На башне костёла Панны Марии в Лигнице стояли, рассматривая из узкого окна околицу, князь Генрих Благочестивый, Мечислав Опольский, Болеслав Моравский, в просторечье называемый Шепёлкой, и Сулислав Якса, брат краковского воеводы.
Вид, какой расстилался перед их глазами на краю долины у Ниссы, на какое-то время лишил их мысли и речи.
Там чернели поля, широко засыпанные, как муравьями, чёрной толпой, движения которой с башни едва были заметны.
Среди этого огромного савана, что расстилался по земле, поднимались столбы дыма, ветер приносил оттуда какой-то вой и глухой гул. Веяло тревогой и угрозами в сторону Лигницы.
– Мы сидим тут, запертые в валах и стенах, – отозвался понуро князь Мечислав, – это ещё из всего самое разумное.
Всё-таки в Кракове и половины не было тех, которые у Святого Енджея защитились от этого нашествия и взять себя не дали. А в поле?
Никто ему не отвечал, глаза всех были устремлены в это чудовище, лежащее на горизонте, которое не сегодня-завтра должно было подползти к подножию крепости.
Князь Генрих, подумав, обратился к нему:
– Лучше выйти и расправиться с этой чернью, чем окружёнными тут мучиться и задыхаться, подвергаться насмешкам.
Мужам подобает стоять по-мужски, а хотя бы и погибнуть.
– Мы имеем точную новость, что король Вацлав прибудет через два дня, – начал невыразительно шепелявить Шепёлка. – Подождём его… Будем сильнее…
– А кто поручится, что брат Вацлав, устрашённый этим потопом, не отступит. Мы, напрасно прождав его, голодные и слабые духом, должны будем идти одни. Обещанные крестоносцы нас подвели, во Вацлаве мы не уверены.
– Магистр ордена должен был прийти сюда со всей силой, – сказал Мечислав, – а прислал нам, как в насмешку, нескольких братьев и жалкую горсть кнехтов, без которой мы бы обошлись!
Они снова в задумчивости молчали.
Князь Генрих опёрся о стену, высунул голову, поглядел и дал знак сходить с башни, первым вступив на лестницу, которая вела на верхний этаж. За ним с поникшими головами, молча, медленно начали спускаться другие.
От костёла до замка было недалеко. Тут, на дворах, на улицах, на площадях, везде среди валов стиснутой толпы в щуплых их границах стояло рыцарство, беспокойно выжидая приказов.
Генрих Благочестивый, приняв сильное решение, никого не дожидаясь, вступить в схватку, вбежал в большую избу внизу, в которую за ним вбежали все.
Его лицо, никогда не теряющее рыцарского выражения силы и энергии, теперь казалось заклеймённым двойной мощью убеждения. Брови были стянуты и уста гордо стиснуты.
Некоторые смотрели на него, как на того, кому пристало пророчествовать; менее уверенный в себе Шепёлка был смущён и раздражён. Мрачный Опольский думал, Сулислав, стоя немного в стороне, ждал, оглядывался вокруг.
Князь большими шагами кружил вокруг стола, стоявшего среди залы. Слышались его смелые и уверенные шаги, казалось, говорит так же отчётливо, как его слова, что уже принял неизменное решение. Догадывались, что хотел, положившись на Бога, вступить в схватку. Он обернулся к Мечиславу, подавая ему руку.
– Брат, – сказал он, – выступим против них завтра. – Каждый день проволочки нас утомляет, замок не обеспечит провизией стольких людей, в груди мужество может изменить, когда ему остыть дадим… пойдём!
Это слово он сказал возвышенным голосом, с таким сильным и глубоким выражением убеждения, так категорически и решительно, с таким великим мужеством и верой в себя, что все, им подхваченные, отозвались единогласно с пылом:
– Идём!!
Это было решительное слово, не колебался уже никто, не рассуждал, не прекословил. Первым двинулся с места Сулислав и пошёл к своим выдать на завтра приказы.
