bannerbannerbanner
Последние желания

Зинаида Гиппиус
Последние желания

Полная версия

XXI

Варвара Ниловна просила было дома не рассказывать о ее дурноте и о словах Пшенички (ей как-то стыдным и не привычным казалось говорить о своей болезни), но Нюра тотчас же рассказала, не придавая делу большого значения. Андрей Нилыч не поверил, как и сама Варвара Ниловна, посмеялся вместе с ней излишнему усердию Пшенички. Пришел генерал, рассказали и ему, и он не поверил.

– Что вы, что вы! Такая цветущая, сильная, живая!.. У нашего милейшего Фортуната Модестовича есть слабость всех непременно лечить и преувеличивать состояние здоровья. Варвара Ниловна нервная, впечатлительная – это бесспорно… Но я решительно не могу думать, глядя на нее, что здоровье ее грозит каким-нибудь расстройством.

– Вы очень пополнели последнее время, Варвара Ниловна, – сказала Маргарита равнодушно.

Бедной Ваве было стыдно, что говорят столько о ее болезни, которой даже и не оказывается. Она покраснела и оправдывалась, уверяя, что и сама она считает себя здоровой и нисколько не верит Пшеничке.

Выдался свежий, почти зимний, но ясный день. Вава с утра была в парке с генералом. Там кончали и все не могли кончить работы. Генерал в теплом пальто ходил не так бодро, но все-таки наблюдал за всем сам. Неизменный, прихрамывающий Гитан с полуопущенным хвостом следовал за ними, как тень.

– Вы совсем легко одеты, – сказал генерал Ваве с оттенком заботливости. – Это черное кружево очень красиво, но вы не простудитесь?

Вава поправила шарф на голове и весело произнесла:

– О, нет! Я ведь никогда не простуживаюсь! И мне совсем тепло. Видите, солнце!

Низкое солнце между поредевшими деревьями золотило песок и упавшие листья на дорожке.

– Какое теперь солнце! Холодное, осеннее, печальное…

– Печальное? Вам осень кажется печальной? А я ее люблю. Так делается чисто, просторно, светло… И жалко даже, что кипарисы кудрявые. Нет, осень это очень хорошо. Только вот одно… – прибавила она вдруг тише, дрогнувшим голосом. – Вот вы уедете…

Они очень медленно, сопровождаемые Гитаном, шли по совсем светлой теперь аллее с деревянными переплетами, где летом вился виноград.

Радунцев вздохнул искренно, немного старчески.

– Да, надо ехать скоро… Нельзя… А мне не хочется уезжать… от вас. Я так привык, мне вас будет недоставать. Вашего смеха, вашего голоса, вашей бодрости… И вот этих ручек маленьких…

Он взял ее свободной рукой за руку и очень медленно поднес ее к губам.

Глаза Вавы наполнились слезами, но она улыбалась.

– Ну что ж… – проговорила она. – Если надо, так ведь уж ничего не поделаешь. Но вы вернетесь, ведь это недолго… Не правда ли?

– Зима так пролетит, что и не заметим, – сказал генерал. – Время удивительно быстро проходит. Я верить не хочу, что лето прошло, как несколько дней! Вы мне будете писать – да, дорогая? Скажите, да? Утешите меня?

– Я для вас сделаю все, что вы захотите, – произнесла Вава, продолжая улыбаться сквозь слезы. – Я… вы не знаете, какая я. Если мне кто-нибудь кажется… настоящим, совершенным… вот как вы… я тогда на все готова. И остальные уже для меня не существуют, и мир не существует. Я, конечно… я очень много требую от человека, но зато я все для него… все.

– Милая! – тихо проговорил растроганный генерал. – Вы хорошая, цельная… Верьте, эти месяцы пролетят… Я вернусь… Пишите мне.

Вава была счастлива. Счастье, уже не такое острое, как в первые недели, потому что она в нем меньше сомневалась, но все-таки очень большое счастье. Ей казалось, что в нем вся ее жизнь, и эта жизнь зависит от существования счастья.

