Так говорил старик Лясота, а братья Доливы молчали.
– Да разве правда все, что говорят, – медленно заговорил наконец Мшщуй, – может ли быть, что он сделался язычником? Разве для видимости только, потому что я не верю, чтобы он им был взаправду.
Тут Дембец, сидевший поодаль, громко сказал:
– О, милостивый государь! Это всем видно, что он с язычниками заодно. Из земли вырыл старые жертвенники, везде расставил камни и столбы, как они стояли раньше, языческие обряды справляются по-прежнему средь бела дня, не скрываясь. Ни одному ксендзу не дают пощады, где только увидят, сейчас же расправляются. Маслав говорит, что с ксендзами пришла неволя.
– Да, дурной человек Маслав, – сказал Вшебор, – но как же спастись и где укрыться? В Чехии тоже ждут нас цепи и стрелы, Русь далеко, да и кто знает, как бы нас там приняли? А скитаться по лесам и умирать с голода – нет, лучше повеситься на первом суку.
Костер, около которого они сидели, погас; Дембец подбросил еще несколько головешек и снова развел его.
– Что делать? Что делать? – горестно повторили они.
– Маслава я знаю, – отозвался Мшщуй после некоторого молчания, – мы служили с ним вместе при дворе и были очень дружны. Это человек смелый до бешенства, дерзкий до безумия, ему мерещится корона, потому что еще смолоду ему предсказала какая-то гадалка, что он пойдет высоко. Правда и то, что он не пощадил бы никого из нас, если бы ему это понадобилось для чего-нибудь, но что пользы ему в нашей гибели?
Они еще разговаривали, когда во мраке послышался какой-то шелест. На три шага не было ничего видно; все в испуге вскочили и стали внимательно прислушиваться; один только Лясота остался неподвижен; сначала всем показалось, что это кони шарахнулись в сторону, увидав какого-нибудь зверя.
Но в это время ветер раздул пламя от костра, и оно осветило часть пожарища и какую-то фигуру.
Старый человек придерживался исхудавшей рукой за выступ уцелевшей стены, и достаточно было взглянуть на него, чтобы избавиться от всякого страха и узнать в нем несчастную жертву, скрывавшуюся где-то среди развалин и пришедшую на звук голосов.
Это был старик в потертой и загрязнившейся черной одежде, очень бледный и истощенный. Шея у него была длинная, худая, костистая, голова – коротко остриженная. Он горбился от старости, а страшная худоба едва позволяла ему держаться на ногах. Сухие губы его были раскрыты, глаза сохранили выражение испуга и недоумения, жизнь в нем едва теплилась.
Он поглядывал на сидевших, как бы отыскивая среди них знакомые лица, но, видно, язык не слушался его. Вдруг Мшщуй вскочил на ноги и подбежал к нему, крича:
– Это вы, отец Ян, это вы?
Старик качнул головой: голод и жажда лишили его сил и не позволили вымолвить ни слова; придерживаясь за выступ стены, он не решался приблизиться, чтобы не упасть, и дрожал всем телом. Долива, подбежав к нему, подал ему руку и повел к огню.
Это был известный всем настоятель городского костела. Он три дня скрывался в костельном склепе, питаясь крошками хлеба и утоляя жажду водой, по каплям стекавшей со стен. Услышав голоса людей и узнав своих, он собрал последние силы и вышел из своего убежища, в котором готовился уже к смерти.
Из всего своего имущества он сохранил самое драгоценное – книжку с молитвами, которую держал в руках, прижимая к груди.
Дембец поспешил на помощь старику: его поместили около огня; каретник принес ему воды, а Лясота отдал ему свой зачерствевший хлеб. Со слезами на глазах отец Ян благодарил судьбу и их, но еще долго от него нельзя было добиться ничего, кроме отрывочных фраз. Ужас и боль не за себя, а за участь костела и своих овечек лишили его голоса.
Но, отдохнув хорошенько и подкрепившись водой и пищей, он набрался сил и начал говорить, как будто в лихорадке, все повышая и повышая голос.
