Казимир, вместе со своим двором отправился пешком в костел при замке, послав предварительно крупную сумму денег духовенству, как вклад в костел.
Неописуемая тревога охватила всех. Несчастие нагрянуло неожиданно, и переход от вчерашнего веселья к молебнам о здравии больной производил ошеломляющее впечатление. Люди видели в этом перст Божий, наказание за вину старого, ослепшего Яна, нагрешившего столько в своей жизни.
Призванные врачи не подавали никакой надежды. Больная все время бредила, температура поднималась. Она не узнавала людей, говорила, плакала, кричала, срывалась с постели, жаловалась, а воспоминания о прошлом и настоящее так перепутались в ее голове, что покойный муж, жених, ребенок, и история Амадеев, картины страшных мучений – все переплелось и вызывало страшные видения; мучимая и преследуемая ими она издавала отчаянный, пронзительный крик, так что служанки, окружавшие ее ложе, полагали, что она впала в безумие.
После таких вспышек наступала слабость, бессилие и, казалось, что жизнь уже прекращается, но мучения вскоре возобновлялись с той же силой.
Эта болезнь вызвала беспорядок и замешательство при дворе короля Яна, несмотря на то, что там всегда были образцовый порядок и благоустройство. Слепой король то впадал в ярость и возмущался против судьбы, то погружался в угнетавшие его мысли, предаваясь самобичеванию. Совесть его упрекала в том, что он своим упорством вызвал болезнь и будет причиной смерти дочери.
При Казимире находился все время маркграф Карл. Он старался его утешить мыслью, что здоровый организм преодолеет болезнь, что молитвы духовенства, процессии, обеты, вклады в костелы, все это должно помочь.
В действительности, по приказанию епископа во всех монастырях начались беспрестанные молебствия об излечении недуга княгини, и народ, прибывший с разных концов в город, чтобы поглядеть на свадебное торжество, встретил вместо этого страшную печаль.
Все храмы были переполнены, колокола звонили, усиливая тревогу и беспокойство.
В то время, когда вокруг ложа больной столпился весь женский персонал во главе с маркграфиней Бьянкой, а на столе, возле больной, были расставлены Святые Дары, Казимир сидел один или вместе с молчаливым слепым отцом, скорбя и печалясь.
Постоянно преследовавшая его мысль, что страшное предсказание воплотится в действительность, угнетала его мозг и внушала ему суеверный ужас. Судьба его преследовала. В ушах его раздавалось страшное, грозное, напоминавшее о мести, незабываемое имя Амадеев.
Кохан, видевший его мучения, молча стоял и глядел на Казимира, не смея с ним заговорить. Но он ждал напрасно. Король был так погружен в свои мысли, что никого не видел. Великая радость и надежды, воодушевлявшие его, когда он торопился поскорее приехать сюда, все это пропало, и все его счастье было разбито.
Иногда прибегали к нему с хорошими утешительными известиями, что княгиня отдыхает, спит, что болезнь как будто слабее становится, и он вновь начинал надеяться на лучший исход.
Господь сжалился, молитвы были услышаны. После сна княгине стало легче. Король Ян послал об этом сообщить от своего имени Казимиру, но с этим же известием поспешил маркграф, пришли и другие послы. Все, казалось, ожили.
Но это улучшение продолжалось недолго; хотя в последующие дни лихорадочные проявления уменьшились и не были такими грозными, но слабость увеличивалась, силы истощались, и врачи не предсказывали ничего хорошего.
В храмах служба не прекращалась.
Казимир, несмотря на то, что ему не советовали и не хотели его допускать к больной Маргарите, из боязни, что вид ее произведет на него тяжелое впечатление, настаивал так упорно и так упоминал о своих правах, как жених, что маркграфиня Бьянка взяла его с собой.