Генералу тоже было тепло и гордо. Приятная грусть от осени и скорой разлуки не мешали чувству. Пальто грело его, Вава незаметно, опираясь на него, поддерживала его, осеннее солнце не резало глаза, ноги не болели. Генералу нравилось жить, и он сам себе нравился давно не приходившим, забытым чувством, которое было совсем утонуло в тихих, однообразных, последних годах жизни.

Они прошли еще немного, вернулись опять ко входу, к рабочим. Солнце село, поднялся резкий ветер. Он дул в ноги, взметая с дорожки желтые, влажные листья. Синяя, далекая, холодная туча протянулась на западе, затемняя вечернюю зарю. Ветер оледенил вдруг старое тело генерала. Он тяжело опустился на руку Вавы. Кости заныли, в плече закололо. Он подумал, что наверху у него дует из окна, и поморщился. Рабочие сделали мало. Он вдруг стал кричать на них и сердиться, воображая невольно, что нельзя уехать, пока работы не окончатся, а у него дует. Он совсем расстроился и ворчал, идя домой. Вава попробовала успокоить его, но он не слушал и продолжал ворчать и жаловаться, вдруг раскапризничавшись, покорный своему усталому телу, как ребенок, забыв недавнее чувство бодрости и тепла.

Впрочем, перед самым домом он опять немного успокоился, поцеловал руку Вавы и обещал к вечеру прислать альбом фотографий, о котором говорил раньше.

Вава почти не заметила внезапного расстройства генерала. Да и разве это важно? Важно то, что он сказал ей в виноградной аллее, его взгляд, его просьба писать, его обещанье вернуться. Он любит ее. И будет большое, полное счастье, жизнь с ним. И это единственно важно и необходимо.

Ее спокойная веселость не нарушалась в этот день.

Вечером пришел Пшеничка. У Андрея Нилыча немного болела голова, он сказал, что пойдет к себе, что ему в столовой дует, и предложил Пшеничке сыграть с ним в шахматы, в его комнате. Пшеничка предпочел бы посидеть с невестой, – но отказаться было неловко, и он ушел к Андрею Нилычу, внутренно решившись как можно скорее проиграть и вернуться.

В столовой, под лампой, остались только барышни и Вася. Вася тщательно срисовывал с какой-то гравюры ангела, делая ему ровные и ясные перья на крыльях, и низко наклонял голову вбок, когда затенял ангелу щеку. Одежда ангела, ниже скрытых ног, облачком завивалась кверху – это была уже Васина фантазия.

Маргарита, в окаменевшей позе, сидела над чашкой чаю: она даже не радовалась отсутствию жениха. Нюра и Вава тоже сидели без дела, без книг; у всех трех были свои мысли, различные и заботливые. Ветер, который усилился к вечеру, тонко выл порою и стучал рамой окна.

Никто не слышал шагов, и Вава вздрогнула, когда в открытых дверях темной передней показалась фигура Катерины. Сухое лицо ее с вялыми щеками было обрамлено, как всегда, черненькой кружевной косынкой, бледные губы под большим, острым носом, – крепко сжаты.

– Генерал изволили прислать, – произнесла она, протягивая альбом с фотографиями и карточку, на которой стояло несколько слов.

Вава взяла альбом, взглянула на карточку.

– Скажите, что я очень благодарю, – проговорила Вава, немного робким голосом, не глядя на Катерину. Не думая об этом – она боялась ее стальных, серых глазок, которые смотрели пристально и злобно.

– Ответа не будет? – спросила Катерина.

Вава опять скользнула взором.

– Скажите, что очень, очень благодарю.

– Больше ничего не прикажете? Потому что если ответ писать станете, то мне дожидаться нет времени. Генерал очень дурно себя чувствуют. Очень расстроимшись. Да.

Голос ее вдруг стал выше и пронзительнее.

