествования культурно-исторических идей и дискуссий вызывают некоторые ассоциации с «Даром» (1937) Владимира Набокова. В центре внимания Набокова (как и Вагинова, и Олеши) – гибель культуры предреволюционной России (и предвоенной Европы) под напором нового варварства. Но у Набокова (в противоположность Олеше) правота автобиографического героя, выстраивающего и защищающего свой эстетический мир, не подвергается никакому сомнению.
Своеобразие и уникальность романа Вагинова – именно в сложности, неокончательности, двойственности взгляда, в проблематизации образа автора-повествователя. Поэтому мы видим судьбы героев (и стоящий за ними конфликт эпох) одновременно в двух аспектах – экзистенциально-трагическом и анекдотическом. В этом смысле «Козлиная песнь» не имеет аналогов.
Конфликты и недоразумения с «прототипами» (прежде всего Пумпянским) послужили материалом для романа «Труды и дни Свистонова» (1929). В этом романе тоже присутствуют персонажи, находящиеся в духовной оппозиции к новой жизни (мистик Психачев), но они изображены откровенно иронически. В центре следующих романов, «Бамбочада» (1931) и «Гарпагониана» (1933), – человек, не вписывающийся в новую реальность. Однако ни у «мотылька» авантюриста Евгения Фелинфлеина из «Бамбочады», ни тем более у безвольного и беспомощного Локонова из «Гарпагонианы» уже заведомо нет никаких культурных амбиций.
Костя Ротиков в «Козлиной песни» – представитель хорошо известного Вагинову мира коллекционеров, который более подробно изображается в двух последних романах. Для Вагинова важен мотив коллекционирования неожиданных вещей и явлений: «безвкусицы» и настенных сортирных надписей в «Козлиной песни», конфетных бумажек в «Бамбочаде», снов в «Гарпагониане».
Двадцатисемилетний бездельник Николай Кавалеров живёт в квартире большого советского начальника Андрея Бабичева, директора треста пищевой промышленности. Снедаемый презрением и завистью к своему благодетелю, Кавалеров пытается интриговать против Бабичева и объединяется с его старшим братом Иваном. Дочь Ивана – комсомолка Валя – влюблена в воспитанника Андрея Бабичева Володю Макарова, а в неё, в свою очередь, влюбляется Кавалеров. В итоге Кавалеров и Иван Бабичев проигрывают своим врагам по всем статьям, и им приходится довольствоваться сомнительным утешением – пошлой плотской связью на двоих с немолодой квартирной хозяйкой Кавалерова, Анечкой Прокопович.
Первая большая прозаическая вещь Олеши для взрослых (сам он всегда называл её повестью, но многие литературоведы считают «Зависть» романом) стала его писательской визитной карточкой. В своём позднем дневнике Олеша признавался: «У меня есть убеждение, что я написал книгу ("Зависть"), которая будет жить века. У меня сохранился её черновик, написанный мною от руки. От этих листов исходит эманация изящества. Вот как я говорю о себе!»
Первые планы произведения датируются концом 1922-го – началом 1923 года. Завершено оно было в 1927 году. К этому времени Юрий Олеша снискал себе всесоюзную популярность, но не под своей собственной фамилией, а под псевдонимом Зубило, которым он подписывал фельетоны в московской железнодорожной газете «Гудок».
Отношение Олеши к своей фельетонной продукции было весьма характерно для писателей-москвичей и резко отлично от отношения к газетной подёнщине писателей-петроградцев. У близкого друга Олеши – петроградца Михаила Зощенко именно фельетон стал тем жанром, в рамках которого он реализовал себя как большой писатель. Новоявленные москвичи Юрий Олеша и Михаил Булгаков брезгливо отделяли свои фельетоны от той заветной «большой» прозы, время для которой они выкраивали в промежутках между написанием халтурных газетных материалов для зарабатывания денег. Поэтому главную писательскую ставку Олеша сделал не на быстро прославившиеся рассказики и стихотворения фельетониста Зубило, а на свою сказку «Три толстяка» (1924; напечатать её удалось лишь в 1928 году) и на «Зависть». «Как о новой жизни, о необычайном событии мечтаю я о повести», – писал он жене.
Юрий Олеша. 1928 год[272]
«Зависть» разбита на две части: в первой в роли рассказчика выступает Николай Кавалеров; вторая построена как объективное повествование, так что читатель получает возможность посмотреть на героя произведения и на описываемые события со стороны.