В темной, низкой, сводчатой комнате с завешанными окнами, освещаемой лампадами, горевшими перед иконами, и редкими лучами света, прокрадывавшимися через занавески, лежала на ложе, окруженная стоявшими и коленопреклоненными женщинами, бледная Маргарита, изменившееся лицо которой указывало на внутренние страдания. Глаза ее то раскрывались и неподвижно устремлялись в одну точку, ничего не видя, то закрывались, как будто она засыпала. Но этот сон не был отдыхом. Она беспокойно металась на постели, конвульсивно хватаясь белыми руками за одеяло, которое сиделки каждую минуту поправляли.
Ее бледное лицо по-прежнему было благородно, красиво, но страдание наложило на него свою печаль, и оно вызывало к себе жалость.
Один из придворных духовных сидел у распятия, читая молитвы и ожидая момента, когда больная придет в сознание, чтобы ее напутствовать.
Казимир, следуя за Бьянкой, тихонько подошел к самому ложу. Больная, как бы почувствовав его присутствие, широко раскрыла глаза, из уст ее вырвался слабый возглас, и она стремительно повернулась на другую сторону ложа.
Король побледнел.
Они стояли в ожидании какого-нибудь утешительного знака.
Бьянка расспрашивала женщин, которые вместо ответа заливались слезами…
Вскоре послышался ослабленный голос больной. Она говорила, как бы задыхаясь, отрывистыми словами.
– Я не хочу… я не хочу… снимите с меня перстень… отнесите подарки… Я умру здесь, меня не повезут… кровь… кровь…
На короля это произвело столь сильное впечатление, что он не мог ни минуты больше остаться… Он вышел оттуда, как слепой с затуманившимися глазами, с сокрушенным сердцем, ничего не слыша, не говоря ни с кем ни слова, он скрылся в своих комнатах…
Вечером он вместе со своей свитой отправился в костел Святого Вита, чтобы присутствовать при богослужении. Он по-королевски вознаградил причт, служивший молебен об исцелении Маргариты.
Наступила ночь – ночь молчаливая, но бессонная для всех. Король Ян не ложился, посылая чуть ли не ежеминутно узнать о здоровье дочери. Кохан приносил известия Казимиру. Маркграф Карл приходил его утешать. Во всех костелах светились огни и совершались богослужения.
На следующий день при восходе солнца со всех колоколен старой и Новой Праги, в Вышеграде и в Грозде раздались похоронные жалобные звуки. Это был день святой Софьи, прекрасный, весенний, майский, солнечный день, а Маргариты уже не было в живых.
До последней минуты ужасом пораженный отец и исстрадавшийся жених надеялись на какое-нибудь чудо. Когда страшное известие о смерти княгини разнеслось по замку и плач женщин всего двора и челяди донес о случившемся несчастье, король Ян упал на колени, всхлипывая. Сын должен был поднять отца…
– Проводите меня к нему, – воскликнул старик, превозмогая боль, – он так же, как и я должен чувствовать этот улар…
Отец и брат Маргариты вошли в комнату Казимира и нашли его в отчаянии, так как он только что узнал о кончине возлюбленной. Взволнованный и разгоряченный, он с рыданиями припал к коленям старца…
– Ты, которого я называл своим отцом, – сказал он, – и которого я и теперь хотел бы иметь своим отцом, ты один поймешь мое горе. Маргариты нет более! С ней вместе погибли все мои надежды, все мое счастье рухнуло, а также будущность моего рода!
Старый король и сын его расчувствовались и, сами страдая от понесенной потери, начали обнимать и целовать Казимира.
Маркграф больше всех остальных сохранил спокойствие и не предавался такому сильному отчаянию. И он сожалел этот чудный цветок, подкошенный во цвете лет, но обязанности и требования жизни заставляли его заняться делами, так как он один лишь владел собой…
Старый Ян, этот неустрашимый герой, неоднократно с редким мужеством подвергавший свою жизнь опасности, был расслаблен и бессилен.