– Смотрел я на вашу гибель, – говорил он, – и, если бы прожил еще несколько веков, глаза мои никогда не забудут этого страшного зрелища! Как буря, налетели на нас грабители за грехи наши. Город не мог защищаться, со всех окрестностей сбегались люди в замок, рук было больше, чем надо, а оружия – мало, и больше всего – страха. Кроме нашего воеводы и жупана прибежали люди от Шроды, сбежалась шляхта из ближних поместий. Было так тесно, что нечем было дышать в окопах.
Я остался при костеле, мне нельзя было оставлять его. Я облачился в священнические одежды и взял в руки крест, ведь все же они были христиане, хоть и враги наши!
Никто и не думал сопротивляться, потому что некому было защитить нас, выслали навстречу к ним старшину Прокопа с просьбой о помиловании и с изъявлением покорности.
Но не помогли наши униженные мольбы. Весь народ был уведен в неволю, город – разрушен и разграблен. То был судный день гнева Господня. Меня на пороге костела чернь схватила за волосы, бросила на землю и топтала ногами.
Но воля Божья направила этих людей искать сокровищ в сакристии, а я успел в это время укрыться между гробницами за каменными плитами.
Разбойники пришли и туда, проходили около меня, чуть не задевали меня одеждой, а я каждую минуту ждал, что они схватят меня и потянут на смерть, но Бог ослепил их. Они разбили гробы, вытащили оттуда трупы, а меня оставили. Я слышал, как над головой моей пылал костел, слышал, как падали бревна, как рухнула крыша, и обгоревшие части ее, провалившись в раскрытые двери склепа, упали почти у самых моих ног.
Я остался невредим! Для чего Богу угодно было продлить мою жизнь, я не знаю, – прибавил старец и, помолчав немного, продолжал: – Если для чего-нибудь была сохранена моя жизнь, то, верно, для того, чтобы я услышал ваш ропот и жалобы и принес вам утешение. С могилы, на которой я стою, глаза мои видят ясно. Не тревожьтесь о том, что крест упал и вернулось язычество, не думайте бить поклоны Маславу. Как проносятся вихрь и буря, так пройдет и гнев Божий: ветви обломаются, но стволы останутся целы и снова зазеленеют весной. Но плакать и роптать, ломать в отчаянии руки и падать на землю – не ваше дело, вам надо собираться вместе и защищаться. Плачут женщины, мужчины – борются. Бог поможет мужественным, если они вознесут к нему сердца. Разве уж погибло все наше рыцарство, что завоевывало земли с Болеславом?
Разве осталась только чернь, которая и тысячами не страшна, если одно сердце станет за тысячу?
Вы теперь все порознь идете, но если соберетесь вместе и возьмете в руки крест, – победа будет за вами. Напуганная чернь бросится в леса, а изменники понесут головы под меч и в петлю. Кланяться Маславу, – с жаром говорил старец, – это то же, что отречься от Бога и святого креста. Бог даст злым временное торжество, но не дает им власти. Ступайте, собирайтесь вместе, советуйтесь и выбирайте себе князя. С вами будет Бог.
Мне жаль костела, но глаза мои видят, как он скоро поднимется, как зазвучат в нем гимны в честь и славу Господа Бога! Не падайте духом, имейте веру в Бога! Бог вас спасет.
Говоря это, старец чувствовал все большую и большую слабость; дрожащею рукою он благословил на все четыре стороны слушателей, склонивших перед ним головы, и умолк, опускаясь на землю. Прибежал Дембец с охапкой соломы, которую он приготовил было для себя: на ней он уложил ослабевшего ксендза, который сложил руки на груди и сомкнул веки, как бы засыпая.
Все молчали; огонь потухал, и остальные тоже готовились ко сну.
Небо понемногу очищалось от туч; среди разорванных облаков мигали кое-где бледные звезды. Затихал ветер, и тишина, все реже прерываемая шумом в воздухе, распространялась над долиной, погруженной во мрак. И только узкая полоска неба еще светилась отблеском вечерней зари.