Князь Генрих хлопнул в ладоши и призвал Ростислава, своего каморника, который почти никогда от него не отходил. Он и Ян Иванич, второй личный слуга князя, оба в самом рассвете сил, дородные мужи, личная стража, – тут же показались на пороге.
– Готовиться на завтра – всем! Выдайте приказы! – сказал князь. – На рассвете у Девы Марии богослужение и исповедь, потом – в путь!
Он перекрестился и в воздухе начертил рукой, будто бы замахнулся мечом.
– Дать сигнал на завтра! Для отдыха и приготовления осталась ночь.
Послушый Мечислав сию минуту вышел к своим людям во двор, спеша с подобными приказами. Шепёлка, поколебавшись, пошёл следом за ним. Ростислав, исполнив поручение князя, спешно вернулся к нему, потому что князь Генрих снова выдавал приказы.
– Смотри, Ростек, – обратился он к нему с принуждённой весёлостью, – что принесёт завтра, один Бог знает, в руках которого наши судьбы, сегодня мы должны быть в хорошем настроении. Не нужно жалеть ни еды, ни питья. Дай приказ пивничным и тем, что варят, чтобы приготовили нам последний ужин, как следует для тех, кто завтра… уже, может, есть не будет. Не жалеть ничего, ни для рыцарства, что тут со мной сидит, ни для тех, кто где-то в другом месте будет ужинать.
Он положил руку на плечи Ростислава.
– Прикажи, чтобы было по-княжески, по-королевски, потому что мы все этого достойны. Последний праздник себе устроим, пусть нам ничего не жалеют. А столов поставьте больше, чтобы я один не был, и в добром окружении съел прощальный ужин…
Ростислав поклонился, улыбнулся пану, поцеловал ему руку и спешно выбежал.
Замок и околица в этот вечер выглядели так, словно через минуту должна была начаться битва. Всё было в невероятном движении, люди среди шума и давки едва могли договориться. Один поспешно точил меч на первом попавшемся точиле, другой считал стрелы и пробовал их наконечники, иной крепко насаживал обух, другие снаряжали коня.
Везде была видна поспешная, лихорадочная деятельность.
– Завтра! Завтра! – повторяли, встречаясь…
Костёл постоянно стоял открытым. В этом веке великого своеволия и не меньшей набожности все тиснулись к алтарям, потому что каждый имел камень на совести. Искали ксендзев, чтобы от них получить благословение, очистить душу, наконец, достать, что можно, какую-нибудь реликвию, благословенный крестик, медальончик, талисман, который бы охранял от смерти, или от ещё более тяжёлого, чем она, увечья и неволи.
Разбросанные по домам солдаты брали у баб разные узлы и травы, которые также должны были охранять.
Верили в чудо так же, как в колдовство и чары. Были, наконец, и такие, что, не много заботясь о жизни, наслаждались тем временем обилием напитков и мяса, кои им щедро добавляли как приговорённым в преддверии казни.
В лагере пана Сулислава Яксы, составленного из первого краковского рыцарства и замлевладельцев иных округов, царило движение не меньше. Весь этот отряд имел свой отдельный лагерь, к которому постоянно из других таборов наплывали гости. Здесь было шумней, оживлённей, веселей.
Павлик со своими – клехой Зулой, Воюшем и военной челядью – напросился к мещанину, который уступил ему светлую и довольно просторную комнату, но той не хватило посетителям, потому что сын Яздона угощал с такой безумной, распущенной щедростью, так весело, что туда все лезли.
Он привлекал к себе людей, добавлял надежды, пробуждал великое стремление, так что все к нему льнули.
Первый раз в жизни он был паном, мог немного по своему желанию наговориться, насмеяться, людей свободно подразнить; мальчик так этим наслаждался, что Воюш постоянно должен был его притормаживать. Он его уже не хотел слушать.
Поддерживали юношу новые приятели, не чем было помочь.
Всё давало ему повод для пустого смеха: люди, место, слова и движения. Он особенно безжалостно издевался над теми, которые о завтрашнем дне говорили с опаской и сомнением.