– И не понимаю я, как это вам охота расстраивать генерала. Им всякое расстройство во вред, они человек больной. Вы их расстраиваете, а после этого они больны. Вы им нынче говорили, что рабочие в саду не работают, что мало сделали. Вы этого не можете понимать, много ли, мало ли они сделали, а генерал верят и расстраиваются. Если не знать, то лучше и не говорить.

В неожиданной речи Катерины было столько дерзкой злобы, что Маргарита и Нюра с удивлением, не поняв, что делается, подняли глаза. Вава тоже не понимала, она чувствовала, что эта женщина хочет ее оскорбить и, может быть, знает за собой право ее оскорблять. Она хотела крикнуть, ответить, – и не могла: в горле у нее сдавило и не было звука. Катерина совсем вышла из темной передней и на два шага приблизилась к Ваве.

– Если генерала все будут расстраивать, не надолго их хватит, – продолжала она с неизъяснимым презрением и ликующей злобностью. Губы у нее были уже не бледные, а лиловатые. – Их беречь нужно, они в уходе нуждаются, ихнее дело больное, они к таким вещам да к таким словам не привыкли и со стороны личностей разных посторонних расстраивать их очень даже неблагородно, и я это всегда могу сказать и предупредить, потому что я отлично хорошо все понимаю. Может, кому и интерес есть их расстраивать, а однако, им не удастся, и только напрасное беспокойство.

Это было опять так неожиданно и невероятно, что даже и Маргарита с Нюрой онемели. Вася поднял голову от ангела, глядел в ужасе, содрогаясь и приготовившись зажать уши. Катерина и не ожидала ответа. Она постояла несколько мгновений, обвела окружающих торжественно дерзким взором, который бывает у старых и злых женщин после обеда, – и вышла, не поклонившись, бормоча про себя последние, еле внятные, слова.

Через полминуты опомнилась Нюра. Она покраснела, не понимая, как она могла так растеряться и не ответить кухарке, не выгнать ее. Это было не похоже на Нюру. Но слишком уж сцена произошла неожиданно и неловко.

– Чудесно! – проговорила она. – Радуйся, Вава! При хорошеньких сценах ты нас заставляешь присутствовать! До чего ты себя довела! Какая мерзость!

Вава поднялась со стула. Она была очень бледна желтой бледностью, и убита, и растеряна, как дитя.

– Это… я не знаю, Нюра… Это она с ума сошла… Зазналась… Я не оставлю. Я сейчас ему напишу. Он не подозревает. Он ее выгонит сейчас же, если узнает…

И вдруг крикнула раздражительно и отчаянно:

– Да, да! выгонит! Я не могу. Я ее видеть больше не могу… Я ее знать около него не могу! Это гадость, гадость! Он ей доверяет, он не знает. Руки дрожат у меня, да все равно пойду надо сейчас же…

Она бросилась из комнаты. В голосе, которым она произносила последние слова, был почти истерический, непривычный для нее крик.

Пшеничка, кончивший партию, вошел в столовую.

 

– Что случилось? – спросил он.

Маргарита, вдруг оживившаяся, с блестящими глазами и с усмешечкой стала передавать Пшеничке, чуть заметно преувеличивая, подробности нежданной сцены.

Пшеничка нахмурился.

– А где же Варвара Ниловна?

– Пошла писать письмо генералу с просьбой или, вернее, с требованием, прогнать Катерину, не дожидаясь утра, – с той же усмешечкой подхватила Маргарита. – Признаюсь, мы окаменели! Получила барышня нотацию! Играй, да не заигрывайся! Прогуливайся с генералом, да лишнего не болтай, а иначе реприманд. Ай да Катерина! Нет, кто бы мог этого ожидать! Мы и не знали, что у генерала – телохранительница! Она его в обиду не даст, от всякой Варвары Ниловны защитит. Генералу с ней тепло. И покойно, как за каменной стеной!

Она захохотала.

Пшеничка сильнее нахмурился.

– История! И меня-то не случилось. Она при мне бы не посмела. Вы говорите, письмо пишет Варвара Ниловна? Напрасно. Зачем? Сгоряча… Потом лучше бы ему сказать, не нарочно. Расстроится только барышня. А ей это вредно.

