Аркадий Семенович с обеими сестрами обращался ровно, гулять они ходили вместе, только разговаривал больше с Клавдией, как со старшей, менее дичился ее. Однако всем решительно казалось, что Аркадий Семенович ухаживает за Клавдией: так непривычно и неестественно было это ровное отношение.
Дядя, любивший выражаться резко, говаривал иногда бабушке:
– Странный молодой человек, черт его дерн! Чего он с этой дурой возится? И ведь уж знаем мы молодежь! Как ни финти, а тем же кончит! Люба-то и теперь в него по уши влюблена. Девчонка ядреная. Чего еще мудрить? Мне уж и отец его писал.
– Ну, однако, он с Любой-то не очень.
– Ладно, ладно. Только бы Клавдинька наша тут не попалась.
А Клавдия уж давно «попалась». Влюбилась в Аркадия Семеновича незаметно для самой себя, незаметно обо всем стала думать, как он, глупо восхищалась им, но мечтать о нем себе не позволяла.
Она стала как-то мягче, приветливее со всеми, смеялась, шутила, иногда плакала без особой причины, но уже не от напускного сентиментализма.
– Знаю, что влюблена, знаю, – говорила она себе по ночам. – И глупо это, а только зачем он…
Тут она себя сама прерывала. Ну, что он? Ничего, ровно ничего.
Клавдия сделалась точно молоденькая девочка. Выйдет утром к чаю, уж не в полинялой блузе, увидит Аркадия Семеновича – и вспыхнет. Сердится на себя, а сделать ничего не может.
Впрочем, Любочка тоже. Любочка ходила грустная, робкая, точно потерянная, и не писала письма подругам.
Приближался конец августа, срок отпуска Аркадия Семеновича. И он стал грустен, беспокоен, часто подходил к Клавдии, сжимал ей руки и говорил тихо: «Ведь вы – мой друг, да? Ведь мне можно на вас надеяться?» – и смотрел ей в глаза.
Клавдия опять мучительно краснела и говорила: «Ну, конечно. Ведь знаете».
Клавдия о многом не позволяла себе думать; и мысленно называла себя дурой.
– Нечего полуночничать. Да и погода какая. Расходитесь-ка. Я лампадки зажгу, да окна запру пойду. Ну-ка, Любочка, ступайте-ка с Богом.
– Покойной ночи, бабушка.
Люба встала, молча подала руку Аркадию Семеновичу, поцеловалась с Клавдией и вышла. Бабушка тоже ушла и потушила две свечи. Стенная лампа едва освещала большую, низкую комнату с белыми обоями, двумя окнами и дверью на балкон. Сквозь опущенные кисейные занавески видно было, как то и дело вспыхивает молния, без перерыва, точно громадный белый огонь мелькает от ветра. Грома не было слышно и дождик не шел. Такие ночи, мучительные, тяжелые, как невысказанная любовь, часто случаются на юге. Их зовут воробьиными ночами.
Посредине комнаты стоял стол. На нем только что ужинали. Клавдия сидела, облокотившись и положив голову на руки. Она ни о чем не думала и не хотела думать; ей было только больно, больно…
Аркадий Семенович подошел к ней проститься. Она молча подала ему руку. Он вышел, она не двинулась, опять прилегла головой и смотрела на скатерть, на куски хлеба, тарелку…
Вдруг она услыхала, что дверь скрипнула. И не подняв головы она почувствовала, что это он вернулся.
Он быстрыми шагами подошел к ней, сел рядом на стул.
– Клавдия Ивановна!
– Что? – сказала она и взглянула на него.
Лицо у него было необыкновенное, решительное и почти больное.
– Я, Клавдия Ивановна, так не могу уехать. Вы одна можете меня спасти. На вас буду надеяться… Я знаю, мое поведение нехорошее, странное, не сходится у меня со словами, но что мне делать? И пересиливаю себя, и не могу себя победить. Пожалейте меня, голубушка вы моя… Сразу я увидал, что вы не такая, какой делаете себя, и с вами мне легче, чем с другими. Легче душу открыть.