Он был в высшей степени уверен, что они побьют татар и поля устелят трупами. Эта отвага гневила Воюша, а его гнев её увеличивал. Зула, прохаживаясь с литургической книгой, молился, гневался на шалуна, а так как ему мешали в молитве, часто прямо на двор выскальзывал. Там ему также не лучше было, крик юноши и беспокойство за него тянули его вернуться. Через минуту он появлялся в дверях и, не в силах выдержать в давке, убегал снова.
Воюш сидел на лавке, опёршись на стол и положив голову на руки. Как только глядел на молокососа, плечи его тряслись.
А Павлик шутил.
Уже смеркалось. Сулислав, который на ужин к князю Генриху имел право взять с собой нескольких главнейших, памятуя отца, послал за сыном Яздона, чтобы его сопровождал. Воюш одного его отпустить не хотел, но юноша, быстро надев на себя по возможности лучшую одежду, припоясав самый красивый меч, вырвался, не спрашивая. И он ушёл бы от него, если бы старик сильной рукой не схватил его за полу и не вынудил идти с ним.
Хотя Воюш там места иметь не мог, готов был, пожалуй, стоять позади мальчика, чтобы его в данном случае воздержать от какого-нибудь безумства.
Большая комната в нижней части замка наполнялась, словно на какое-нибудь торжество, собирающимися гостями. На их лицах видна безоблачность, какую даёт мужественным душам неизбежная необходимость. Хмурятся и морщатся лица, пока можно громко болтать, пока можно нагинаться на обе стороны, пока продолжается неопределённость судьбы; когда раз произнесено слово, мужской ум с ним свыкается, смело глядя в глаза тому, что неизбежно.
Теперь колеблющихся несколько часов назад людей было немного. Князь Генрих был сияющий и спокойный, он, что подкреплений короля Вацлава ждать не хотел, и другие из него, как из воды, черпали надежду на победу, отвагу к неравной битве.
Шепёлка глядел на него в недоумении, поддакивал ему, точно сам себя хотел убедить. Мечислав поправлял длинные волосы, сжимал зубы, подтверждал головой то, что говорили. Сулислав, памятуя о мужественной смерти своего брата, погибшего в битве с татарами, не хотел лишать смелости других. И ему добавляла храбрости мужественная резигнация князя Генриха.
Иные, может, забыли о завтрашнем дне ради сегодняшнего вечера, который проходил весело.
Комната, немного низкая, но просторная, освещённая факелами, которые держала стоящая у стен челядь, представляла картину движущихся огней и теней, полную отчётливых противоречий. Одни фигуры обливал густой мрак, когда другие светились в полном блеске, искрясь своими драгоценными украшениями, переливаясь яркими красками, сверкая золотыми окаймлениями.
Кое-где из мрачных теней выскальзывала голова, отмеченная рыцарским выражением мужества, побледневшее лицо увядшего старца, словно вытесанное из серого камня, или цветущие лица юношей, ещё имеющие в себе что-то женское.
Дрожащий свет факелов двигался и перемещал тени, которые проходили по стенам и людям, заслоняли их, падали, исчезали и возвращались. Иногда недавно зажжённый факел пылал более горячим светом и одна часть картины обливалась померанцевым цветом – другие, пригасая и дымя, облекали силуэты полутенями.
В этом переменчивом свете до неузнаваемости менялись люди и лица; исчезали одни и выступали другие.
В княжеском окружении было несколько духовных лиц.
Один из них, когда Генрих занимал место, встав, начал читать молитву и благословение столу. Никогда её, может, рыцарство не слушало так тихо, не повторяло так набожно. Каждому приходила мысль, вернётся ли он ещё к спокойному столу, к семье – под крышу! Тот домашний покой казался теперь в сто раз дороже, неоплаченным сокровищем. Смерть была ничем, но победа над таким врагом, но неволя в путах той дичи, о суровости и варварстве которой столько рассказывали, холодила кровь в жилах.