Вдохновенные слова старца оживили сердце надеждой; все думали о том, что предпринять завтра, и, хотя не высказывали вслух свои предположения, – мыслили все одинаково. Надо было искать своих и соединиться вместе, не теряя надежды на лучшее.
Новая тяжесть упала на трех всадников: им надо было забрать с собой ослабевшего старца, которого они не могли обречь на голодную смерть или на поругание врагам. Младшие еще могли идти пешком, но Дембец, который тоже собирался идти с ними, не мог ходить быстро, да и кони, ослабевшие от голоданья, не годились для торопливой езды. Об этом думали все, не смея высказать своих мыслей, и, сидя у потухавшего огня, впадали понемногу в дремоту.
Отец Ян, утомившись, очевидно, заснул крепко – не слышно было даже дыхания.
Лясота тоже, видимо, не очень заботился о своей судьбе и равнодушно ждал, что будет дальше. Так прошла ночь.
Уже рассветало, когда братья Доливы начали совещаться между собой, в какую сторону направиться. Они уже не говорили о Маславе, но намеревались лесами пробраться к Висле, чтобы укрыться где-нибудь в Мазурской земле, потому что там чернь еще не поднялась.
День занимался, когда петухи, каким-то чудом уцелевшие на пожарище, прокричали приветствие утренней заре, объявляя опустевшей земле о начале нового дня. Услышав этот крик, все встрепенулись. Он так напомнил им лучшие времена в спокойных усадьбах! А единственный обитатель опустевшего поселения, не заботясь о том, что его окружало, испустил, может быть, в последний раз громкий крик – призывая к жизни смерть и пепел, и крик этот прозвучал в одно и то же время, как страшное издевательство и как напоминание. Объятые различными чувствами – одни тревогой, другие – бодростью, все начали подниматься с земли, словно пристыженные этим бдительным сторожем.
– И мы, пока живы, должны так созывать друг друга! – вскричал Лясота, силясь подняться.
– В дорогу!
Тихая и спокойная ночь сменилась пасмурным утром, ветер, словно разбуженный, снова, как вчера, погнал облака. Сначала пронеслись маленькие румяные посланники зари, а за ними потянулась целая вереница серых, сливавшихся в огромные клубки, изрезанные по краям, и вот все небо затянулось как будто печальной полотняной пеленой, а по ней клубились и свивались все новые громады туч. Ветер принялся подметать и землю, опрокидывая кое-где обуглившиеся части строений; они падали на пепелище, а дым и смрад неслись вверх и распространялись далеко вокруг.
Холодный западный ветер принудил всех подняться с земли. Надо было позаботиться о более удобном убежище.
В этой гдецкой болотистой, отовсюду открытой низине, всякое нападение грозило опасностью; негде было укрыться, нельзя защищаться. Гораздо выгоднее было схорониться в ближних лесах.
Первыми встали братья Доливы, которым надо было попоить коней.
Дембец тоже приготовлялся разложить костер, чтобы подкрепить теплой пищей хотя бы раненого Лясоту и закостеневшего от холода старца. Мшщуй, встав с места, хотел прикрыть своим плащом отца Яна, но, наклонившись над ним, заметил, что лицо его было мертвенно-бледно, и, приложив руку к его голове, убедился, что капеллан был мертв. Он, должно быть, умер спокойно, точно с молитвой на устах, руки его были сложены вместе на книжке, которую он вынес из костела. Эта книжка была единственным наследством, оставшимся после него.
Мшщуй не был ни удивлен, ни огорчен этой смертью: для отца Яна она была благодеянием, для путников освобождением от тяжести, с которой они не знали, как справиться. Переговорив с братом и убедившись окончательно, что отец Ян умер и совершенно закостенел, Мшщуй занялся прежде всего погребением старца. Нельзя же было оставить труп на съедение диким зверям и воронам; на общем совете решено было похоронить его в костельном склепе, из которого он вчера вышел к ним.