Размышляя о стиле «Зависти», стоит вспомнить о различиях между петроградской и московской прозой того времени[273]. В силу своей относительной удалённости от новой советской столицы петроградские авторы оказались чуть менее ангажированы жёсткими требованиями социального заказа, чем московские. Московские писатели, в частности представители «южной школы», выходцы из Одессы, среди которых был и Олеша, придерживались более сервильной идеологической позиции, компенсируя её стилистическими, языковыми вольностями. Многолетний друг-враг Олеши Валентин Катаев резюмировал это так: «Наш век – победа изображения над повествованием. Изображение присвоили себе таланты и гении, оставив повествование остальным. Метафора стала богом, которому мы поклоняемся». Соответственно, в «Зависти» развёрнуты цепочки блестящих сравнений и метафор, оправдывающие не слишком большую внятность сюжетной линии. Далеко не все читатели, даже из недавно познакомившихся с произведением, смогут быстро вспомнить, чем, например, закончилась история с универсальной машиной «Офелия», которую якобы изобрёл Иван Бабичев, но зато многим запали в память «тончайшего фарфора ваза», напоминающая фламинго, или «перламутровые плевки» на полу в кухне у Анечки Прокопович, или девичьи глаза «пивного цвета», или колени, «шершавые, как апельсины», или эффектное описание уличного зеркала.
Сотрудники редакции «Гудка» в ресторане ВЦСПС, 1927 год[274]
Критики, исследователи и сам автор указывали на различные влияния в произведении Олеши: от «Исповеди» Руссо и «Записок из подполья» Достоевского до мемуарного очерка Горького «Лев Толстой». По словам Олеши, очерк Горького поразил его «во время подготовительной работы к "Зависти"; возможно, мемуарный взгляд Горького на большего и старшего писателя каким-то образом повлиял на выстраивание в «Зависти» линии Николай Кавалеров – Андрей Бабичев.
Но едва ли не важнейшее воздействие оказала на «Зависть» поэзия Владимира Маяковского. Олеша вспоминал позднее: «…Хоть я и был молод в то время, когда общался с Маяковским, но если мне предстояло любовное свидание и я узнавал, что как раз в этот час я мог бы увидеть в знакомом, скажем, доме Маяковского, то я не шёл на это свидание, – нет, решал я, лучше я увижу Маяковского…» В повести Олеша как бы побивает раннего Маяковского – бунтаря и футуриста идеологией послереволюционного Маяковского – правоверного советского поэта. Ненависть Кавалерова к Андрею Бабичеву с его культом идеальной колбасы чрезвычайно напоминает яростные нападки раннего Маяковского на еду как на воплощение пошлости и филистерства: «Пусть в сале совсем потонут зрачки – / Всё равно их зря отец твой выделал» («Гимн обеду», 1915). Пафос же большевика Андрея Бабичева, для которого нет «высокого» и «низкого», а есть только запросы трудящегося человека, едва ли не стопроцентно совпадает с пафосом многочисленных произведений позднего Маяковского, добровольно взявшегося обслуживать нужды государства («Внимание! / Важно для рабочих масс. / В Моссельпроме / лучшее / производство колбас» – стихотворная реклама Маяковского 1924 года).
Если для раннего Маяковского и Николая Кавалерова профессия колбасника автоматически превращала человека в объект презрения и осмеяния, то поздний Маяковский и Андрей Бабичев с их фанатичным служением повседневным нуждам рабочего класса ремеслом колбасника гордились и его воспевали. А Юрий Олеша? Усвоенное им коммунистическое мировоззрение заставило его в «Зависти» примкнуть к Андрею Бабичеву и позднему Маяковскому, а вот его незаёмное романтическое мироощущение было гораздо ближе к взглядам Николая Кавалерова и раннего Маяковского.
Как и поздний Маяковский, Олеша чутко отреагировал на сворачивание НЭПа[275] и наметившийся в СССР курс на форсированную индустриализацию (окончательно оформленный в октябре 1928 года, когда началось осуществление первого пятилетнего плана[276]). И в стихотворениях Маяковского второй половины 1920-х годов, и в «Зависти» воспеваются масштабные советские проекты. В произведении Олеши его зримым воплощением становится детище Андрея Бабичева «Четвертак» – «дом-гигант, величайшая столовая, величайшая кухня. Обед из двух блюд будет стоить четвертак» (то есть двадцать пять копеек). Отметим, что месячный заработок фабрично-заводских рабочих в Москве составлял 92,28 рубля.
