Владя мальчиком любил это место, около бани. Потом забыл, а теперь почему-то опять ходит, сидит на банной приступке или на траве, на солнышке, лежит.
Вчера на мостике Маврушка белье полоскала. Смеялась. Она – славная девка, сапоги ему утром чистит, иногда, вместо Катерины, самовар подает. Веселая, а болтать без конца не любит, как Катерина.
Владя теперь, в почти жаркий, томный полдень, лежа в траве под разомлевшими елями (сейчас за баней и парк-лес начинается) – слышит, как кто-то поет вдали, на усадебном дворе. Это Маврушка поет, – верно, стирает что-нибудь в корыте и поет.
Не визгливо, хорошо, а издали еще лучше, и шорохам лесным и травным не мешает.
Владе не скучно, но как-то не то жарко, не то беспокойно сегодня с самого утра, с самой ночи. И даже не сегодня только, а уж давно, кажется. Он весь, точно ель эта, разомлевшая на солнце; пахучая, темная, а на каждой веточке у нее бледный новенький приросток. И не движется она, а кажется, что вся насторожилась и тихонько-тихонько дышит.
Владя перевернулся на живот, и близко перед ним трава. Ну, уж вот эта-то прямо шевелится, и короткая и длинная. Может – растет, а может, там, у самой земли, от которой так густо, влажно и жарко пахнет ее телом земным, бродят муравьи, жуки и кузнечики, дышат и стебли шевелят.
Волна какая-то одна ходит и колеблется, сияющая, душистая и тяжелая; не поймешь – от солнца ли она к земле идет, от земли ли она к солнцу поднимается. Владе стало совсем томно и приятно-тошно, и приятно плакать захотелось о себе, – так было хорошо, и чувствовалось, что делать что-то надо, а делать было нечего.
Подумалось, конечно: вот бы влюбленным теперь быть! Но попробовал вспомнить любовные стихи – и не понравилось. Постарался припомнить барышню, из тех, какие ему нравились, – ничего не вышло. Он перевернулся на спину и стал глядеть вверх, без всяких мыслей словами.
И почему-то настойчиво и глупо, и совсем некстати, ему стал видеться их класс гимназический, во время митинга, и Кременчугов из восьмого класса на кафедре, и говорит речь. О чем он говорит – Владя не знает; он только видит смуглое лицо с пятнами молодого румянца, черные брови над блестящими глазами и замечает, как губы двигаются, особенно верхняя, над которой чуть темнеют усы.
«Вот этот ничего не побоится! – мелькает отрывочно у Влади в голове. – Он от директора, как от стоячего, ушел. Большое плавание такому кораблю. Все у нас так думают. Сильный-то какой, милый какой!»
И Владя не завидовал Кременчугову, а лишь восхищался им, радовался ему, как никогда; томился им. Только удивительно было, с чего вдруг теперь, в траве, в полдень, Кременчугов вспомнился, когда уж давно не вспоминался.
«А Вере Кременчугов не так нравится», – подумалось было ему – и вдруг все прервалось.
Владя вскочил, растерянный, взъерошенный, и сел. Перед ним, совсем над ним, стояла Маврушка и хохотала.
– Чего ты? – спросил он недовольно и неприязненно. Он не слышал шагов ее босых ног по траве. На плече у нее была кучка мокрого белья, красное ситцевое платье было высоко подоткнуто. Владя близко-близко видел ее смуглые, крепкие и стройные икры, чуть отливающие золотом на солнце. Снизу вверх глядел на ее смеющееся широкое лицо. Глаза, карие, сузились, ресницы сблизились; красивые брови разлетом едва видны ему снизу. Очень смешная она сама снизу.
– Чего ты стоишь и хохочешь? – спросил он, тоже начиная улыбаться.
– Да ничего. Очень уж вы все валяетесь. Глаза закрыли, а не спите.
Она говорила не дичась, очень просто.
– А ты на речку?
– На речку, да не волк, – не убежит. Я нынче что было – все перестирала. А вам не скучно эдак, одному да одному, да по траве валяться?
– Посиди со мной, – сказал вдруг Владя неожиданно и даже потянул ее вниз за юбку.
Что это он фамильярничает? Это еще что? Она еще вообразит гадость какую-нибудь. Или удивится.
Но Маврушка нисколько не удивилась, а тотчас же хлопнулась на траву рядом с Владей.
На лице у нее заиграли и задрожали тени солнечные, и лицо сделалось не такое смешное, но зато красивее. Круглая щека, крепкая и розовая, с золотистым пушным налетом, совсем почти касалась Владиного плеча.
– А вот я в нашем городу у доктора в няньках цельную зиму жила, – сказала Маврушка. – Так там тоже ихний гимназист приезжал. Хорошенький тоже, вот как вы. А только и хитрый же! Уж один, бывало, не сидит, нет!..
Владя густо покраснел и сказал строгим голосом, чтоб переменить разговор:
– А ты замуж идешь, Мавруша?
– Замуж. Небось, пойдешь, коли эдакий сватается. Мельница у него своя. Да черт его, старика краснорожего! Разве я его люблю, что ли? Тут-то мне и покрасоваться, напоследях. Старик что? Вонючий и вонючий. А вы вон барин, какой молоденький, да словно дитенок прячетесь, один да один по лесу, небось – скучно… Поиграть уж нельзя с вами…
Говоря, как-то незаметно, и цепко, и грубовато обхватила его, а потом вдруг взяла да и поцеловала в щеку, около уха.
Владя оцепенел. Куда же это повернулось? Что он чувствует? И что ему делать? Вместе – от робости, от вежливости и от полулюбопытства и полунеги, невольной, лесной, горячей и беспокойной – он совершенно оцепенел.
А Мавруша шептала ему прямо в ухо:
– Ой, барин, да и какой же вы молоденький! Я сразу, как увидела вас, так вы мне и понравились. А мне теперь-то и покрасоваться. Ну, его, старика моего, чтоб ему на том свете…
И она поцеловала Владю на этот раз прямо в губы, и так крепко, что он не удержался, сидя, и упал навзничь на траву. Все перед ним завертелось, глаза закрыл на минуту, – зеленые разводы заплясали перед глазами, а Маврушка опять его поцеловала, и он ее, кажется, тоже. Пахло от нее солнцем, человеком и мокрым бельем, и захотелось схватить ее и, не то сначала задушить и потом отшвырнуть, не то прямо отшвырнуть подальше.
Но не тронул, а поднялся, опять сел, с усилием взглянул на нее и с красными, как мак, ушами, пробормотал:
– Как тебе не стыдно?
А Маврушка опять зашептала, не выпуская его:
– Чего стыдно? Чего стыдно, глупенький? Ты лучше приходи сюда, к бане, вечером, как спать полягут. Что одному-то? Придешь, кудрявенький? А? Придешь?
– Приду, – сказал Владя неожиданно для себя, и не своим, а немного чужим голосом.