– Грицько! – с презрением проговорил Тихон. – И до чего народ этот глупый, хохлы то есть, что бабы, что мужики. Какое же сравнение с нашей стороной! У нашего народа понятие есть, а у этих все не по-людски. Грызут эту, с позволения сказать, кукурузу, – «пшеничка, пшеничка!». И словесность у них, извольте, Вадим Валерьяныч, заметить, самая грубая.
– Ну, завел свое, – с нетерпением сказал Вадим. – Чем тебе здешний народ плох? Словесность грубая, скажите! Вот повезет тебя папа за границу, так узнаешь, где твоя сторона, где чужая, как ни слова не поймешь!
– За границу? – вскинулся Тихон. – Да уж этого… да чтобы нога моя… Навидано и здесь довольно. Хоть бы эта старуха прошлогодняя у барышен… Да как я ее не убил! А теперь эта, новая… То-то бы она не худче, – прибавил он с таинственным видом.
– Почему худше? – сказал Вадим и почувствовал, что у него забилось сердце. Черные косы, опущенные ресницы…
Тихон помолчал.
– Так. После вам скажу. Я ее раз на мостках видел… Да что, пустое, нечего вам, после скажу.
Вадим встал.
– Ну, как хочешь. Прощай, я спать пойду.
Остановившись, поднял голову. На бархатно-синем небе дрожали крупные звезды. Точно длинные ресницы дрожали…
– Да, Тихон? За кого же Василиса-то выходит?
– А вот, не угодно ли, – завел монотонно Тихон, – вот скажи подобной дуре здешней пустое какое слово, сейчас каламбур этот нацепила, и ходит, как настоящая, и ходит…
Вадим не дослушал, не понял, да ему было все равно, за кого выходит Василиса. Он думал о другой.
В июне пошла жара. Тихон здешнюю жару с отвращением называл «палючей»; уверял, что в его стороне жара «христианская», а такой не бывает. Правда, Филевка лежала среди необозримых полей и луговин, на которых разбросаны были хутора, в шапках кудрявой зелени садов. И ни реки вблизи, только повсюду, на хуторах, «сажалки», – широкие пруды. В филевском парке славная была сажалка; да парк такой густой, тенистый, что если забраться – жары не чувствуешь; во фруктовом саду – конечно; но там дыни, арбузы, смородина, вишенье, дули и сливы всех сортов радостно подставляли наливные свои брюшка под лучи солнца. А кармазинные яблочки собирались алеть во все тельце, и даже насквозь, до самого нутра.
У Вадима было излюбленное место в парке: забирался меж кустов, недалеко от тополевой аллеи, ложился в траву, густую, высокую, и лежал так часами. Думал? Вряд ли; хотя ему было о чем подумать.
Если, как нынче, отыскивали его девочки и присаживались около, – не очень был доволен. Знал, что болтовня их непременно сведется к Агате. Вот и сейчас.
– Как ты думаешь, Вадя, чем ее так обидели, на первом месте, еще во Франции, что она убежала? И в той семье, что в Киев ее завезла, тоже? Это счастье, что папа встретил ее в конторе и нанял к нам. Она сиротка, ее нельзя обижать. Мы ее ужасно любим.
Вадим промолчал, а Маня, с виду как две капли воды похожая на Милю, но более серьезная, сказала: