– Мы-то любим, а вот другие, тетя Пратя, например, и вообще в доме, даже Тихон… Они ее не любят.
– Папа никому не даст ее обидеть! – вспыхнула Миля. – Никому! Что ты думаешь, наш папа будет со всякими дурнями и с самой тетей Пратей считаться?
Девочки обожали отца. Вадим – что говорить: у него к отцу был даже какой-то культ. Вадиму казался он самым красивым, умным, смелым, самым прекрасным человеком на свете. Они были не близки. Может быть, само чувство обожания и веры в отца мешало близости.
Девочки еще поболтали о новой гувернантке и убежали. Вадим остался со своими думами, теперь постоянными.
Большой Вадим был еще маленьким, но не совсем. Он еще раза четыре был влюблен, – весьма издали, правда, – но так, как сейчас влюблен в Агату – никогда. Не понял даже сначала, что это влюбленность. Да и была она не совсем обыкновенная. Он мало говорил с ней: острая и сладкая боль, при встречах, делала его непобедимо робким, смущенным, а то, что и она смущалась, беспомощно опускала ресницы, совсем лишало его самой простой смелости. А между тем, эта ее пугливая робость, какая-то беззащитная чистота, к ней и влекла особенно. Он догадывался, как и чем ее «в чужих людях» всегда обижали, почему она отовсюду «спасалась». Ну, теперь, зато теперь…
А что не любят ее «в доме» – чепуха, конечно. «Чужая», да еще держится от робости, как чужая… Вдруг он засмеялся, вспомнив Тихона. На днях, в ночной беседе на крылечке, Тихон таинственно сообщил, что «мамзель», по его убеждению, из ведьм: видел ее на мостках, у сажалки; сидит, «волосы черные, длиннущие, по плечам, месяц – во! Светит на нее, она на месяц глядит, и ни гу-гу. Обязательно, из ведьм. На это и у Грицька есть понятие». Вадим тогда рассердился на Тихона, теперь ему смешно.
Тишина в саду. Даже кузнечики будто замолкли. Вадим, закинув руки за голову, смотрит в небо. Оно, от синевы, кажется особенно высоким. «Зачем я ее люблю?» – думает он: «Ну что, ну что из этого может выйти? Разлюблю? Нет, наверно никогда, и не хочу, и не желаю, и не могу… это уж наверно. Самое ужасное, что мне только пятнадцать… четырнадцать лет. Если б я был большой, я бы сейчас женился на ней… то есть если б она меня полюбила, конечно… все-таки можно бы тогда надеяться, что есть исход. А теперь безысходно. И глупо мечтать, что, вот мол, когда я вырасту… Ребячество. Может, мы все умрем к тому времени…».
Так он полудумал, полумучился, сам не зная, грустно ему, больно, или сладко… Шаги в близкой тополевой аллее прервали эти размышления. Сел, прислушался. Кто это? Разговаривают. Вадима не видно, но и ему не видна, или чуть видна, аллея, теперь, к вечеру, еще потемневшая. Шаги ближе. Нет, не разговор: говорит тихо, почти шепотом, один. Вдруг Вадим уловил французское слово. И в ту же секунду узнал голос. Узнал – и не узнавал: такая была в нем горячая, дерзкая настойчивость и еще что-то… слов Вадим не различал, да и нужды не было, они и так угадывались. Другой голос, испуганный и нежный, произнес что-то и вдруг оборвался на тихом вскрике. Шорох, легкие, убегающие шаги, но за ними другие, быстрые, твердые… И все кончилось.