Стол был, как приказал князь, заставлен обильно, по-пански… Вся жареная дичь домашних и диких зверей стояла на досках, наполняя комнаты запахом мяса. Огромные оловяные и серебряные миски помещали кушанья из муки, сыра, каши с разными приправами. Жбаны и кубки не давали разглядеть гостей, так густо между ними стояли и поднимались вверх.
Князь, который хотел развеселить умы и влить в сердца отваги, велел и менестрелей позвать, которые у двери начали на гуслях и скрипках охотно тянуть песни. Не была это слишком громкая музыка, пир, разговоры заглушали её, – но и такая пробуждала немного веселья. Назавтра вместо неё должны были услышать татарские крики.
Она дивно звучала, словно приказали ей быть весёлой, а была грустной. И та, что забренчала резвей, разлилась тоскливо и плачевно.
Хотя хозяин срочно хотел избежать всякой речи о татарах и о том, что делалось в несчастном краю, невозможно было так спутать мысли и слова, чтобы чем-то не коснулись этой стоящей за воротами реальности, которая уже в них стучала.
Когда подошла ночь, все видели из-за валов на огромном пространстве разажжённые татарские костры; над ними поднимался, колыхался кровавый дым, порванный в огненные клубы.
Знали, а по крайней мере так в то время рассказывали между собой, что у монголов огонь был в особенном почёте, что им всё очищали, послам, к ним отправленным, приказывали проходить через огонь, проводя у костра разные обряды и волшебство.
У княжеского стола сидел пожилой уже рыцарь, очень бывалый, что прибрёл ко двору князя, а некогда воевал в Сирии и видел там сарацин, и бывал гостем у тамплиеров, в их Castrum Peregrinorum. Тот умел рассказывать о войнах с неверными, но то, что о них рассказывал, вовсе не согласовывалось с обычаями татар, и даже с их обликом.
Этот рыцарь по имени Бертранд сохранил почти дружеские воспоминания о неверных; когда рассказывал о своих приключениях, на него смотрели с удивлением. Любил прославлять их благородство в бою, богатство и красоту их оружия, рыцарские обычаи. Это плохо за него говорило, но слушали с заинтересованностью.
И в этот день он начал длиннющую повесть об осаде Дамьетты. Не нашёл, однако, таких охотных слушателей, как в другие дни, прерывали его, а князь Генрих, не слушая незнакомца, спросил Сулислава, который сидел неподалёку, что слышал от своих о способе ведения войны татар.
– Милостивый пане, – сказал Якса, – от русинов и от наших уцелевших мы знаем, что у них вся сила в количестве.
Также гонят вперёд даже невольников кучами, дабы в них первые неприятельские стрелы попали. Если в яростном столкновении не победят, уходят, но преследовать их – обманчивая вещь, потому что в засаду ведут и вокруг окружают.
– Это старая штука! – отпарировал князь Генрих.
– Но она всегда удачна, – изрёк рыцарь Бертранд. – Видя уходящего врага, забывают об опасности, пускаются вслепую.
– Редчайшая вещь в яростном бою – хладнокровие, – сказал князь, – и самая нужная. Иметь мужество и не безумствовать – это настоящее искусство.
Некоторые говорили о татарском оружии.
– Стрелы пускают густо, – прибавил Сулислав, – они летят тучей, но редко какая-нибудь воткнётся в доспехи. Также у них есть секирки и мечи с одним остриём, кривые и простые, и хуже, чем немецкие. Вместо щитов кожаные нагрудники спреди.
На голове также мало железа. Но буйволовые шкуры, сбитые в несколько слоёв, ни лук, ни арбалет даже силой не пробьёт.
– Они правы, – вставил Бертранд, – те, что сравнивают их с таинственной казнью Божьей, называемой саранчой, на крыльях которой написано, что послана на землю в наказание.
Так они также тучей летят, так поля покрывают, так мерзко выглядят и на что они нападают, грызут аж с остервенением.
Ропот становился всё больше. Павлик, который в конце стола сидел между немцами, не силах с ними разговаривать, дурачился, строя мину для своего возраста слишком серьёзную. Воюш, стоя неподалёку, следил за ним.
