Игры ведь все разные, одни выше, другие ниже. И только внизу, на конце где-то, – «всамделишное»; оно ниже самой маленькой игры.
Твердо укрепили на плоту удочку-палку с веревкой и пустым шпилечным крючком. Чтобы не свалилась в воду. И пошли быстро к пустой даче.
Дачка маленькая, за парком, за густой изгородью акациевой. Влезать надо сбоку, в одно известное окно. Там, в первой комнате, где в углу столик, а по стенам стулья, у Паши и Лизы под столиком все нужное. Две шали старые, красная и клетчатая; много стеариновых огарков; книги, – учебная зелененькая для справок, и еще толстая в переплете; неподходящая, но она не раскрывается и взята за переплет.
Еще солнце не село, но в комнате уже сумерки от акаций и сирени. И когда Паша зажег все огарки, – стало хорошо: замигали, закивали огоньки, на потолке заходили тени.
Паша пел негромко, истово и проникновенно. У Лизы на душе становилось как-то важно, – и немного страшно; сердце билось, думалось о Паше, о себе и о вере, об удочке там, на плоту… Как же?..
Когда Паша «Свете тихий» запел, – Лиза стала на колени (хоть не полагалось) и подтянула робко, боясь соврать. И уж было невозможно подумать, допустить, что вот они сейчас вернутся к пруду, к удочке, и на удочке Паша найдет тот же пустой шпилечный крючок. Невозможно, нельзя!
Кончили. Торопливо, шепотом, Лиза сказала:
– Ты не гаси всех свечей. Одну оставь. И знаешь? Побди здесь малое время в одиночестве. Это нужно. А я… тоже. Тут около, в палисадничке, в одиночестве. Когда я стукну в окно, вылезай и побежим… туда. Хорошо?
Паша благоговейно кивнул головой. Конечно, хорошо. Конечно, так надо. Он задул свечи, а перед оставшимся в углу огарком присел на полу, сложив руки. Лиза скажет, когда «бдения» будет достаточно.
А Лиза выскочила из окна и бросилась бежать, только не вниз, к пруду, а наверх, по дороге к дому.
Бежала быстро, в горле стало горячо и бок закололо. На широком дворе остановилась, передохнуть. Уже сумерки были темно-серые. В далеком углу двора светилась кухня. Туда-то Лиза и побежала опять. Как вихрь, влетела по ступенькам. Агафья даже трубу самоварную выронила.
– Ой, что ты, барышня?
Но Лиза уже увидела, что ей надо. Слава Богу! Целых два осталось! И тут же, на блюде, неубранные! Разве не чудо? А это разве не чудо, что ей точно подсказалось, само напомнилось про сегодняшний обед, про них…
Схватила одного, и опять, как ураган мимо Агафьи, по двору, по дороге, по аллее, вниз, вниз, к пруду, ничего, что уж совсем ночь, ничего, что под ложечкой опять закололо и в горле горячо, – лишь бы скорей, лишь бы успеть…
А минут через десять Лиза снова, но уже с Пашей, и не бегом, а тихонько, подходят к прудовому плотику. Наверху щурились, улыбаясь, звезды, внизу черно, и перил не разглядеть. Но у Лизы огарок из пустой дачи. Защурился и он звездочкой – внизу.
– Ну, Паша, тащи… Вынимай… Только осторожно… Только благословясь… Ведь ты с верой же?..
Дрожащими руками Паша потянул палку с сахарной веревкой. На конце был тот же крючок из шпильки. Но на крючке – рак.
– Поймалось! Господи! Так я и знал! – проговорил Паша, дрожа и еще не осмеливаясь дотронуться до рака.
У Лизы сердце билось-билось и голос тоже срывался от умиления.
– Видишь? А что? Теперь веришь? И мы не знали, мы хотели только: пусть поймается! Думали же на рыбу, а вышел рак! Ведь это же удивление!
– А ему не больно? – спросил Паша, попривыкнув к раку и рассматривая шпильку, смело вонзившуюся в рачий живот.
– Нисколько не больно! Он умер. Он красный и не шевелится. Живые раки – черные, а если красный, – значит, уж умер.
Наверх, в аллею, шли медленно. Лиза несла удочку и догоравшую свечку, а Паша – рака, бережно, в двух горстях, как святыню. По дороге решили зарыть рака под стеной у каменной беседки и сверху нацарапать – той же шпилькой можно! – знак, примету. Будут приходить и вспоминать. И только им двоим на всем свете будет известно, почему тут знак. В самом деле, разве Паша не понимает, что нельзя его нести домой, показывать и вообще нельзя никому-никому дома про это говорить? Про тайну нельзя говорить.