Мама часто уезжала в город, вечером возвращалась. От станции – семь верст; к вечернему поезду высылали экипаж. У меня привычка, – сбежать к пруду, чтобы на лодке подъехать к мосту; экипаж не мог его миновать; с моста дорога подымалась, огибая церковь и парк, – к дому.
Июньский вечер. Еду на белой моей лодочке, острой и шаткой. Тих тинистый пруд. Тих зеленый и розовый, еще совсем светлый, закат. Тихо опускаю и поднимаю длинные, белые весла. Некуда торопиться, успею, под мостом подожду. Где-то далеко бабы песни кричат… вот замолкли. Я уже у самого моста. С поднятых весел тихо каплет вода, чуть покачивается лодка… Но отчего, так странно сердце бьется? Или беспокоюсь, что мама не приедет? Нет, она сказала, что приедет. И рано еще, совсем рано. – Не рано; вот чуть слышный, мягкий стук колес. Я узнаю, это не телега, это наверное наш экипаж. Это мама. Отчего так бьется сердце?
Встаю в лодке, бросив весла, смотрю наверх на дорогу, на мост… Сейчас из-за ветел покажется коляска и проедет мимо меня по мосту.
Она показалась. В ней, рядом с мамой, ближе ко мне, сидела Наташа.
Увидев меня, что-то крикнули – и проехали.
Никакого удивления. Только ослепление – вот этим исполнившимся, сразу открывшимся, желанием. Ослепление радостью: она, – теперь кажется – и не могла не быть, и все-таки пришла – нечаянная.
Духу почти не хватало. Весла глубоко врезались в воду, острая лодка так и подлетела к пристани, гремит цепь, и духу совсем, совсем не хватает, пока я бегу, спотыкаясь, в гору, к дому. Какая бесконечная аллея! Я не добегу, я почти не двигаюсь, в груди больно и сухо… Ничего. Сейчас.
Господи! И за что нам такое счастье – жить на свете?
Здесь я обрываю правдивую историю моей первой любви. Во первых – потому, что могу еще говорить о ней без конца, а во-вторых – я не знаю ее конца. Она кончилась… вероятно, но когда? Неуловим конец. До такой степени неуловим, что, говоря об этой «первой» любви, я не могу вспомнить какую-нибудь «вторую», назвать какую-нибудь «второй».
Мы с Наташей вскоре расстались, чтобы никогда уже больше не жить в одном городе. Но куда бы ни заносила меня судьба – наша разлука непременно кончалась встречей, все равно длинной, короткой, или мгновенной… И так было все долгие годы жизни. Годы текли, а около нее в Москве, как будто не менялось ничто, ни она сама. Умерла (в молодости) ее сестра Юля; умер дядя; сломали серенький домик… А сижу я с Наташей в новой квартирке ее, тоже в деревянном домике против Зачатиевского монастыря, у самого Воскресенья, – и кажется мне, что ничто не двинулось, что выйдет сейчас и прошаркает туфлями дядя… И что не в Петербург или за границу уеду я завтра, а пойду в свой переулок и буду вечером учить уроки.
Мы уже говорим «обо всем». Впрочем, что можно сказать о любви? Ничего о ней никогда сказать нельзя. Я знаю, что Наташа «и тогда» любила меня, – но как? О моей любви – она знает; но что она знает? Что и я-то, в конце концов, знаю?
У нас такая разная жизнь. Так мы сами разны. Так давно все это было. А смотрит она на меня, худенькая, сухонькая, по-прежнему сияет ее улыбка, и не могу я понять, хочется мне плакать или смеяться.