Варвара Ниловна вернулась. Она была по-прежнему бледна, и руки у нее дрожали. Она уже написала письмо, была говорлива и резка. Возмущалась, повторяла одни и те же слова, говорила, что она не понимает, что это ошибка, что все объяснится, что, конечно, генералу будет очень неприятно узнать, но что делать нечего, и она ему уж написала.

– Напрасно, напрасно, барышня, – говорил Пшеничка. – Лучше бы ему это исподволь рассказать. Баба шальная, дерзкая – черт с ней, в сущности! Зазнаются они и дерзят. Крикнуть бы на нее. Да, история!

Варвара Ниловна продолжала говорить и защищать генерала.

– Нет, пусть он знает, как все случилось. Это невозможно!

От генерала принесли ответ – уже не Катерина, а разбуженный Ян, которого посылали с письмом. Вава быстро разорвала конверт и начала читать вслух, забывшись.

Генерал писал как-то странно. Немного шутливо, немного успокаивающе, просил не сердиться и в заключение обещал «пожурить свою Катерину».

– Ведь говорил я, что это идиотская история! – вскрикнул Пшеничка. – Дайте воды скорее!

Он быстро встал. Ваве было дурно. Она еще больше побледнела, вместо глаз темнели два широких пятна. Через две минуты она пришла в себя.

– Плюньте вы, ей-Богу, Варвара Ниловна, на эту мерзость, – успокоительно и примиряюще сказал Пшеничка. – Охота вам себя терзать. Из-за кухарки психопатической и наглой здоровья лишаться.

Но Вава посмотрела на него и улыбнулась.

– Да я ничего, Фортунат Модестович. Конечно, пусть! Вы не сердитесь, что я вас напугала. Мне лучше. Мне теперь совсем хорошо. Это, в самом деле, какая-то дурацкая история. Право, я не огорчаюсь.

Она опять искренно улыбнулась. Дурнота прошла – и оставила в душе Вавы странное спокойствие и чистоту, будто большая волна смыла с прибрежных ступеней мелкий сор. Она удивленно взглянула на Пшеничку, когда он, не веря, продолжал ее уговаривать.

Она пошла к себе, усталая и тихая, и заснула без снов.

XXII

Свадьба Маргариты прошла без пиров и праздников, даже без особенной суеты. Вася пел на клиросе и остался очень доволен. Долго спустя повторял он напевы и слова обряда венчания, и старался каждый раз понять их по-иному. Ему казалось, что в них есть что-то недоговоренное, и его удивляло, что никто в это не вникал, а все думали о другом.

Маргарита была очень спокойна, а в последние дни даже весела. Ничто не могло уже изменить совершившееся, и она отдавалась жизни, почти не думая о ней. Ее холодность не смущала Пшеничку. Ему нужно было ее согласие – во всем остальном он не сомневался, твердо уверенный, что будущее зависит от него и от его желаний. Уехать в Киев тотчас же после свадьбы не удалось – отъезд был назначен через неделю. Впрочем, все приготовления и переустройства в доме Пшенички были приведены к благополучному концу, и Маргарита водворилась на новом месте.

Генерал отложил свой отъезд на несколько дней. История с Катериной обошлась как нельзя лучше. Варвара Ниловна чувствовала себя здоровой на следующий день. Генерал пришел утром, они долго беседовали одни. Вава сделалась опять веселой и полной надежд. Она говорила, что понимает все. Он должен уехать – куда и как отпустит он теперь Катерину? Это ясно. Но, конечно, как только устроится в Москве – может ли быть сомнение, что Катерина не останется? Она просто глупа, но все-таки он простить ей этого не может. За это ручается его характер, все в нем… Хорошо ли было с ее стороны говорить ему, чтобы он ее прогнал? Разве он сам не знает, что ему делать?

– Он так и сказал, что прогонит ее в Москве? – спросила Нюра с полуулыбкой.