Казимир, хоть и во цвете лет, но столько переживший и исстрадавшийся, согнулся под этим ударом, видя в нем не только потерю невесты, но и страшную угрозу для будущего. Помимо его воли страх заставил его говорить…
– Отец мой, – произнес он, обнимая стонавшего старика, – отец мой, сжалься надо мной. Какое-то незаслуженное проклятие висит над моей головой, я должен буду умереть последним в роде, и мое государство перейдет в чужие руки…
– Нет, – возразил старый Ян, которого сын заставил сесть, опасаясь, что после стольких страданий и бессонных ночей ему не хватит сил, – нет! Ты меня назвал отцом, я им хотел быть и хотел отдать за тебя собственную дочь; Господь воспротивился моим лучшим желаниям, но я не отказываюсь от звания отца и от обязанностей, возлагаемых этим званием.
При этих словах в разговор вмешался маркграф Карл.
– Брат мой, потому что и я не отказываюсь быть твоим братом, – дай пройти первому горю… Я и отец мой, король, мы оба постараемся выискать тебе жену… Мы тебя женим… Ты опровергнешь все неразумные и злобные предсказания… Мы не допустим, чтобы твое королевство…
В этот момент его прервал старый Ян и быстро начал:
– Карл хорошо говорит… пусть нас соединит это общее горе… поклянемся быть братьями… Я и Карл отыщем тебе жену.
Казимир схватил руку Яна.
– А я памятью этой дорогой покойницы, которую мне никто не заменит, клянусь вам, что приму из вашей руки невесту, которую вы мне выберете… Она будет новым звеном между мною и вами.
Таким образом, при еще неостывшем трупе маркграф Карл забросил удочку, необходимую для его политики, которая должна была поддержать связь между Польшей и Люксембургским домом.
Казимир дал свое согласие, слепо доверяя и находясь под тяжким впечатлением предсказания и страха, что он умрет, не оставив наследника. Дочь, оставшаяся у него после смерти Альдоны, не могла возложить на свою голову корону, для защиты которой необходима была сильная, мужская рука.
Вместо предполагавшегося радостного свадебного обряда был совершен печальный похоронный обряд. Казимир проводил останки невесты до королевского склепа в Збраславе.
После похорон они еще раз обещали друг другу быть верными союзниками и друзьями, а король Ян и Карл торжественно обязались найти для Казимира новую невесту.
Прощание было очень трогательное и дружеское, но польский отряд, приехавший в Золотую Прагу с весельем, шумом и триумфом, уезжал оттуда на рассвете, втихомолку, сопровождаемый печальным маркграфом Карлом, одетым в траур.
Все отнеслись с большим сожалением к королю Казимиру. Хотя он отыскал мужество и силу духа после того, как прошел первый взрыв отчаяния, однако глубокая печаль сделала его безучастным ко всему.
Он возвращался равнодушный, ничем не интересуясь, погруженный в свои мысли, позволяя себя везти.
В таком состоянии его нашел вечером, во время первого ночлега на чешской земле, его любимый наперстник ксендз Сухвильк Гжималита, который провожал его в ту сторону до Праги.
Это был один из самых серьезных и ученых духовных своего времени, человек безупречный, рассудительный, очень привязанный к Казимиру, который ему платил за его любовь полным доверием. Подобно своему дяде, архиепископу Богория, Сухвильк воспитывался за границей, в Болонье, Падуе, а в Риме закончил свое образование и кроме мертвой теории привез с собой жизненные практические сведения обо всем, в чем его собственная страна нуждалась.
Как человек сильный духом, умевший говорить правду и никогда не унижавшийся до лести, он был очень ценим королем. Казимир его уважал и часто слушался его. При первом взгляде на него было видно, что это человек неустрашимый, энергичный; одной своей фигурой он внушал уважение.
Сухвильк, войдя в комнату, в которой сидел Казимир, погруженный в свою печаль, раньше чем подойти к нему, на секунду остановился, разглядывая его.