Ругать было ещё не за что. Один из немцев спросил его на своём языке. Павлик, который его не понимал, резко ему отвечал, но болтовнёй, им придуманной, и не похожей ни на один язык.
Немец сильно удивился этому языку, чуждому ему, спросил повторно, и получил ответ, который звучал ещё странней.
В убеждении, что это всё-таки, должно быть, какой-нибудь человеский язык, немцы между собой начали спорить о том, какой был. Чувствовали, что не польский, поскольку со звуками и словами того они были знакомы.
Павлик, стоя при своём, иногда, делая серьёзное лицо, подбрасывал им по несколько слов, самым особенным образом выкрученных, так, что все нагинались к нему.
Немцы остановились на том, что это, должно быть, какая-то речь, принесённая с юга, но трудная для понимания. Столько было франков разного рода и италов со своими диалектами, что это казалось вероятным.
В середине ужина общий разговор очень оживился, а гости разделились на кучки. Павлик, которому было не с кем говорить вскочил с лавки, на которой сидел, и пошёл кружить вокруг стола, прислушиваясь к разговорам, ища новой возможности сделать какую-нибудь шалость. Воюш не спускал с него глаз и шаг за шагом ходил за ним.
Так он сначала приблизился к Сулиславу, потом к князю.
Генриху попало на глаза дерзкое лицо юноши, он кивнул ему, чтобы подошёл.
Павлик смело к нему приблизился. По лицу князь понял, что он, должно быть, поляк, и на плохом польском спросил его, кто он.
– Я сын Комеса Яздона из Пжеманкова, – отпарировал резко юноша, – я прибыл сюда с паном Сулиславом, хочу заработать рыцарский пояс.
Не покрытое ещё юношеским пушком свежее личико очень молодо выглядящего парня, должно быть, пробудило чувство какого-то сострадания в князе. Ему сделалось жаль этого ребёнка, который так преждевременно шёл на смерть с таким весельем на лице, и сказал, приглядываясь к нему с улыбкой:
– И поэтому ты с нами на войну собрался?
– Я отпросился у отца, потому что, когда другие идут, мне не годилось дома остаться, – воскликнул Павлик, не опуская глаз.
– А силы есть? – недоверчиво отпарировал князь.
Улыбнулся сын Яздона. У пояса у него был мечик, который ему как раз подвернулся под руку. Не вынимая его из ножен, он поднял его только, взял обеими руками, нажал и сломал.
Это был его ответ на вопрос князя. Потом с панской гордостью он отцепил сломанный нож и, хотя он богато был окован, бросил его прочь от себя стоящей с факелами челяди под ноги.
Князь Генрих весело расмеялся, показывая его сидящим рядом. Те покачивали головами, глядя на него с интересом.
– Когда ты такой сильный и охочий до испытания и битвы, – сказал князь, – стань же завтра с Ростиславом и Яном Яничем при мне. С радостью буду смотреть на вашу встречу в первом поле… Пусть Бог даст вам удачу.
Павлик, покрасневший от радости, поклонился, хотя Воюш, стоящий вдалеке, шикнул. Не чем было уже помочь. Знал старый Сова, что стоять при князе, значит, подвергать себя самой большой опасности, потому что Генрих должен быть всегда там, где кипел самый жестокий бой.
Ничто не могло сравниться с радостью Павлика, который, казалось, вырос в глазах и ужасно возгордился. Спеси ему прибыло ещё.
Затем неподалёку у другого стола кто-то затянул немецкую песню, и все, обернувшись к нему, стали прислушиваться.
Только Генрих нахмурился, потому что это была любовная песня, и довольно легкомысленная, а минута для пения была плохо подобрана. Дали, однако, докончить этот минелид, а князь после последней строфы громко сказал, что, ежели хотели петь, подобало только какую-нибудь набожную или рыцарскую песнь спеть.
До этого, однако, не дошло, а шум голосов стал всё сильнее. Князь перепил соседей, поощряя их:
– Будем в хорошем настроении, – говорил он, – как настоящие рыцари. Давайте сердца себе согреем, чтобы и в руках сильней кровь текла.