Дембец предлагал им свою помощь в этом богоугодном деле, но братья послали его присмотреть за конями, а сами, подняв труп за голову и ноги, в молчании отправились на рассвете к развалинам костела, находившегося неподалеку оттуда.
Здесь, как бы готовясь принять бренные останки капеллана, ждал его раскрытый дубовый гроб, из которого грабители вытащили мертвеца… В этот гроб братья благоговейно опустили отца Яна и прикрыли его на вечное отдохновение тяжелой крышкой. Потом, задвинув каменной плитой, закрывавшей раньше вход в гробницу, отверстие под землей, вернулись к сожженной хате. Лясота, давно уже проснувшийся, смотрел с каким-то каменным равнодушием на все, что происходило вокруг него; так смотрят люди, перенесшие большое горе: он не скорбел о чужой смерти и не побоялся бы своей собственной.
Дембец, стоя на коленях, варил что-то в горшке, кони были напоены, и хотя не нашли обильной пищи в наполовину выжженных оградах, все же выглядели бодрее, чем накануне.
Утро, сначала пасмурное, начинало светлеть, когда братья Доливы собрались двинуться в путь. Лясота еще лежал, подперев голову рукою.
– Отец, – обратился Мшщуй к старику, который, по-видимому, и не думал о путешествии, – нам надо ехать, и вы должны ехать с нами.
Лясота покачал головой.
– Дайте мне спокойно умереть, – произнес он едва слышным голосом. – К чему столько мучиться только для того, чтобы спасти жизнь, которая ни на что уж не нужна. Если бы я мог владеть руками!
– Но мы вас здесь не оставим! – вскричал Мшщуй.
– Ксендзу Господь закрыл глаза, Он поможет и мне умереть здесь, – сказал старик.
– Видно, Бог не хочет этого, если спас вам жизнь, – прибавил другой брат.
Доливы не захотели предоставить старика его участи и, почти силою подняв его, посадили на коня, у которого раны уже присохли. Дембец деятельно помогал им. Все двинулись в путь, оставляя за собой сгоревший поселок, которому уж никогда, видно, не суждено было достигнуть прежнего богатства и значения. Проезжая мимо селения, все еще раз оглянулись назад, созерцая странную картину разрушения.
Гдечь был в то время ярким образом всей Польши, сожженной и разрушенной, разграбленной и пустой, а вдобавок не имевшей верховного вождя. И болело сердце у тех, кто видел ее еще недавно полной жизни и веселья, залитой шумной толпой, сновавшей по всем улицам, – с богатыми усадьбами, с костелами, в которых раздавались звуки гимнов. Теперь город молчал, как огромное кладбище, вороны носились над развалинами, ища недогнивших еще трупов, а обезумевшая чернь уничтожала все, что еще уцелело после погрома.
В мрачном молчании путники проехали мимо разрушенного замка и направились по дороге к лесу.
Окрестности были совершенно безлюдны, все, кому удалось спастись от чехов, скрывались в лесах. И наши путники почувствовали себя в сравнительной безопасности, когда очутились среди деревьев. Здесь нелегко было выбрать дорогу, хотя все хорошо знали местность. Самая большая тропинка была неудобна для беглецов, потому что на ней легко могли встретиться с вооруженными отрядами или с чехами, бродившими по всей стране.
Вооруженная чернь не давала пощады рыцарям, а чехи брали в неволю. Следовательно, они должны были свернуть с главной дороги и ехать прямо лесом, а Мшщуй, который любил охотиться, уверял, что он сумеет вывести всех к Висле, руководясь корою деревьев. Не было иного пути, как только ехать за Вислу, хотя в спокойствие, которое будто бы там царствовало, никто не верил, никто не мог поручиться за безопасность, а четверо беглецов, из которых один был беззащитен, а другой изранен и истощен голодом, не могли обороняться даже против небольшой кучки людей.
Вся пища, которую они имели, заключалась в мешке, который нес на плечах Дембец, а братья Доливы везли остатки в своих торбах, привешенных к седлам, а всего этого могло хватить ненадолго. Осталась только надежда на провидение.