Королю стало неловко, что Сухвильк застал его в таком состоянии, указывавшем на его слабость, и он поднялся к нему навстречу, принуждая себя улыбнуться. Кохан, стоявший у порога, почувствовав себя лишним, скрылся.
Они остались вдвоем. Прошло некоторое время в глубоком молчании.
– Милостивый король, – произнес Сухвильк, смерив Казимира своим спокойным взглядом, – не надо так поддаваться горю, хотя оно и чувствительно. Но такова уже участь человеческая; все на свете изменчиво и нет ничего вечного. Это Господь посылает испытания.
После этого предисловия Сухвильк начал медленно:
– Люди, которые живут исключительно для себя, могут свободно отдаваться своим огорчениям и предаваться скорби, но не вы и не мы. Духовные и короли – сыны Божьи. Императоры держат в своих руках судьбы государств… Вас, ваше величество, ждет работа… Страна забыта, а дела много, и вас ждут… Вам не подобает проливать слезы над личными невзгодами.
У Казимира глаза заблестели, и он начал слушать со вниманием. Ксендз, оживившись, продолжал:
– Всемилостивейший государь… Подумайте только о вашем народе, вверенном вашему попечению, и ваше горе покажется вам менее острым и менее давящим.
– Отец мой, – отозвался Казимир, – вы правы, но есть страдания, которые выше человеческих сил…
– Силы вызываются собственной волей, и это зависит от самого человека; надо себя лишь в руки взять, – произнес Сухвильк.
– Войдите в мое положение… Это страшное предсказание, что я буду последним в моем роде! – шепнул Казимир. – В тот момент, когда я полагал, что освободился от всех предчувствий, когда у меня появилась надежда…
– Но надежда не потеряна, – произнес энергично духовный. – Предчувствия и предсказания – это искушения сатаны. Господь редко открывает будущее, а если Он это делает, то через уста людей посвященных и достойных. Но вы, как король, если б даже это предсказание исполнилось, можете оставить после себя нечто большее, чем потомок и целое потомство, – плоды ваших трудов и славную память о ваших великих деяниях, которые продержатся дольше, чем ваш род.
Король взглянул на него с оживлением и с любопытством.
– Что же я могу сделать? – спросил он печально.
– Тут, у нас в этой Польше, кое-как составленной из кусков, благодаря оружию вашего отца? – возразил Сухвильк напирая на эти слова. – Вы меня спрашиваете, что вам предпринять? Ведь человеческой жизни не хватит, чтобы совершить все, что здесь нужно! Ваше величество, вы видели Прагу, как она пышно расцвела и возвысилась, а разве мы не могли бы и не должны были бы иметь такие города? Все у нас запущено, заброшено! Какие же у нас замки?.. Точно деревянный хлам, приготовленный как топливо! Школ у нас мало, страна стоит наполовину пустая, населения в ней слишком мало, необходимо его привлечь…
Казимир слушал, понемногу оживляясь.
– Наконец, ваше величество, где же наши законы? – добавил капеллан. – В других странах они писаные, а у нас каждый судья по-своему судит, руководствуясь старыми обычаями. Разве это единое королевство, где нет писаных законов, где много обычаев и каждый писарь отмечает их для памяти, как ему заблагорассудится, а затем его пачкотня служит сводом законов. Разве это допустимо, что наши мещане, недовольные приговором наших судов, обращаются с апелляцией в Магдебург, к чужой власти.
Сухвильк, бывший одинаково искусным теологом и законоведом, заговорив на эту тему, невольно увлекся.
Он сам вскоре заметил, что теперь не время перечислять королю все подробности, а потому перевел свою речь на другое.
– Ваш отец воевал, – произнес он, – а вы должны строить и управлять. Разве это нам не больно слушать, когда чужестранцы, рассказывая о нашем крае, называют его диким, варварским, некультурным, наполовину языческим? Разве нам не должно быть стыдно, когда нас упрекают за наши неудобные и опасные пути сообщения? Промышленность у нас не развита и мы все должны покупать у чужих…
Казалось, что Казимир забыл о своем горе.