Старались быть весёлыми – но мысли отбегали к домам.
Среди шуток и смеха тот и этот шепнул новость об уничтоженных монастырях, о городах, лежащих в руинах, о Сандомире и Кракове, о количестве пленников, угнанных в неволю.
– Наш князь, – вставил Сулислав, – благодаря Богу, уцелел. Мы не хотели того, что нам дороже всего, бросать на произвол судьбы, ему пришлось бежать в Германию, потому что у нас для него не было достаточно силы.
– Он лучше бы сделал, – забормотал невнятно Шепёлка, остро глядя на Сулислава, – если бы жену отвёз в Венгрию, а сам прибыл к нам. Он набожный, – прибавил он, – это правда, а она, достаточно сказать, что племянница Ядвиги, но для рыцарского дела слишком мало подходит.
Сулислав горячо заступился за своего пана.
– Он бы рад пойти, вырывался от нас, – сказал он, – но мы его не пустили. В то время был ещё жив мой брат, когда мы его в Венгрию вынудили ехать. Краковскому замку нечего было доверять, а в поле стоять одним нам было не с чем…
Никто уже не отвечал на это. Князь Генрих встал со своего места.
– Время, – сказал он, – будто бы полночь близко! Мы разойдёмся немного отдохнуть, чтобы встать более резвыми на рассвете.
Рукой он дал знак своим гостям.
– Сегодняшней ночью мало кто вкусит сон, – проговорил Шепёлка, вставая.
Начали подниматься другие, но медленно. Много немцев осталось при кубках. Павлик также с великим нетерпением вовсе не хотел ложиться. Выйдя из залы, он поспешил к Ростиславу и Яну Яничу, объявляя им о приказе князя, и прося, чтобы его привели в лагерь. Побежал потом в хату, а за ним беспокойный Воюш.
Там, хоть уже было далеко за полночь, Павлик, по дороге собирая товарищей, не слушая старого, настаивающего на отдыхе, заново начал свои выходки. Не было способа ни отобрать у него кувшины, ни разогнать гостей. Слышались песенки, совсем не набожные, слушая которые несчастный клеха, вынужденный уже остаться в избе на постлании, – уши себе затыкал.
Так прошла практически вся ночь.
По мере того как приближалось утро, лица становились серьёзней, оживление во всём лагере чувствовалось всё больше. Некоторые отряды уже выходили за валы.
Тем временем самое достойное рыцарство спешило в костёл Девы Марии, в который уже попасть было трудно. В большом алтаре горели свечи, а ксендз со святым причастием неустанно обходил коленопреклонённых. Другие духовные тут и там, присев на ступени, на лавки, даже стоя, исповедовали подходящих солдат, почти не слушая их признаний, отпуская им грехи как можно живей, потому что другие тут же с плачем и мольбой тиснулись и напрашивались.
Толпа неустанно вливалась в костёл и выливалась из него, одна месса шла за другой, начинало светать. Апрельские ночи уже были коротки.
Рыцарство князя Генриха устраивало тренировочные турниры, согласно его приказам, он ещё продолжал молиться.
У них была верная информация, что татары были разделены на пять групп, поэтому и князь Генрих хотел разделить на столько же своих людей. Солдаты неспешно тренировались, потому что многие из них ещё в костёле ждали запокойной службы, а в этом никому отказывать не годилось.
С башни костёла Панны Марии поставленная на неё стража давала знать, что видела. Татары уже двинулись из логова.
Можно было даже отсюда разглядеть их пять отдельных кучек, а над ними какие-то развевающиеся полотнища, словно хоругви.
Иногда ветер приносил издалека как бы глухие крики.
День, казалось, становился ясным, но утренних туч солнце ещё не могло разогнать. Командующие на конях, крутясь тут и там, гоняли и строили отряды.
Князя Генриха ещё не было на плацу, только у костёльных ворот ждал его личный отряд с Ростиславом и Яничем, и Павлик с ними. Много немцев, закованных в железо, уже были на конях, одетых в кольчуги, в тяжёлых шлемах, на которых торчали рога, трубы, крылья и разные птицы.