В лесной чаще осень еще не произвела таких опустошений, как на опушке: здесь уцелело много листьев, травы и зелени, и ветер был не так силен. Проехав лесную опушку и вступив в чащу, путники поехали медленнее, внимательно прислушиваясь и чувствуя себя в безопасности. Впереди ехал Мшщуй, показывая дорогу, за его конем шел Дембец, за ним, опустив поводья, похожий на живого мертвеца, тащился на коне Лясота, а Вшебор замыкал шествие.
Раза два или три у них из-под ног выскочил зверь, но никто не соблазнился им; гнаться за ним было невозможно, а бросить в него копьем – не попадешь. И только несколько часов спустя Мшщую удалось удачно попасть копьем в молоденькую серну, выбежавшую из лесу и в испуге остановившуюся перед ними, Дембец побежал за нею и догнал раненое животное. Это была хорошая добыча, и, добравшись до полянки, чтобы дать корм и отдых коням, они могли изжарить себе мяса, которого уже давно не ели.
В лесной чаще ничто не обнаруживало присутствия людей, всюду царило молчание, и хотя Мшщуй для безопасности прислушивался, лежа ухом к земле, он не услышал ничего, что могло бы пробудить опасение. Переждав, пока кони вволю наелись хорошей травы, напились воды из ручья и посвежели, путники двинулись дальше.
Дорога шла почти все время бором, самой его чащей, в том направлении, где, по уверениям Мшщуя, который уже высчитал дни и часы, когда они достигнут цели, протекала Висла. Никто не оспаривал его, потому что он лучше других знал эти места и имел вид человека, уверенного в себе.
Лясота был ко всему равнодушен, он послушно следовал за другими, ни о чем не расспрашивая и почти не замечая окружающего. Делал то, что ему говорили, и, как бы лишившись собственной воли, позволял поить и кормить себя, но сам ничего не просил. Спутники его заботились о нем, не удивляясь его состоянию; они знали, что он потерял семью, и видели, что и в нем самом оставалось уже немного жизни.
День уже клонился к вечеру, когда Мшщуй, медленно ехавший впереди и зорко вглядывавшийся вдаль, чтобы вовремя заметить опасность, дал знак остальным, чтобы они остановились. Всадники сдержали коней и насторожились. Мшщуй, сойдя со своего коня, пошел, наклонившись, вперед, а потом пополз на животе.
Сквозь ветви деревьев, с которых уже облетела часть листьев, на лужайке, у подножия дуба, виднелось что-то, чего нельзя было хорошенько рассмотреть. Как будто белело платье, обнаруживавшее присутствие людей. Мшщуй тихонько подкрался к самому стволу старого дерева, но тут, огледевшись хорошенько, смело встал на ноги.
Ехавшие за ним догадались, что бояться нечего. Он кивнул и им, чтобы подъезжали ближе.
Зрелище, которое открылось перед ними, поразило всех, но возбудило в них не страх, а жалость. У подножия сидела с распущенными волосами прелестная девушка лет пятнадцати. Но этот свежий цветочек уже согнулся под дуновением какого-то резкого ветра; на бледном личике рисовалось глубокое страдание. Подняв глаза к небу, она сидела так, неподвижная, как статуя. Из голубых глаз медленно текли струйки слез, текли и засыхали на лице, и только две крупные, как жемчужины, слезы блестели, не высыхая. Руки ее были подложены под голову и опирались на дерево, а на коленях у нее лежала другая женщина, покрытая какой-то одеждой, так что головы ее не было видно, спящая, больная или просто усталая. Около двух женщин валялись на земле брошенные узелки, платья, корзина с пищей и мелкая утварь.
Они были одни – никого вблизи не было видно. Их одежда обнаруживала знатных женщин из рода жупанов или владык. На младшей верхняя одежда была обшита мехом, старшая была закрыта платьем из тяжелой драгоценной парчи. На шее девушки блестела золотая цепочка с украшениями, в ушах были серьги, а на белых руках, закинутых за голову, сверкали перстни.