Определяющим было влияние Маяковского и на языковое мышление автора «Зависти». «Я несколько раз предпринимал труд по перечислению метафор Маяковского, – вспоминал позднее Олеша. – Едва начав, каждый раз я отказывался, так как убеждался, что такое перечисление окажется равным переписке почти всех его строк. ‹…› В его книгах, я бы сказал, раскрывается целый театр метафор». Этот фрагмент представляет собой едва ли не идеальное описание поэтики «Зависти».
Похороны Владимира Маяковского. 17 апреля 1930 года. Слева направо: Михаил Файнзильберг, Евгений Петров, Валентин Катаев, Серафима Суок-Нарбут, Юрий Олеша, Иосиф Уткин[277]
В июне 1927 года Олеша закончил работу над повестью. И уже в июльском – августовском номерах популярнейшего литературного журнала «Красная новь»[278] произведение было напечатано. В беллетризованных мемуарах Катаева колоритно описано, как Олеша читал «Зависть» вслух в присутствии тогдашнего главного редактора «Красной нови» Фёдора Раскольникова (Олеша в этих мемуарах выведен под прозвищем Ключик):
Преодолев страх, он раскрыл свою рукопись и произнёс первую фразу своей повести: «Он поёт по утрам в клозете». Хорошенькое начало!
Против всяких ожиданий именно эта криминальная фраза привела редактора в восторг. Он даже взвизгнул от удовольствия. А всё дальнейшее пошло уже как по маслу. Почуяв успех, Ключик читал с подъёмом, уверенно, в наиболее удачных местах пуская в ход свой патетический польский акцент с некоторой победоносной шепелявостью. ‹…›
Главный редактор был в таком восторге, что вцепился в рукопись и ни за что не хотел её отдать, хотя Ключик и умолял оставить её хотя бы на два дня, чтобы кое-где пошлифовать стиль. Редактор был неумолим и при свете утренней зари… умчался на своей машине, прижимая к груди драгоценную рукопись. Когда же повесть появилась в печати, то Ключик, как говорится, лёг спать простым смертным, а проснулся знаменитостью.
Автограф Олеши для Михаила Зощенко на титульном листе издания 1929 года[279]
На самом деле Раскольников заставил Олешу радикально переделать финал «Зависти»: в окончательном варианте оказалась выброшена эпатажная сцена, в которой Кавалеров сначала бил Валю по лицу, затем срывал с неё платье и приникал лицом к «чистоте её открывшегося тела».
Однако в другом Катаев не погрешил против истины: произведение действительно сразу же поставило автора в ряд самых известных советских прозаиков. В начале 1928 года «Зависть» вышла отдельным изданием.
Советские критики высоко оценили идеологическую лояльность автора. «Он показал красоту полнокровного оптимизма, делающего большое и важное дело», – с удовлетворением отмечал рецензент ортодоксального журнала «На литературном посту»[280]. «Каждый, кто прочтёт роман, может сказать, – "Я теперь хорошо знаю наших врагов"», – писал А. Милькин в «Гудке». Впрочем, некоторые критики поняли, что внутренне Олеше ближе не персонажи «Зависти», делающие «большое и важное дело», а как раз «враги». Доброжелательно относившийся к автору «Зависти» литературовед Иосиф Машбиц-Веров осторожно констатировал: «Коммунисты – весёлый, здоровый, энергичный и творческий народ, в них веришь, но в обрисовке их психики нет того проникновения, той тонкой игры нюансов, которую ухватил Олеша в "рыцарях старого"». Ещё более категоричен был П. Криворотов: «Читательские симпатии… всецело принадлежат Ивану Бабичеву и Кавалерову».
Поэт Николай Олейников. 1932 год.
