Анюта говорила, а из круглых, немигающих глаз катились слезы.
Мне было стыдно; я молчала.
Анюта вдруг успокоилась, подошла к столу и взяла свою шляпу.
– Скажи Георгию Даниловичу, – проговорила она, завязывая ленты у шляпки, – что я ему всего-всего хорошего желаю. И если он не хочет, я его не увижу. И что я никогда не изменюсь. Я еще приду вас проводить. Ты не знаешь, как мне грустно, что вы уезжаете. Ну, прощай теперь, Маня. Не сердись на меня. И еще скажи Георгию Даниловичу, – тихо прибавила она и улыбнулась робко, – что я экзамены выдержала.
Четыре года прошло с тех пор, как мы выехали из Москвы. И не вернулись бы еще дольше, если бы какие-то дела не вызвали мачеху в Москву на несколько месяцев.
Был май. Скоро оказалось, что провести лето в тесной квартирке, которую мы наняли в том же переулке, где жили четыре года назад, просто невозможно. Пыль, духота… Маленький брат заболел… Мы поневоле переселились на дачу.
Дача стояла близ полустанка Николаевской дороги, верстах в шестидесяти от Москвы. Было много перелесья, юных березок, на речонке с пиявками – купальня, на балконе – осиные гнезда. По вечерам в низких местах колебался бледны]! и бесплотный туман. Но жить было можно – и мы жили. Старуха Домна ворчала в кухне, мачеха на целые дни уезжала в город по делам, а я с братом или одна гуляла по березовым перелескам.
Никого из прежних знакомых я в Москве не застала, все разбрелись. Некоторых я и не отыскивала.
Один раз, под вечер (это было уже в августе), я возвращалась из лесу домой.
По тропинке, ведущей к нашей даче, спешила мне навстречу мама. Лицо ее было бледно и расстроено. Я испугалась.
– Мама, что такое? Говорите скорей!
– Представь себе, – сказала мачеха, задыхаясь от скорой ходьбы, – эта несчастная Анюта Кузьмина…
– Анюта Кузьмина? Вы ее видели? – С самого моего отъезда из Москвы я ничего не знала об Анюте, да, по правде сказать, редко и вспоминала ее.
Мачеха ответила мне:
– Видела, потому что она здесь. Пойдем скорее, взгляни сама.
Анюта сидела на ступеньках балкона. Когда я подошла к ней, она робко встала, не зная, как ей здороваться: поцеловать ли меня, подать ли руку, или просто поклониться?
Мне было странно и страшно. Неужели это Анюта? Ее плоское лицо, ее круглые черные глаза, но кожа стала грубой и коричневой от загара; на голове был надет деревенский ситцевый платок, заношенный и полинялый, ситцевая же кофта, розовая юбка, с оборванным подолом, и старый холщовый передник. Ноги были босые. Так одевается прислуга из простых, когда месяца четыре живет без места.
Первые минуты я не могла найти слов. И язык не поворачивался спросить, что с нею сделалось.
Мачеха выручила меня.
– Идите же на балкон, Анюта, – сказала она. – Сейчас подадут чай. Отдохните. Вы, я думаю, очень устали. Шестьдесят верст пешком…
– Нет, ничего… Я потихоньку шла. Голос у нее стал глуше и робче.
– Да неужели ты пешком из Москвы? – удивилась я. Анюта подняла на меня глаза, обрадованная, что я ей говорю по-прежнему «ты».
– Я ничего… Я привыкла, – сказала она. – А как ты изменилась, Маня, какая здоровая, полная!.. Я бы тебя не узнала.
Анюта хоть и говорила, что не устала, однако я видела, что она едва сидит.
Поскорее я велела постлать ей в зале. Она легла не раздеваясь. Я хотела спросить ее, почему она не хочет раздеться, но мачеха дернула меня за рукав и проговорила:
– Тише. Оставь ее. У нее белья нет.
На другое утро мы разговарились с Анютой и узнали многое. Она сначала плакала, стыдилась, не хотела говорить при мачехе, но мало-помалу перестала стесняться.
Мы сидели на балконе – Анюта опять на ступеньках, в своей розовой юбке. Я дала ей туфли. Платок она с головы сняла и стала больше напоминать прежнюю барышню, ученицу m-me Ролль.
– Я знаю, что вам удивительно, – говорила она. – Ты, Маня, даже испугалась меня. Только ты не думай… Мне скрывать нечего… Я могу все рассказать, что со мной было.
– Анюта, а где же акушерка, у которой ты жила? А бабушка? Надя? Твой брат?
– Маша все там же, по-старому живет. Только я это понимаю, у ней средства небольшие, она не может меня держать… Да лучше я вам все сначала расскажу. Хорошо?
– Говори, Анюта.
– Кончила я тогда свои экзамены. Маша устроила вечер. Были Горляковы. Поплясали мы. Петя опять за мной ухаживал, только уж взаправду… Ну, просто не отставал. И представь себе…
Круглые глаза Анюты оживились. Она вспомнила вечер во всех подробностях, хотела рассказывать, но вдруг опомнилась, стихла и продолжала:
– Так вот после вечера Маша позвала меня к себе и сказала: «Ты, Анюта, не маленькая. Тебе дано образование, ты должна зарабатывать свой кусок хлеба. Родители твои заботились о тебе, пока ты не стала на свои ноги, теперь же содержание твое они прекращают, ибо сами они люди не состоятельные. Мои средства тоже ограниченны, я для тебя ровно ничего не могу сделать». Я удивилась, вспыхнула и говорю: «А разве я теперь не поеду к папе и маме?» – «Какая ты глупенькая! – сказала Маша. – Скрывать, впрочем, от тебя не следует, что отец и мать твои – не муж и жена, вы с братом – незаконные, носите фамилию крестного и приписаны к мещанам. Вы оба у меня родились и мне отданы на воспитание, а где живут твои родители и как их фамилия – они тебе не скажут, а я открыть не имею права». Знаете, я тут начала плакать и плакала целый день. Как вспомню – опять, вспомню – опять. А Маша вечером говорит: «Я тебя не гоню пока. Место, однако, себе приискивай». Получила я диплом – домашняя учительница географии, мещанская девица Анна Кузьмина. А какое место приискивать, я и понятия не имела. Прошло так лето. Сестра Надя заболела. Надя тоже с рождения была Машина воспитанница, но за нее давно не платили. Однако Маша ее держала, потому что бабушка без нее жить не могла. Надя заболела, бабушка к ней доктора и близко не подпустила, сама и лечила ее, сама и ходила за ней. Но все-таки Надя умерла. Бабушка чуть с ума не сошла, а потом решилась: не могу здесь оставаться, поеду хоть ненадолго к сыну в Венев. И Маша с ней собралась отдохнуть месяца на три. Брат Ваня жил пансионером в гимназии. Ну, и уехали они.
– А ты как же? Где же ты осталась, Анюта?
– Мне Маша выдала пятьдесят рублей, сундук с моими вещами, подушки… Я переехала в комнату и скоро через знакомых даже урок достала в пять рублей. Но потом мне отказали.
– Что ж, недовольны тобой были?
– Нет, так… Лучше нашли за ту же цену… С виду лучше… Анюта потупилась. Нам всем стало тяжело.
– Ну, а после как, Анюта? – спросила ее мачеха. – Трудно уроки было доставать?
– Какие уроки! Я и ходить перестала по публикациям. Зачем меня возьмут, когда на мое место двадцать пойдут и не такие, как я?.. Потом я уже не уроков стала искать… Хоть бы в горничные взяли… Скрывала свой диплом. Да и в горничные не берут ни за что. Один раз пришла я наниматься, выходит барыня, разодетая. Взглянула на меня и говорит: «Нет, милая, вы нам не годитесь». Потом при мне же обращается к мужу: «Моп Dieu, comme elle est laide!»[2]. У меня кровь в голову бросилась. «Сударыня, – говорю ей, – будьте осторожнее, многие и кроме вас знают по-французски!» – повернулась и вышла. Что делать было? Шить? Да кому мое шитье нужно? Разве меня учили? Я и вышивать начну, так кресты в разные стороны делаю. Позаложила платья свои, потом в угол переехала. Куда ни ходила – нигде не берут. Я и диплом, и рекомендации, и свидетельства даже докторские показывала – ничего никому от меня не нужно. Не нужно, да и все.
– Ну, а Маша? Вернулась? Ты была у нее?
– К весне только вернулась. Без бабушки. Я приходила к ней. Она очень сожалела, пять рублей из своих дала и обещала известить, когда приедут отец с матерью.
– А знакомые твои? Горляковы, например?
– Что ж они могут? У них у всех свои заботы. И я понимаю, разве им приятно у себя принимать так одетую, как я теперь? Могут подумать Бог знает что… Маша даже не советовала ходить ради папы и мамы.
– Ну, как же ты жила?
– А вот все хуже. Одно время на конфетной фабрике Абрикосова работала. Поденно ходила, случалось. Только ведь меня стирать не учили – трудно мне это, летом разве. Ходила огороды полоть за Яузу. Так все и жила. Потом переселилась в Сокольники, углы одна женщина отдает… Вот где скверно, я вам скажу! Кабы не дешево… Срам, рабочие, какие-то проходимцы в углах, пьяные… Сколько я стыда вынесла!.. Только вы не думайте чего-нибудь, – прибавила она поспешно и даже с гордостью. – Спросите там любого, всякий скажет, что Анюта курносая – честная… Мало ли их, дряни, подъезжало!.. Им что!.. А только я не такая, как они, иначе воспитана.
Вдруг она остановилась, на глаза набежали слезы.
– А помнишь Георгия Даниловича, Маня?
– Маремьянца? Еще бы! А ты не забыла? Где он? Ты его видела?
Анюта покачала головой.
– Не видала. Разве ты не знаешь, он в Петербурге живет, богат стал, женился… Мне случайно сказали.
Она замолчала. Мне вспомнились огненные глаза доктора, его «скромность» и все прекрасные качества… Они были награждены.
– Я его всегда, всегда любить буду, – настойчиво проговорила Анюта, – всегда!
Она вдруг всхлипнула и уронила голову на колени. Мачеха поспешно встала и ушла с балкона. Я осталась одна с Анютой.
– Маня, ты не сердись, что я к вам сюда явилась, – сказала Анюта, помолчав. – Я как узнала, что вы тут, не могла утерпеть… А я уйду скоро…
Я принялась уверять ее, что мы ей рады и хотим, чтоб она дольше осталась. Анюта вздохнула.
– Я только пока место на фабрике откроется, – сказала она. – Теперь у меня совсем ничего нет. Весной брат на службу определился, на железную дорогу. Женился и уехал. К свадьбе отец с матерью писали, что приехать не могут, а что этою осенью приедут… Вот бы их повидать!
– А эти четыре года они не были? Анюта опять вздохнула.
– Нет.
Вечером, когда я уходила спать, мачеха сказала мне тихо:
– Вот, дочка, каковы родные отец с матерью!
Я ничего не ответила и крепко поцеловала мою не родную мать.