– Отец мой, – прервал он, – ты лучше всех знаешь, потому что я неоднократно говорил тебе о моих заветных мечтах и о том, что я всеми силами стараюсь сохранить мир, для того чтобы дать возможность бедному люду безопасно поселиться, устроиться и разбогатеть! Я страстно желаю того же, что и вы, но как это все сразу сделать?
– Как? – воскликнул Сухвильк. – Надо начать с самого необходимого! Вы дали отдохнуть опустошенной стране и этим оказали ей большое благодеяние. Теперь обсудим, что нужно сделать, и возьмемся за работу.
Король задумался.
Видно было, что Гжималита ловко сумел отвлечь его мысли от воспоминаний, мучивших его. В Казимире вновь ожило то, что его больше всего интересовало в молодости, а именно желание поднять страну и поставить ее наравне с другими европейскими государствами.
– Что же самое необходимое? – спросил он.
Сухвильк, взглянув на него, ответил:
– Материальное обеспечение и зажиточность даст люду покой, – а затем что больше всего необходимо стране?..
Казимир легко мог отгадать затаенную мысль говорившего, зная, о чем он болеет душой.
– Справедливость, – произнес он нерешительно.
– Да, именно так, – возразил обрадованный Сухвильк, – вы можете оставить Польше незабываемое наследство. Дайте ей законы!
Казимир, оживившись, поднялся со своего места.
– Хорошо, – произнес он, – но вы будете моим помощником в этой великой работе. Она будет для меня утешением…
Король смолк. Ксендз продолжал разговор, видя в нем хорошо действующее лекарство.
– Писаных законов у нас почти что нет, – произнес он. – Все, что собрано, составлено по устным рассказам и передано по традиции, не сходится одно с другим; нужно все это сгруппировать, соединить в одно, чтобы были одинаковые законы для всех, как и один король для всех…
Казимир бросился его обнимать.
– Помоги мне, – воскликнул он, – помоги! Необходимо, чтобы законы защищали интересы бедного люда, чтобы они взяли под свое покровительство крестьянина. Я дал свое слово умирающему отцу, что буду действовать в интересах крестьян. Спаситель пострадал за этот люд, так же как и за нас, и заплатил Своею кровью.
Таким разговором Сухвильк занял короля до ночи. На следующий день он снова завел с королем беседу на ту же тему. Казимир охотно говорил о деле, близком его сердцу и удовлетворявшем его желание оставить по себе хорошую память.
Так они доехали до Кракова. Казимир, вспомнив о том, как он, уезжая из столицы, надеялся возвратиться счастливым в сопровождении молодой супруги, снова почувствовал всю горечь пережитого. Он велел остановиться на дороге, чтобы ночью украдкой прямо пробраться в Вавель… к своей сиротке, которой он обещал привезти мать.
Бывают удары судьбы, которых нельзя избегнуть.
У ворот города Казимир поднял глаза на быстро промчавшегося мимо него рыцаря, который, казалось, убегал от него. Перед ним мелькнуло бледное лицо, вьющиеся волосы, и перед его глазами снова пронеслись окровавленные, изрубленные тела.
В промчавшемся всаднике король узнал Амадея!..
Навстречу Казимиру никто не выехал, потому что он это запретил. Лишь на пороге он встретил преданного ему Николая Вержишка, который молча низко склонился перед ним.
Они взглянули друг на друга; верный слуга прочел в глазах своего пана печальную историю этого путешествия, закончившегося похоронным колокольным звоном.
В Пронднике под Краковом жил давно поселившийся там мужик Алексий; люди его попросту называли Лексой, прибавив к этому имени прозвище Вядух[6]. Оно означало, что Лекса все знает и не даст себя провести.
Мужик был состоятельный, но не хотел в этом признаться, не кичился своим богатством, не называл себя землевладельцем и, наоборот, с некоторой гордостью повторял, что он крестьянин по происхождению от прадеда.