– Ах, Боже мой, Нюра, какая ты! Разве нужно все непременно говорить самыми грубыми словами? Не беспокойся, он умеет сказать, как нужно. Я с полуслова его понимаю. Господи, если бы ты знала, Нюра, что это за удивительный человек!

Она опять была счастлива и опять желала счастья. Нюра пожала плечами и отошла. Со дня свадьбы Маргариты она была очень молчалива и озабочена, часто отправлялась одна в город, не обращая внимания на погоду.

Генерал уехал в дождливый и ветреный день. Он боялся парохода, и утром приехала коляска, чтобы отвести его по шоссе в Севастополь. Миндальные деревья на дворе колебали голые верхушки на сером небе, нежная ива качала своими ниспадающими тонкими прутьями. Крыльцо с верандой было мокро, переплеты веранды, увитые коленчатыми черными стволами когда-то тяжело-бледных роз – казались редкими и резкими. Садовник, работница и усердный Иван под наблюдением Катерины, совсем готовой, в черной мантилье и фильдекосовых перчатках, привязывали чемоданы сзади коляски. Генерал, одетый тепло и элегантно, сидел с Андреем Ниловичем, со всей семьей. Он вчера днем простился с баронессой и со всеми городскими знакомыми дамами, а последний вечер провел внизу и почти все время наедине со счастливой Вавой. Она и гордилась, и радовалась, что она последняя его видит перед отъездом и что он отдал этот вечер ей. Вася, едва слышно аккомпанируя себе на пианино, едва слышно пел тонким, ровным голосом, сводя на нет постепенно и незаметно какие-то свадебные стихи, полугрустные, полурадостные. Генерал говорил простые и милые вещи, Вава слушала его с открытой душой, полная самых ясных надежд и полагая жизнь свою в это понятное и близкое счастье.

Теперь он уезжал. Ваве было больно и весело. Больно – потому что она не будет видеть его, – весело, потому что он уезжает, а это уже шаг к возвращению. Какое будет возвращение – она знала и представляла его себе так ясно, как будто это грядущее было уже прошлым.

Последние минуты перед отъездом всегда длинны, беспокойны и неловки. И все обрадовались, когда Иван пришел сказать, что лошади ждут. Вава накинула плед, чтобы выйти на крыльцо, хотя лил дождь. Генерал нежно протестовал, но Вава все-таки пошла. Он в темноватой передней взял ее руки, опять поцеловал их, медленно и крепко, и сжал в своих.

– До свиданья, до свиданья, моя дорогая… Пишите же мне… Я вам на пишу, как только приеду. Не скучайте… Я вернусь пораньше. Глубокая благодарность вам за все…

Вава опустила ресницы, чтобы не заплакать. Ей хотелось попросить, чтобы он телеграфировал ей, когда приедет на место, но она не посмела и сказала только:

– Я буду вам писать… Возвращайтесь, как только сможете. Я…

Она не сумела договорить и ниже опустила взор, потому что слезы были совсем близки. Генерал еще раз сжал ее руки с чувством – и толкнул дверь на крыльцо. Садовник стоял без шапки, и лысина его лоснилась от дождя, мокрая, бледная и холодная. Вася тоже вышел проводить генерала, который ему ласково пожал руку и что-то сказал доброе. Вася задумчиво посмотрел на густо-белое небо, на болтающиеся ветви ивы, на садовникову лысину – и ему стало жаль. Ему вспомнилось, как приехал генерал, как над светом фонаря бледнели тяжелые розы, как он, Вася, смотрел с Вавой на генерала из-за правого угла и какой генерал тогда был удивительный, загадочный и прекрасный. Вспомнилось, как он стал любить генерала и бояться Катерины, которая теперь, такая же маленькая и сухая, но уже совсем не страшная, возилась с другой стороны коляски, явно не замечая Ваву. Васе было не то жаль, что уезжает генерал, а что он теперь не такой, и нет к нему любви, и нет страха перед Катериной. Генерал с последними улыбками и поклонами влез в закрытую коляску. Катерина поместилась напротив. Лошади тронули, и тяжелый кузов, колеблясь, двинулся вперед, под гору.