Олейников считал Олешу плохим писателем[281]
Из устных, не попавших в печать отзывов о произведении особо отметим высокую оценку, которую «Зависти» дал близкий друг Маяковского и его коллега по ЛЕФу Николай Асеев («Здорово вещь сделана»), и реплику Михаила Булгакова, которую сам Олеша привёл в письме к жене: «…Вещь хороша, я не ожидал, но автор, написавший эту вещь, – негодяй, эгоист, завистник, подлая личность». Лидия Гинзбург вспоминает убийственно иронический отзыв ленинградского поэта Николая Олейникова о прозе Олеши – характерно, что, хотя главная вещь писателя, «Зависть», к этому времени давно опубликована, цитирует Олейников не её:
Олейников говорит, что Олеша плохой писатель, и доказывает это цитатой: «Вещи падали по законам физики».
– Я ясно понял, что он такое, когда где-то у него прочитал: «Я умру среди заноз и трамвайных билетиков», – подумаешь, какая изысканная смерть.
Отметим, что Олейников сильно исказил цитаты из ругаемого им автора. Сравните у Олеши в рассказе «В цирке» (1928), стилистически близком к «Зависти»: «Он может, взяв небольшой разгон, зацепиться ногами за вертикальный столб турника и, вытянувшись параллельно земле, начать вращаться вокруг столба наперекор основным законам физики», а также в предисловии Олеши к публикации отрывков из его пьесы «Заговор чувств», написанной по мотивам «Зависти»: «…Жирный, грязный человек приплясывает босыми ногами на деревянных ступеньках, среди заноз и раздавленных трамвайных билетов».
В начале 1930-х годов идеологический контроль государства над литературой заметно усилился. Провозглашённый на Первом съезде советских писателей в 1934 году метод социалистического реализма диктовал поэтам и прозаикам не только про что и с каких позиций следует писать, но и как следует писать. Для Олеши и Катаева, которые до сих пор компенсировали свою повествовательную несвободу свободой изобразительной, это стало настоящей трагедией. В своей речи на съезде Олеша виновато объяснял, почему ему трудно выполнить задачи, которые ставит теперь перед писателями государство:
Я мог поехать на стройку, жить на заводе среди рабочих, описать их в очерке, даже в романе, но это не было моей темой, не было темой, которая шла от моей кровеносной системы, от моего дыхания. Я не был в этой теме настоящим художником. Я бы лгал, выдумывал; у меня не было бы того, что называется вдохновением. Мне трудно понять тип рабочего, тип героя-революционера. Я им не могу быть. Это выше моих сил, выше моего понимания. Поэтому я об этом не пишу.
После 1934 года Олеша не написал ни одного большого и законченного прозаического текста, если не считать сценариев к фильмам и инсценировок, хотя «Зависть» при жизни её автора выдержала 11 переизданий.
Уже после смерти Олеши его многочисленные писательские заметки были собраны сначала в журнальную подборку (в 1961 году), а затем, в 1965 году, – в отдельную книгу, которая получила неавторское заглавие «Ни дня без строчки». Эта книга стала важнейшим литературным фактом 1960-х годов. Интерес к ней, а также к сказке «Три толстяка» (в 1966 году она была экранизирована Алексеем Баталовым) спровоцировал молодых читателей обратиться к главному произведению Олеши – к его «Зависти».
В 1968-м в бурятском журнале «Байкал» появились главы из книги об Олеше, написанные филологом Аркадием Белинковым[282]. В этой книге Белинков, который, по формуле филолога-слависта Омри Ронена, видел в литературе «орудие политической агитации», представил творческий путь автора «Зависти» как череду компромиссов писателя с властью. Сжатым конспектом этой книги, полный текст которой впервые был опубликован на Западе в 1976 году, может послужить её название – «Сдача и гибель советского интеллигента». В 1972 году в Москве была издана монография Мариэтты Чудаковой «Мастерство Юрия Олеши», в которой был представлен анализ поэтики автора «Зависти» и «Трёх толстяков». Как резюмировала позднее сама Чудакова, Белинков в своей книге об Олеше «писал о том, что погибло, а я – о том, что осталось».