Он и одевался так, чтобы не ввести никого в заблуждение и чтобы его не приняли за иного, чем он был. И шапка его и кафтан были такие же простые, как обыкновенно носил народ, и вместо оружия он употреблял палку и обух.
Несмотря на то, что убогие мужики низко снимали перед ним шапки и многие деревенские старосты приветствовали его, как брата, Вядух, по своему характеру, охотнее всего имел общение с людьми маленькими, защищая их, называл их своими и терпеть не мог тех, кто их обижал.
Вид его был непредставительный. Маленького роста, коренастый, полный, с загоревшим, сморщенным, с грубыми чертами лицом, он при своем безобразии был очень умен, и всякий замечал светящийся в его глазах ум.
Вядух, прозванный так, потому что обо всем знал, никогда нигде не обучался, а всю свою премудрость почерпнул – как он говорил, – в лесу; в действительности же из уст людей, к которым она перешла от дедов и прадедов.
Никто лучше его не знал всех старых обычаев страны, преданий, песен и законов, которые устно передавались от поколения к поколению.
Если у кого являлось какое-либо сомнение, то первым делом обращались к Вядуху. Одного его слова было достаточно, и не было надобности спрашивать у других, так как никто более не спорил.
В хате было лишь самое необходимое, ибо Лекса старательно следил за тем, чтобы все соответствовало потребностям мужика и не превышало их, а потому она имела такой бедный вид, что никто не мог бы догадаться о зажиточности хозяина.
Вядух всегда говорил, что зверя бьют из-за шкурки и что умный человек не кичится своим богатством.
Он сбрасывал свою старую, заплатанную сермягу лишь тогда, когда отправлялся в костел, или в большие праздники, когда дело шло о воздании хвалы Господу Богу.
Жена его, немолодая уже женщина, выбранная им по расчету, названная при святом крещении Марией, а впоследствии молодой девушкой называвшаяся Марухной, состарившись, стала ворчливой и придирчивой; так как она была искусной хозяйкой, то ее прозвали Гарусьницей.
Вядух постоянно с ней спорил о чем-то, они ссорились, но очень любили друг друга, и один без другого жить не могли. Вначале Господь дал этой паре сына, которого приходский священник, совершивший над ним обряд крещения прозвал Марцином. Когда он был маленьким, его называли уменьшительным именем – Цинком; так как он был дородный, статный, пригожий – не уродился в отца, – то люди прозвали его Цярахом, и это имя осталось за ним.
У них была младшая дочь, красивая девушка, но не особенно рослая и сильная, что очень огорчало мать; ее звали Богной, но тогда было принято и в деревнях и в домах шляхты придавать к имени, данному при крещении, добавочное, и ее прозвали Геркой. Оно означало на ее родном языке то же самое, что и ее крестное имя Богна.
Вядух, имевший большое хозяйство, с которым ему одному с сыном было не справиться, хотя оба с утра до вечера прилежно работали, имели у себя батрака, которого он будто бы купил у жида, но с которым он обращался вовсе не как с невольником, несмотря на то, что в то время было много невольников; были взятые в плен во время войны, были и попавшие в неволю за неуплату долгов.
Хотя старый чудак говорил, что подобно тому как вол вола не может купить, так и человек человека – однако он его очень стерег и не давал ему отдыха, но кормил его хорошо.
У старика было много своих собственных поговорок, а когда дело касалось труда, то он повторял:
– Есть ты хочешь? Правда? Для этого ты должен работать! Когда у тебя пропадет охота к еде, тогда ты будешь отдыхать.
Вядух был известен своими поговорками, а так как он был болтлив, то готов был сказать одно и то же духовному лицу, кастеляну, воеводе и мужику.
Когда его спрашивали, не боится ли он кого-нибудь, он отвечал:
– Конечно! Господа Бога!
Никто не удивляется тому, что рыцари не моргнув глазом идут на войну, на смерть – это их обязанность; но и Вядух не боялся смерти и никакой опасности.