Вава хотела еще раз крикнуть: «Возвращайтесь!», – но не крикнула. Темная, намокшая прядь волос упала ей на висок. Она плотнее завернулась в плед и щурилась от дождя и от слез. Лицо ее казалось похудевшим и увядшим.

Вася опять посмотрел на бегущие и не пробегающие облака, на голые прутья ивы, на все кругом, такое важное, тихое и упорное, и ему стало казаться, что, в сущности, не жаль ни тяжелых роз, ни того генерала, ни любви, ни страха, и что хорошо, что оно все прошло. Так и надо, чтобы прошло. Оно для того все и было, чтобы пройти. И когда это, теперешнее, тоже пройдет и кончится с весной-то это тоже будет хорошо.

XXIII

– А где Нюра? – спросил рассеянно Андрей Нилыч. Вава, усаживаясь разливать вечерний чай, ответила:

– Она еще задолго до обеда ушла в город. Хотела Васю с собой взять, да у него зуб болит. Ей нужно было к Маргарите. Ведь они через три дня уезжают. А перед вечером Нюра мне записку прислала, чтобы о ней не беспокоились, что она у Маргариты ночует.

– У Маргариты? Что за фантазия! И какая манера бегать одной в такую даль!

– Она Ивана с собой берет до города, Андрюша, а в городе не страшно. Погода же стоит хорошая. Я бы пошла с ней, непременно пошла бы, да Фортунат Модестович слышать всегда не хочет, чтобы я пешком в гору возвращалась, а что ж каждый раз извозчика? Нюра завтра, верно, с Фортунатом Модестовичем и вернется.

Андрей Нилыч зевнул. Ему было все равно. Он и спросил от нечего делать. Он скучал сегодня, потому что пасьянс ему надоел, а преферансик, по маленькой, не составился. Если б Андрей Нилыч не боялся за свое здоровье и если б было на чем поехать – он тотчас же поехал бы к сестрам вдовам. Он последнюю неделю очень сошелся с баронессой и одним маленьким, приличным, молчаливым старичком, с которым и составлялась партия. Баронесса и ее сестра были очень милостивы к Андрею Нилычу в пустынный зимний сезон и частенько сами завертывали к нему для партии, и старичка привозили.

Вечер прошел монотонно. Рано легли спать. Утро встало холодное и ясное. Варвара Ниловна утром поссорилась с няней Кузьминишной из-за генерала, плакала, – а потом просила у нее прощения, и они помирились. Ссоры теперь случались очень часто. Няня имени генерала слышать не могла, после того, как он уехал, и довольно жестоко говорила Ваве, что он ее «обманул». С Катериной накануне отъезда у них была баталия, чуть не драка. Няня до сих пор не успокоилась и была полна неизъяснимого негодования. Занятая ненавистью – она даже Ваву любила меньше.

В двенадцать часов сели завтракать. Бедный Гитан, которого заперли, когда уезжал генерал, – плакал потом два дня, жалобно и покорно, зная, что уже ничем не поможешь. Потом замолк, но сгорбился, качался, ходя, на ногах. Он жил в кухне, но иногда Вава, которую единственно он отличал от других, брала его в комнаты. Он, большой и худой, укладывался у нее на подоле и не хотел даже есть.

И теперь он лежал около нее, несмотря на протесты Андрея Нилыча. Вася, молчаливый и сосредоточенный, ел картофель с маслом и думал о том, что, верно, и сегодня урока не будет, что вообще его стали мало учить и что это очень хорошо – больше времени остается, а ему, Васе, время было нужно для всяких различных, нужных, – занятий.

Топая высокими, грязными сапогами, к порогу подошел белокурый и серый Иван. Он каждый день отправлялся в город за провизией и почтой, топ, вяз в невозможной осенней грязи, едва втаскивая, по своему слабосилию, тяжелую корзину в гору.