Мшщуй, первый увидевший ее, стоял, как вкопанный. Он никогда в жизни не видел более красивой девушки; она казалась ему королевою или зачарованным лесным духом. А женщины точно окаменели: не видели и не слышали приближения людей и оставались по-прежнему неподвижными. Мшщуй догадался, что женщина, лежавшая на коленях у девушки, вероятно, спала, а та боялась малейшим движением нарушить ее сон.
И только тогда, когда кони подошли ближе и послышались их фырканье и топот копыт, девочка с криком рванулась с места и стала будить спавшую… С испуга потеряв всякую способность соображать, она не знала, что делать, потому что старшая женщина, проснувшись, не сразу пришла в себя.
Но когда она поднялась, то оказалась уже немолодой, но еще свежей и красивой женщиной, с прекрасными чертами лица, с черными бровями и глазами, смотревшими гордо и повелительно. Густые темные брови двумя полукруглыми дугами выделялись над веками, прикрывавшими большие пламенные глаза. В них была тревога, но и гнев в то же время. Девушка, гораздо более испугавшаяся, старалась схватить ее за руку, увлечь за собой, но в это время показался Мшщуй и поспешил крикнуть им, что им нечего бояться.
При звуках этого голоса, убедившись, что это были свои, женщины, хотя еще не решались оторваться друг от друга, все же заметно успокоились. Старшая встала, гордо выпрямилась, прикрылась плащом, который закрывал ее во время сна, и принялась довольно смело приглядываться к Доливе. Младшая спряталась за ее спину и скорее инстинктивно, чем сознательно, стала собирать длинные пряди рассыпавшихся волос, покрывавших ее плечи, как бы золотистым плащом.
Мшщуй, которому часто приходилось бывать при княжеском дворе и в усадьбах окрестной шляхты, не мог припомнить, кто могли быть эти две женщины; между тем наружность их была такова, что их невозможно было забыть тому, кто хоть раз их видел. Расцветающая красота девушки невольно приковывала внимание и уже навек запечатлевалась в памяти. Но и старшая женщина была поразительно красива и интересна и выражением лица, и манерами, обличавшими в ней чужеземку. У нее и цвет лица был более смуглый, чем у польских женщин, а на верхней губе виднелся черный пушок. Крепкая, высокая, полная, она имела вид и манеры королевы, а взгляд ее обнаруживал привычку властвовать.
Хотя сама эта встреча в чаще леса и испуг младшей из женщин свидетельствовали о том, что они находились в отчаянном положении, одни, всеми покинутые и преследуемые дикой чернью, которая не щадила ни костелов, ни женщин, однако несмотря на это в выражении лица старшей не было заметно особенной тревоги. Только черные дугообразные брови сдвинулись над глазами, и две морщины прорезали лоб. Она долго приглядывалась к Мшщую, ожидая, чтобы он заговорил первый.
– Не бойтесь, милостивая пани, – сказал новоприбывший, – мы не разбойники, мы сами уходим от разбойников. Вот здесь нас двое братьев Долив, а это – Лясота из-под Шроды, а тот – служащий человек из замка. Мы едем из разоренного края, от Гдеча, где уж не осталось ни одной живой души.
Пока Мшщуй говорил это, женщина не спускала с него внимательного взгляда и потом с таким же вниманием стала присматриваться к подъехавшим спутникам Мшщуя; из-за ее плеча выглядывало встревоженное бледное личико девушки, кутавшейся в материнский плащ.
При виде этих одиноких, беззащитных женщин в чаще леса все остановились, глядя на них с глубоким сожалением. Бороться со всякого рода несчастьями – мужское дело, но когда беспомощной и бессильной женщине приходится стать лицом к лицу с разнузданной чернью, когда гибнет девушка во цвете лет, тогда сжимается болью самое равнодушное сердце.
Объятые глубокой жалостью, подъехавшие мужчины молча смотрели на женщин: и даже Лясота, который вспомнил свою семью, шире раскрыл угасавшие глаза и задвигался на своем коне.