Его дерзости ему как-то сходили с рук, однако его несколько раз привлекли к ответственности, и он должен был таскаться по судебным инстанциям. Он всегда умел себя защитить, не прибегая к адвокату, благодаря своей изворотливости.
Вядух владел несколькими ланами[7] земли, которые, как он уверял, уже несколько веков тому назад принадлежали его предкам; однако Топорчик Неоржа, ставший впоследствии сандомирским воеводой, земли которого были по соседству, утверждал, что эти ланы принадлежат ему, что они были отданы мужику в аренду, что он должен был за них платить деньгами и натурой или же исполнять некоторые повинности.
Все вместе взятое не особенно много составляло для Вядуха, и несмотря на то, что он землю считал своей собственностью, он платил Неорже и с ним не судился.
Он, в сущности, мог бы легко найти в другом месте землю обработанную или нетронутую и взять столько, сколько бы захотел, и мог бы уйти отсюда, но ему жаль было оставить поля, на которые столько трудов было потрачено, отцовский дом, к которому он привык. Он говорил, что он слишком стар, чтобы испробовать новое счастье, и хотя он не любил Неоржу, однако не трогался с места.
С гордым и жадным Топорчиком, с его войтом и экономом не всегда легко было ладить; однако Вядух, хоть и немало от них терпел, все-таки всегда ускользал из-под их власти. Иногда смеясь, он говорил, что со временем Неоржа будет подвергнут церковному отлучению за свою дерзость и что тогда он без всякого спора оставит его землю.
Самого Топорчика он редко видел, много о нем слышал, знал его хорошо, но избегал встречи с ним и умел жить в согласии с его служащими.
Вообще хотя он и смело говорил и никому спуска не давал, он избегал ссор и судов и не любил судей.
Хозяйство его было в лучшем состоянии, чем у других, у него было много домашнего скота, а так как на рынке все быстро и легко продавалось, то у Вядуха водились деньги, несмотря на то, что приходилось платить Неорже, подкупать чиновников, уплачивать костелу десятинный сбор.
Так как он сам был очень трудолюбив и мастер на все руки, то он и детям не позволял быть праздными. Сын должен был его постоянно сопровождать, и если он его посылал одного в город, то отец приказывал ему не терять времени и быстро возвратиться обратно; дочка пряла, ткала, шила и помогала матери. Он не мог жаловаться на детей; они были у него удачные. Цярах был дельный малый, а Богна, хоть ростом и обиженная, совсем похожая на ребенка, была красива, жизнерадостна и трудолюбива.
Однажды вечером (дело происходило осенью) Вядух, возвратившись с поля, вместе с батраком и сыном, остановился возле своей хаты, на пороге которой его сопровождала Гарусьница, начавшая его в чем-то упрекать; в то время на дороге появился человек на вид лет тридцати с лишним, скорее молодой, чем старый, ведший под уздцы хромую лошадь.
Он был одет, как обыкновенно одевались зажиточные дворяне, очень опрятно, и по костюму видно было, что он возвращается с охоты.
Вид у него был усталый, а так как конь еле двигал ногами, то он остановился у ворот, присматриваясь к хате, как бы раздумывая о том, может ли он здесь найти временный приют.
Старый Вядух, Цярах, батрак Вонж и Гарусьница – все повернулись в сторону путника, разглядывая его с любопытством.
Лицо, хоть и барское, очень понравилось Лексе, который никогда не торопился подойти к тому, кто на первый взгляд ему не нравился.
– Гей! Я голоден и устал, – произнес стоявший за забором, – не дадите ли вы мне поесть и немного отдохнуть? Я вам хорошо заплачу…
Вядух подошел к нему с приветствием, согласно обычаям, но по-своему, без излишней униженности. Мужик был в хорошем расположении духа.
– И без платы, – произнес он, – я не прогоню голодного от своего порога. Но, сударь мой, как я это вижу по вашему лицу и по вашей одежде, вы не привыкли отдыхать в дымной хате и есть деревянной ложкой из глиняной миски.