Он с порога протянул Андрею Нилычу газету – «Русские ведомости». На газете лежало только одно письмо. Андрей Нилыч с удивлением взглянул на городскую трехкопеечную марку. Письмо, вероятно, было брошено в ящик вчера вечером.

Андрей Нилыч не знал руки. И, разорвав довольно толстый конверт, он прежде всего взглянул на последнюю страницу. Там стояло: «Нюра».

Андрей Нилыч с недоумением и неприятным чувством, которое возрастало, повертел в руках два небольших листика. Он не понимал. Что это за корреспонденция? Что такое еще случилось? И зачем писать от Маргариты, когда можно прийти?

Первые строчки письма его даже не поразили, он просто ничему не поверил. Но чем дальше он читал, тем письмо делалось вероятнее и ужаснее.

«Я уезжаю сейчас с пароходом „Юнона“, дорогой папаша, – писала Нюра. – Когда вы завтра получите это письмо, я буду уже в Севастополе, у сестры Пшенички – я с нею списалась помимо Фортуната Модестовича, – и она приютит меня на несколько дней. Адрес ее – Морская улица, дом Сертелли. Я не скрываюсь, – напротив, – и тут я буду ждать от вас известий».

 

Нюра писала дальше, что очень жалеет, что ей пришлось уйти потихоньку. Но Андрей Нилыч не хотел отпустить ее, а не ехать она не может. Она будет жить у тети Любы и поступит на фельдшерские курсы. Она взяла свое метрическое свидетельство и немного денег, – но этих денег, давно ею скопленных, едва хватит на дорогу до Петербурга, и она просит выслать ей еще, из капитала, оставленного ей матерью, – самую маленькую часть, только на необходимое. Сдержанно, разумно, почти мягко Нюра прибавляла, что, конечно, папаша может вернуть ее через полицию, потому что она несовершеннолетняя, – но просила его хорошенько подумать раньше и иметь в виду, что неизбежен скандал, и даже из крупных, что пищи для сплетен и разговоров, самых ужасающих, будет довольно, что она сама не станет об этом молчать, ни в Ялте, ни в Москве, а при первом случае уедет опять. И если папаша не думает о ней – пусть подумает о себе, о том, что станут говорить в Москве, куда она вернется через несколько месяцев, и поверят ли в их кругу, что «Сай-менов через полицию вернул дочь, которая поехала в Петербург учиться». Хотя она и не думала, что папаша поедет в Севастополь сам, вопреки благоразумию, она все-таки предупреждала, что море неспокойно, да и результатов эта поездка иметь не будет, потому что она решила бесповоротно. Письмо кончалось мягкой, почти ласковой просьбой дать вольное согласие, уважить желание, верить, что ее руководит лишь «жажда знания» – и тотчас же опять говорилось о неизбежном «скандале» в случае отказа.

Андрей Нилыч становился все бледнее, читая, и, кончив, опустил немного вздрагивающие руки с письмом на стол. Невыносимая обида и бешенство сдавливали ему горло. Он хотел кричать, вопить от злости, разразить всех, с понятыми вернуть девчонку и высечь ее. Он хотел сейчас же закричать и начать действовать, бросился с одной мысли на другую, потом на третью – и понял, что они не годились. Злоба и стыд, что его обманула эта девчонка, ослушалась отца – мешала ему кричать и неистовствовать без ясного и сильного плана противодействия. И он, желая выиграть время, бросил письмо Ваве и проговорил сквозь зубы:

– Прочти.

Вава прочла и поняла сразу. Она покраснела, тихо вскрикнула и сейчас же спросила:

– Андрюша, ведь ты не станешь… ее назад? Позволь ей! Ведь все равно… будет только мучение. Я не понимаю, как она смела… как она может… это ужасно, конечно…

Она хотела прибавить, что Нюра не виновата, что это, верно, ее тот студент надоумил, – но подумала, что лучше не упоминать про студента, – и смешалась.