Каждый из этих так красиво экипированных мужей казался непобедимым. Что же могли против них стрелы? Что могли хоть бы и татарские мечи? Даже их кони доспехами были оснащены.
На поле роилось всё больше люда, а князя Генриха ещё не было.
Он долго молился у ступеней алтаря, не тревожась, но всё больше черпая мужественный дух. Казалось, дух матери вступает в него и вливает ему великое мужество.
У алтаря седой ксендз-старичок, закончив раздачу просфир, благословил поднятым вверх сосудом, склонили головы, наступила тишина, князь Генрих ударил в грудь, встал…
За ним все двинулись из костёла – час был уже поздний, солнце вставало.
Тиснулись за ним те, что ещё молились, когда на самом уже пороге стоящий князь услышал какой-то треск над своей головой, и камень, неожиданно падая с верхней стены, лёг у его ног так, что задел кончик шишака, который князь надевал.
Князь Генрих отступил на шаг, немного побледнел.
Павлик, который тут же стоял и глядел на это, вполголса весело произнёс:
– Доброе предзнаменовение! Камень упал, но не задел нашего пана! Дьявольская сила его бросила, а о Божью опеку разбилась! И та, что нас там ждёт в поле, бессильной будет…
Князь, услышав это, грустно улыбнулся и благодарно поглядел на смельчака. Камень, разбившийся от падения, большой, как приличная буханка чёрного хлеба, лежал у его ног.
Все поспешили за ним.
Отряды строились на так называемом Добром Поле у Нисса…
Первый, который уже раньше казался и был готов, когда князь приехал на него посмотреть, составляла разная дружина, собранный народ, прибежавшее со многих сторон рыцарство, немцев в авангарде было достаточно, которые тут командовали, старый Бертранд, что был под Дамьеттой, и так об этой осаде любил рассказывать, стоял тут так же.
Тут были солдаты не одинаково вооружённые, а так как собралось их немного, прибыли также горняки из Злотогоры, народ сильный, крепкий, закалённый, но вооружённый больше молотами и обухами, чем оружием, имеющий кое-какие луки. Некоторые из них несли только простые щиты, были кое-как одеты в шкуру.
Где не хватало нормального солдата, дополняли горняками, которые показывали много храбрости. Вождём тут выбрал себя Шепёлка, за которого выдавал приказы моравянин Стемпек, его полководец, потому что того трудно было порой понять.
Горняки, над которыми насмехалось лучше вооружённые немецкие рыцари, так близко приняли это к сердцу, что стали кричать и требовать, чтобы первыми вышли на битву.
Князь Болеслав вовсе этого, по-видимому, не желал, но горняки настаивали всё сильней, и когда князь Генрих приблизился, начали кричать из рядов:
– Мы пойдём вперёд!
Поднимая вверх обухи, они согласно повторяли:
– Мы первые! Мы первые!
Немцы также им в мужестве уступить не хотели, и спорить не смели. Князь Генрих согласился с их требованием.
– Один Бог знает, в чём сила, – сказал он, – правда, что первое столкновение часто решает исход битвы, но когда имеют большую охоту и смелость…
Шепёлка должен был с этим согласиться.
Так, больно отомстив за издевательство, горняки первыми пошли на Доброе Поле, рьяно затянув песню Богородице.
Затем огласилась околица, потому что все другие отряды за ними начали петь.
С башни Панны Марии всё лучше было видно направляющихся уже к полю татар. Сверху смотрящие мерили глазами, какое пространство занимали свои и их отряды.
Увы! Каждая из этих пяти татарских групп десятикратно числом превосходила отряды войска, сосредотачивающегося на равнине над Ниссой.
Второй отряд, которым командовал Сулислав, полностью был составлен из краковян и великополян, хорошо вооружённый, в светлых панцирях, над ним красная хоругвь, что уже не раз обагрялась кровью. Тут было место Павлика, но мальчик с радостью, что вырвался, ехал с князем. Воюш ехал тут же за ним следом. Краковян и жителей Познани было не больше, чем первых, и хотя построились шире, не числом превосходили, но внешним видом и фигурой значили.