Первое предложение произведения – «Он поёт по утрам в клозете» – поразило не только главного редактора журнала, в котором «Зависть» была опубликована, но и очень многих читателей. В частности, Катаев в 1933 году с неудовольствием говорил Владимиру Соболеву «о нарочитости начальных строк олешинской "Зависти"»[283]. Возможно, зачин «Зависти» отсылает внимательного читателя к первым строкам из стихотворения раннего Маяковского 1915 года «Вам!» («Вам, проживающим за оргией оргию, / имеющим ванную и тёплый клозет!»), в котором тонко чувствующий художник противопоставляется живущему низменными инстинктами обывателю – именно так у Олеши смотрит на свой конфликт с Бабичевым Кавалеров. Но важнее, что начало «Зависти» эпатирует – читателя сразу же берут в оборот и приобщают к низовой, физиологической стихии, а во втором абзаце «Зависти» эта нарочито неприятная физиологичность усилена почти до предела:
Как мне приятно жить… та-ра! Та-ра!.. Мой кишечник упруг… ра-та-та-та-ра-ри… Правильно движутся во мне соки… ра-ти-та-ду-та-та… Сокращайся, кишка, сокращайся… трам-ба-ба-бум!
Интересно по принципу контраста сравнить зачин «Зависти» с началом «Двенадцати стульев» Ильи Ильфа и Евгения Петрова (с ними обоими Олеша близко дружил; с Ильфом он даже жил в одной коммунальной квартире на втором этаже, а первый этаж был занят колбасным производством!). Евгений Петров вспоминал:
Прошёл час. Фраза не рождалась. То есть фраз было много, но они не нравились ни Ильфу, ни мне. Затянувшаяся пауза тяготила нас. Вдруг я увидел, что лицо Ильфа сделалось ещё более твёрдым, чем всегда, он остановился (перед этим он ходил по комнате) и сказал:
– Давайте начнём просто и старомодно – «В уездном городе N». В конце концов, не важно, как начать, лишь бы начать.
Так мы и начали.
Зачины двух произведений, написанных прозаиками одесской школы в одном и том же 1927 году, выразительно демонстрируют две противоположные авторские стратегии. Олеша с ходу декларировал своё новаторство, он стремился с места в карьер заинтересовать и шокировать читателя. Ильф и Петров начали усыпительно традиционно. Первые главы их романа пародировали хорошо знакомые всем читателям традиционные вступления русской классической литературы.
Хотя первая фраза произведения Олеши запомнилась очень многим читателям, самое часто цитируемое место из «Зависти» всё же другое. Это эффектное сравнение, с помощью которого Николай Кавалеров пытается завоевать сердце Вали: «Вы прошумели мимо меня, как ветвь, полная цветов и листьев». Со временем этот микрофрагмент начал жить как бы отдельно от текста «Зависти». По воспоминаниям современника (Ильи Березарка), «московские молодые люди объяснялись в любви словами знаменитого романа: "Вы прошумели мимо меня, как ветвь, полная цветов и листьев"», это сравнение использовали в своих прозаических и поэтических текстах (иногда – без указания на авторство Олеши) литераторы следующих поколений.
При этом сам Олеша в 1935 году на волне своего покаянного настроения в беседе с читателями не без кокетства критически разобрал своё знаменитое сравнение: «Эта фраза всем нравится, её цитируют. И мне она нравится, а между тем она не совсем грамотна. Этой неграмотности никто не заметил. ‹…› В чём её неграмотность? Ветви, полной цветов и листьев, не может быть. Ветвь не объём, а линия. Линия не может быть полной. Линию нельзя наполнить, её можно обставить со всех сторон, на ней можно построить, но заполнить нельзя. Тут получается не то что неграмотность, но какая-то стилистическая неточность. Этого никто не заметил. Не заметил потому, что эта фраза была произнесена с большим чувством».
Кажется, дело всё-таки было не столько в «большом чувстве», сколько именно в лёгкой «неправильности» сравнения, использованного Олешей и его героем. Этой «неправильностью» фраза и цепляет читателя, привлекает его внимание. Представьте себе, что Кавалеров сказал бы: «Вы прошумели мимо меня, как ветвь, на которой выросли цветы и листья», и вам почти наверняка сразу же станет скучно.
Общая ситуация произведения выдумана Олешей, однако у двух главных антагонистов «Зависти» имеются биографические прообразы.
В Николае Кавалерове, как позднее признавал сам писатель, много авторских черт. В частности, Кавалеров пишет «репертуар для эстрадников: монологи и куплеты о фининспекторе, совбарышнях, нэпманах и алиментах» – такого способа зарабатывать в юности, в пору хронического безденежья, не чурался и сам автор «Зависти». Легко увидеть автопортрет и в таком изображении Кавалерова: «…Может быть, всё же когда-нибудь в великом паноптикуме будет стоять восковая фигура странного человека, толстоносого, с бледным добродушным лицом, растрёпанными волосами, по-мальчишески полного…» Но главное, что Олеша наделил Кавалерова своим писательским взглядом на окружающий мир.