– Благодарение Всевышнему за то, что Он привел вас сюда, – заговорила старшая женщина, – благодарение Господу! Вот уже третий день как мы сидим здесь одни, плача и дрожа. Последний слуга, который был с нами, пошел разузнать, что делается в окрестностях, и еще не вернулся. На нашу усадьбу, Понец, напали жестокие полчища – целая масса людей… Мы с дочкой едва-едва успели спастись, захватив с собою старого слугу. Но и тот ушел и не вернулся, а нас здесь ждет голодная смерть или звериная пасть… Бог один ведает, что сталось с домом и с мужем!..
Прикрыла рукой глаза, из которых брызнули слезы, и умолкла.
Все спешились и приблизились к ним. Молодая девушка, все еще не отделавшаяся от страха, пряталась за мать. Имя мужа этой женщины было известно рыцарям: сама она происходила из русских земель, родилась от матери-гречанки, а замуж вышла за могущественного владыку Леливу. Звали ее Мартой.
При Болеславе Великом, когда отношения с Русью были тесные и отличались большим дружелюбием, князья-жупаны часто женились на русинках, а иногда русины выбирали себе жен при дворе короля или в шляхетских усадьбах.
Никто из рыцарей не знал Марты Леливы и ее дочери и никогда в жизни не встречался с ними. Но мужа ее, Спицимира, или Спытека, как его называли, недавно поселившегося в усадьбе Понец, видали не раз и Лясота, и братья Доливы. Это был уже пожилой человек, рыцарь в полном смысле этого слова, беззаветно храбрый, прославившийся своими смелыми походами. Страшно было даже подумать о том, что с ним могло статься, но всем было одинаково ясно, что если в момент нападения он был дома, то скорее отдал бы жизнь, чем спасся бегством. Он мог устроить побег жены и дочери, но сам, наверное, выдержал нападение.
Но, не желая напрасными словами увеличивать горе женщины, никто не спрашивал о нем; она сама, ломая руки, начала рассказывать о нем, потому что, как все женщины, перенесшие тяжелое горе, она не могла уже больше сдерживаться и должна была говорить о себе.
– Бог один ведает, что сталось с моим любимым мужем, – говорила она. – Он хотел биться со своими людьми до последней крайности, но разве мыслимо, чтобы он мог хотя бы с боем прорваться сквозь ту толпу, что его окружила со всех сторон?
Тут обе женщины принялись плакать. Тогда Лясота, не проронивший до сих пор ни слова, подошел к ним и показал им свою растерзанную одежду и окровавленное тело, кое-как перевязанное тряпками, на которых проступали пятна крови.
– Теперь уже не надо роптать, а надо благодарить Бога тем, в ком еще есть кровь, – сказал он. – Мои все погибли. Я спасся только чудом. Кого Бог осиротил, тот должен покориться судьбе, оплакав погибших. Благодарите Бога, что вас не изрезала в куски чернь, которая озлилась на всех рыцарей, жупанов и владык и решила уничтожить наше племя во всех землях. Я знавал Спытека и думаю, что не посрамил себя и сражался до конца. Да и нам, мне и многим еще уцелевшим, немного уже осталось жить. Знаете ли вы, милостивая пани, что из тех панов, что укрылись в Гдече, не спаслась ни одна живая душа? Кто остался жив, того увели в неволю.
Женщины снова заплакали, громко причитая и ропща на судьбу, все остальные молчали, не было слов, которыми можно было бы утешить их. Между тем наступил вечер и решено было расположиться здесь на ночлег, чтобы не оставлять женщин одних, а те не могли двинуться дальше в ожидании слуг. Но кто знал, суждено ли им дождаться их?
Хотя положение беглецов было настолько серьезно и опасно, что как будто и не время было думать о женской красоте и поддаваться ее обаянию, но братья Доливы, оба молодые, не женатые и горячие сердцем, увидев дочку Спытека, сразу влюбились в нее и не могли налюбоваться ею.