– О, – добродушно рассмеялся стоявший по ту сторону забора, – голод – не тетка, и голодный не рассматривает качество посуды, а уставший рад чердаку и всякому ложу.
Вядух обратился к старой Гарусьнице.
– Ну, жена! – произнес он, – не осрамиться бы тебе! Есть у тебя чем накормить такого пана?
Насколько Вядух скрывал свою зажиточность, настолько Гарусьница любила ее выставлять напоказ. К тому же она часто старалась поступать ему наперекор.
– Но, но, – произнесла она, – не черни собственного хозяйства… Я не осрамилась бы, даже если б сам Неоржа неожиданно пришел бы к нам к ужину.
Услышав название Неоржи, путник спросил:
– Неоржа! А откуда вы его знаете?
– Как же мне его не знать, – возразил Вядух, – ведь он упорно называет себя моим паном, хотя я этого не признаю, потому что я свободный крестьянин; однако бороться с ним мне тяжело.
Говоря это, старик раскрыл ворота, и путешественник вошел во двор, ведя за собой хромавшую лошадь. Цярах тотчас же принял коня, потому что ему жаль было прекрасной лошади, подобной которой он еще никогда не видел; приподняв больную ногу, он начал ее разглядывать. После короткого осмотра он искусно, без всякого инструмента, вынул из ноги острый шип и радостно воскликнул:
– Ничего с ней не станется, придется лишь жиром замазать.
Путник с любопытством присматривавшийся к этой операции, радостно воскликнул:
– Большое вам спасибо! Я очень люблю эту лошадь и мне не хотелось бы видеть ее калекой.
Они вошли в избу. Вядух его вел, и путник медленно шел, оглядываясь по сторонам, как будто он в первый раз в жизни зашел в деревенскую хату.
Он останавливался, разглядывал и хотя не расспрашивал, но видно было, что все это ему казалось очень странным. Хата Вядуха так же, как и он сам, ничем не отличалась от обыкновенных крестьянских изб; лишь мебель в ней была более чистая, из крепкого материала, прочно сделанная, целая и не ветхая.
Кругом стен были расставлены скамейки, как в господских домах; в одном конце комнаты стоял стол, в другом была печь, а вместо пола была твердо утоптанная земля. У дверей, как и у других крестьян стояло ведро со свежей водой и с ковшиком; на полках стояла посуда и горшки, затем ложки, кувшины и деревянные кубки, окрашенные в красный цвет. На столе лежала краюха свежего хлеба, при нем нож и серая соль крупными кристаллами, потому что такая соль в те времена считалась самой лучшей и наиболее экономной.
В этот момент еще ничто не было готово, но огонь был разложен, и кругом все стояли горшки. Гарусьница направилась прямо к ним. В доме были яйца, солонина, простокваша, сметана, был и мед в сотах и свежий хлеб. Наконец, в доме было и пиво не кислое, а разве того недостаточно для голодного путника?
Войдя в избу, путешественник снова начал оглядываться, а Вядух не спускал с него глаз. Когда он, наконец, насмотревшись вдоволь, уселся на скамейке, хозяин занял место не рядом с ним, а поодаль. Мы уже выше упоминали о том, что Вядух в этот день был довольно весел и так как он всегда любил поболтать, то и на сей раз дал волю языку.
Подобно тому как путник присматривался к хате, Вядух разглядывал его самого; ему хотелось бы знать, что за человек – его гость. Видно было, что это человек богатый – можно было предположить, что это дворянин, но ведь и некоторые мещане одевались по-барски.
Путешественник, улыбнувшись хозяину и приветливо кивнув ему головой, довольно неловко, – видно было, что человек непривычный, – отрезал кусок хлеба и, посыпав его солью, начал жадно есть.
– Позвольте вас спросить, – спросил вежливо хозяин, – вы издалека, милостивый государь?