В 1934 году он эпатировал слушателей на Первом съезде советских писателей: «Мне говорили, что в Кавалерове есть много моего, что этот тип является автобиографическим, что Кавалеров – это я сам. Да, Кавалеров смотрел на мир моими глазами. Краски, цвета, образы, сравнения, метафоры и умозаключения Кавалерова принадлежали мне. И это были наиболее свежие, наиболее яркие краски, которые я видел. Многие из них пришли из детства, были вынуты из самого заветного уголка, из ящика неповторимых наблюдений».
А в образе Андрея Бабичева, как убедительно показал литературовед Никита Елисеев[284], карикатурно изображён поэт и видный издательский работник Владимир Нарбут. Изображение Нарбута в виде ненавистного Кавалерову Бабичева было своеобразной местью автора «Зависти» своему удачливому сопернику: ведь именно Нарбут увёл у Олеши мучительно и в течение долгих лет любимую им женщину – Серафиму Суок. На встрече с читателями в 1935 году, говоря о Бабичеве, Олеша прозрачно для посвящённых намекнул на Нарбута – главу популярнейшего издательства «Земля и фабрика»: «Если бы он был не "колбасником", а, скажем, заведующим издательством, – это было бы пресно»[285].
Система персонажей «Зависти» устроена как ряд простых оппозиций: молодой герой против молодого героя; пожилой герой против пожилого героя; пожилая женщина (объект вожделений) против юной женщины (объекта ещё больших вожделений). Другими словами, Николаю Кавалерову противопоставлен Володя Макаров, Ивану Бабичеву – его брат Андрей, а вдове Анечке Прокопович – комсомолка Валя.
Главный принцип такого разбиения: герои, в совокупности воплощающие старый мир, противостоят представителям мира нового. Собственно, борьба «старых» и «новых» персонажей и организует сюжет «Зависти». Об этом прямо говорит на страницах произведения Иван Бабичев:
…Мой милый, мы были рекордсменами, мы тоже избалованы поклонением, мы тоже привыкли главенствовать там… у себя… Где у себя?.. Там, в тускнеющей эпохе. О, как прекрасен поднимающийся мир! О, как разблистается праздник, куда нас не пустят! Всё идёт от неё, от новой эпохи, всё стягивается к ней, лучшие дары и восторги получит она. Я люблю его, этот мир, надвигающийся на меня, больше жизни, поклоняюсь ему и всеми силами ненавижу его! Я захлёбываюсь, слёзы катятся из моих глаз градом, но я хочу запустить пальцы в его одежду, разодрать. Не затирай! Не забирай того, что может принадлежать мне…
Образ блистающего нового мира, надвигающегося на завидующий ему старый, позволяет ещё раз сопоставить «Зависть» с «Двенадцатью стульями» и позднейшим «Золотым телёнком» (1931) Ильфа и Петрова. В этих романах тоже несколько раз возникает метафора сияющего социалистического будущего, которому завидует современность:
Полотнища ослепляющего света полоскались на дороге. ‹…› Настоящая жизнь пролетела мимо, радостно трубя и сверкая лаковыми крыльями. Искателям приключений остался только бензиновый хвост. И долго ещё сидели они в траве, чихая и отряхиваясь. – Да, – сказал Остап. – Теперь я и сам вижу, что автомобиль не роскошь, а средство передвижения. Вам не завидно, Балаганов? Мне завидно!
Это непростой вопрос. В зачине Олеша делает очень сильный ход, доверяя повествование одному из героев. По законам читательского восприятия мы не только начинаем «смотреть на мир глазами» Николай Кавалерова, но и сочувствуем ему – тем более что кавалеровскому противнику автор назначает низменную профессию «колбасника». Однако уже в финале третьей главки внимательный читатель настораживается, как постепенно настораживается читатель позднейшего романа Джона Фаулза «Коллекционер» (1963), в котором вести повествование сначала тоже доверено главному герою – злодею. В третьей главке «Зависти» Андрей Бабичев беседует с немецким инженером: «…Говорили по-немецки; он окончил разговор, должно быть, пословицей, потому что вышло в рифму и оба рассмеялись». Читатель замечает: колбасник Бабичев блестяще знает немецкий язык, а романтик Кавалеров – нет, ведь о том, что Бабичев заканчивает разговор немецкой пословицей, он догадывается лишь по двум косвенным признакам (рифма и смех обоих собеседников). Если Кавалеров даже не способен понять, что Бабичев говорит, вполне возможно, что он не считывает и подлинного смысла его героической созидательной деятельности. Оппозиция оказывается не такой уж однозначной. Чуть позже мы вообще узнаём, что Андрей Бабичев – человек с героическим прошлым: «На груди у него, под правой ключицей, был шрам. Круглый, несколько топорщащийся, как оттиск монеты на воске. Как будто в этом месте росла ветвь и её отрубили. Бабичев был на каторге. Он убегал, в него стреляли».