Сулислав, рыцарским обычаем, выбрался на бой, как на праздник, потому что в те время каждый брал что имел наилучшего, когда должен был столкнуться с неприятелем, и день схватки был великим торжеством. Поэтому и он надел сверкающий панцирь, а на шлеме сидел золотой гриф, эмблема всего его рода. На щите также был изображён гриф с открытым клювом и высунутым языком, раскрашенный и позолоченный.
Ополяне представляли такой же небольшой числом третий отряд. Люд энергичный, статный, хорошо вооружённый, потому что немецкое оружие было привезено туда давно и также господствовал немецкий обычай. Вёл своих Мечислав Опольский, а с ним было много разных бродяг, швабов, саксонцев, франков, тюрингов, потому что любил их, как все силезские Пиастовичи, что из Германии матерей имели.
Когда подъехал князь Генрих, они поздоровались и обнялись по-братски, но слова промолвить ни один не мог. То было время, когда уста немели, великая пора, в которой говорили глаза.
Солнце медленно, тяжело пробивалось из-за туч. Ветер со стороны татар приносил смрад конского пота и гари.
В четвёртом отряде стояло несколько братьев и немного кнехтов, которых крестоносцы присылали неохотно, но на тех много рассчитывать было нельзя, только что с собой для обмана хоругвь ордена принесли, как если бы их там было больше… В действительности пришла жалкая горсть, а остаток небольшой кучки заполнял разный люд, не слишком рыцарски выглядящий. Этих князь Генрих проехал, едва поздоровавшись. Не много ожидал от них пользы.
В последнем отряде был виден лучший отбор рыцарства самого князя, на котором было преимущество. Тут собрались цвет и сливки общества. Таким образом, сначала придворные и наёмные немцы: франки, швабы, саксонцы от Бранденбургов, всё люди, что уже ни на одной земле и ни с одним захватчиком воевали. Много также было из Вроцлава и со всей Силезии оседлых землевладельцев, что на все войны ходили, а в то время их было сколько угодно. Добрый люд, огромные вояки, отличные доспехи, умелая дисциплина. Каждый из них готов был идти на десятерых, с копьём, мечом, с обухом, с луком, некоторые с железными цепами. Многие также имели сильные арбалеты, стрелы которых насквозь пробивали человека. Те были тверды, как стена, но, как камень, также тяжелы в бою.
Уже так все построились, храбро подняли хоругви, и снова звучала набожная песнь.
Каждый занял своё место и держался его… Татарская сила уже показалась с противоположной стороны.
Серая толпа была невзрачной и подвижной. Отряды этой мерзости тянулись такие великие, что каждый из них поглотил бы все вместе отряды Генриха, если бы он не расставил их широко.
Земля начала греметь и дрожать под стопами коней и людей. Сразу долтетел странный гул, словно текли весенние воды, потом топот густых конских стад. И смотрящим казалось, будто там были почти одни кони, и мало где виднелась людская голова; мало где торчал лук вверх или копьё.
Из этого шума вырывались всё более отчётливые крики, какой-то визг, завывание, призыв…
– Сурун! Сурун!
Из тысячи глоток всё выразительней звучало: «Сурун!»
В отрядах князя Генриха спокойно заканчивали петь набожную песнь. Они стояли стеной, только некоторые лошади, будто бы всполошённые, испуганные, дрожали под наездниками, приседали, и с трудом их можно было удержать на месте.
Их храп заглушал пение людей. Песнь, в конце оборванная воем татар, утихла. Уста перестали издавать звук, дыхание спёрло, глаза всех были обращены на эту толпу, которая росла в них, передвигалась, становилась гигантской, распространялась всё шире.
Уже можно было заметить идущих впереди свободно людей и у каждого из всадников коня на верёвке без человека, так что громада, ими увеличенная, казалась ещё более страшной. Это придавало силезцам немного смелости; неприятеля больше было видно, чем было на самом деле.