Девушка, видя, как они следили за ней взглядами, пряталась за мать, но это плохо помогало, потому что братья под предлогом различных мелких услуг старались подойти к ним поближе, чтобы хоть посмотреть на нее и полюбоваться красотой. Правда, оба лагеря были на известном расстоянии один от другого, и женщины отошли в сторонку, но молодые люди без труда находили предлоги, чтобы подойти к ним.
Слуга Спытеков, которого она ждала с вестями от мужа, не возвращался; и становилось все более вероятным, что его или схватили где-нибудь по дороге, или он заблудился в лесу, или стал жертвой дикого зверя, хотя был очень толковый человек, чувствовавший себя в лесу, как дома.
Для Долива ясно было только то, что нельзя было оставить в таком состоянии этих несчастных женщин. У них не было лишних коней, и маленький их отряд, увеличенный ими, должен был еще медленнее продвигаться в сторону Вислы, и опасность этого путешествия еще усиливалась. Но никто не жаловался на это. Обоим братьям улыбалась совместная поездка с дочерью Спытека, в которую оба они сразу влюбились.
К ночи, когда возвращение слуги становилось все более сомнительным, начали советоваться о том, что делать утром, потому что недостаток в пище не позволял откладывать выступление в путь. Спыткова со слезами начала умолять не оставлять их на произвол судьбы. На это отозвался старый Лясота, снова обретший дар речи:
– Об этом никто не думает. Но и с нами вам не будет спокойнее и удобнее, потому что мы и сами не можем защитить себя и пробираемся крадучись, чтобы ни с кем не встречаться.
– А куда же вы направляетесь? – спросила Спыткова.
– Мы?.. Да к Висле, – отвечал старик. – Но одно дело – идти нам одним, а другое – брать с собою женщин. Доливы вели нас к Висле, где, говорят, еще спокойно на мазурских землях; там этот негодяй Маслав держит народ в железных руках. Но мы знать его не хотим и тем более не должны показывать ему женщин, потому что у него тоже нет ничего святого; он упился, как медом, своей силой. Вот мы и бредем на Вислу, а куда – Бог один ведает…
Долго никто не возражал ему.
– Эх! – отозвался наконец Мшщуй. – Не вечно же все будет так, как теперь. Все придет в порядок; наши соберутся вместе, а мы пока построим шалаши и переждем безвременье.
– А голод? – опустив голову, промолвил Лясота.
– Ну, этого нам нечего бояться, – улыбаясь, отвечали братья Доливы, – что-нибудь придумаем… В конце концов, что у нас осталось? Мы должны позаботиться о самих себе и спасать свою жизнь!
Старик ничего не отвечал на это, женщины перешептывались между собой, и, не придя ни к какому решению, все умолкли.
Была уже ночь, когда среди лесной тишины послышались звуки, перепугавшие всех, особенно женщин. Все явственно услышали шелест среди кустов. Мшщуй и Вшебор бросились к коням и оружию. Теперь уже можно было различить чьи-то шаги, а скоро из чащи леса показался, внимательно осматриваясь, человек, опиравшийся на палку и имевший за поясом топор и дротик. Это и был слуга, посланный Спытковой на разведку о муже.
Женщины, узнав его, бросились к нему с вопросами, но, вглядевшись в него внимательнее, приостановились, выжидая.
Он шел или, вернее, брел, едва передвигая ноги от усталости, а по страшно исхудавшему и пасмурному лицу нетрудно было отгадать, что вести, принесенные им, никого не могли утешить.
Приблизившись к огню, он остановился, опираясь на посох и жалостливо поглядывая на свою госпожу, как бы приготовляя ее к тому, что ей не о чем было и спрашивать. И Спыткова не решалась спрашивать, предпочитая продлить минуты неизвестности, чем услышать известие, которое она угадывала сердцем. Тогда старый Собек, не выдержав взгляда своих господ, потерял все свое мужество и заплакал. Зловещее молчание – предвестник надвигающейся бури, воцарилось около костра. Первым заговорил Лясота:
– Спытек погиб? А что сталось с усадьбой?