А далее разоблачения Кавалерова и остальных персонажей – представителей старого мира обрушиваются на читателя как лавина. Этих героев обличают не только их собственные слова и поступки, не только реплики и оценки сверхположительных представителей нового мира, но и характеристики, исходящие от, казалось бы, союзников. Так, Иван Бабичев на допросе у следователя ГПУ определяет Кавалерова как идеальный тип завистника.
Столь откровенная игра в поддавки должна насторожить читателя. Уж слишком представители старого мира «отрицательные», а нового – «положительные». И эти подозрения имеют под собой серьёзные основания: представители старого мира, может быть, и отрицательные, но живые, а нового, может быть, и положительные, но картонные, неинтересные. Когда доходит дело до их портретов, повествование часто буксует, оказываясь, как прекрасно формулирует Мариэтта Чудакова, в «мёртвой точке». Действие останавливается, и автор заставляет нас любоваться неподвижной, статичной фигурой персонажа. «Слеза, изгибаясь», течёт по щеке Вали, «как по вазочке», у Володи Макарова во рту «целая сверкающая машинка зубов» – юные герои произведения напоминают оживляемых по необходимости статуй или кукол, призванных воплотить идеальные типы «новых советских людей». Подобные статуарные персонажи во множестве населяют советские книги, фильмы и песни, их присутствие скоро станет почти непременным атрибутом той культуры, которую иногда называют сталинской (а культуролог и искусствовед Владимир Паперный определил как Культуру Два).
Весьма показательно и то, что Андрей Бабичев оказывается неспособным воспринять самое красивое сравнение произведения, демонстрируя душевную грубость и отсутствие поэтического слуха. На телефонный рассказ Вали о том, как Кавалеров уподобил её «ветви, полной цветов и листьев», Бабичев реагирует следующим образом: «Он разразился хохотом. Ветвь? Как? Какая ветвь? Полная цветов? Цветов и листьев? Что? Это, наверное, какой-нибудь алкоголик…» Ветвь, то есть линию, нельзя наполнить – это Андрей Бабичев способен понять быстрее многих читателей «Зависти», но такое понимание ещё не делает его симпатичным и достойным сочувствия персонажем.
Словом, авторская позиция в «Зависти» чрезвычайно двусмысленна. Как и положено советскому писателю, Олеша громогласно осуждает представителей старого мира и прославляет представителей нового, однако его тайные симпатии всё же отданы Николаю Кавалерову, Анечке Прокопович и Ивану Бабичеву. Отчасти сходная идеологическая двусмысленность характерна для авторской позиции ещё одного знаменитого произведения, созданного московским писателем, выходцем из Одессы, – «Конармии» Исаака Бабеля. У Бабеля рефлексирующий интеллигент тоже со знаком минус противопоставляется «простым» красноармейцам (унижение персонажей-интеллигентов вообще красной нитью проходит через правоверную советскую прозу и поэзию конца 1920-х – начала 1930-х годов; апогеем этого унижения станет образ Васисуалия Лоханкина в «Золотом телёнке»). Но и Олеша, и Бабель в своих произведениях находят лазейку для жалости к интеллигенту и даже для потаённой любви к нему.
В одной из сцен «Зависти» Андрей Бабичев «ни с того ни с сего» задаёт Николаю Кавалерову вопрос: «Кто такая Иокаста?» – и этот вопрос Кавалеров комментирует в произведении так: «Из него выскакивают (особенно по вечерам) необычайные по неожиданности вопросы. Весь день он занят. Но глаза его скользят по афишам, по витринам, но края ушей улавливают слова из чужих разговоров. В него попадает сырьё».