Андрей Нилыч с достоинством и медленностью поднялся с кресла, взял письмо из рук испуганной Вавы и произнес:

– Покорно прошу тебя обо всем молчать. Слышишь?

И, не дожидаясь ответа, вышел из столовой к себе в комнату. Дверь хлопнула, и все смолкло.

Вася, безмолвный свидетель непонятной ему сцены, с ужасом глядел на Ваву и не смел произнести ни слова. В комнате было слышно только частое, беспокойное дыхание и хрип старого Гитана.

Так прошло несколько минут. Наконец Вася не выдержал и упрашивающим и важным голосом спросил:

– Вава, чего это дядя, а? Из-за чего? Что такое в письме написано? Потому что я ведь вижу, что случилось какое-то дело. Убедительно тебя прошу, Вава, скажи!

Вава не знала, сказать ли ей. Андрей Нилыч запретил говорить кому бы то ни было, но Вася ведь все равно догадается наполовину, станет спрашивать, – не скроешь. От домашних не скроешь. Да и разрешиться это как-нибудь должно. Васе лучше все объяснить, он не разболтает, если поймет.

– Видишь, Вася… – начала Варвара Ниловна. Она еще колебалась и хотела придумать в последнюю минуту какую-нибудь ложь, но не придумала и сказала просто: – Нюра не у Маргариты, а уехала с пароходом в Севастополь и теперь там у сестры Фортуната Модестовича. Она хочет дальше, в Петербург ехать, на курсы поступить, чтоб ей дядя позволил, не требовал ее назад, потому что она очень хочет на эти курсы. Помнишь, они спорили? Она, конечно, очень гадко поступила, что уехала, когда дядя не хотел, но теперь уж ничего не поделаешь. По-моему, пусть бы она ехала, но еще не известно, как дядя рассудит; может, он сам за ней поедет. Ты понимаешь, поэтому и нельзя об этом пока никому говорить.

– Да кому же я скажу? – вскрикнул восхищенный Вася. – Я никому не скажу. Ай, Вава, как это интересно! Что-то будет? И на курсы? А что это за курсы, Вава? На них очень хорошо?

– Я не знаю. Просто, фельдшерские курсы. Нюра выучится и будет фельдшерицей.

– А, фельдшерица! Это, помнишь, когда дядя был очень болен, так ему доктор из больницы фельдшера на несколько дней прислал, чтоб его переодевать осторожно, не простуживая. В пиджаке такой фельдшер, руки красные. Так Нюру тоже будут присылать? А после что?

– Чего ж тебе после? После то же самое. Фельдшерица.

– Я не понимаю, Вава. Зачем же она уехала?

– Да говорят же, Боже мой, что она этого хочет. Сильно желает.

– Так сильно желает на эти курсы, чтоб быть фельдшерицей? Ах, Вава, как удивительно и непонятно, что она желает! И почему? Ну вот поступит теперь на курсы, ну вот будет желать выучиться. После будет фельдшерица. Это ясно, Вава, только неужели это уж самый последний конец, самое настоящее, чтобы можно его было так сильно желать? Наверно, она потом еще чего-нибудь захочет. И вот я не понимаю, как это она так сильно желает того, после чего опять надо желать?

Вася был взволнован, и мысли его совсем ушли в сторону. Вава его не слушала. Из спальни раздался звонок. Няня Кузьминишна, молчаливая и сердитая больше, чем всегда, явилась на зов и, выйдя, объявила, что барин чувствует себя дурно и велел немедленно послать за Фортунатом Модестовичем.

Вава не посмела войти к брату и присела без работы, в тоске и ожидании, на диване у окна. Вася слонялся сначала по комнате, озабоченный, бормоча что-то про себя, а потом исчез в парк, – но ненадолго. Было ясно и не очень холодно. Часы тянулись безмолвные и медленные. Наконец послышался стук колес. Явился Пшеничка, серьезный, с вихром белокурых волос на виске, без всяких прибауточек. Он прямо прошел в комнату Андрея Нилыча и оставался там часа полтора. Перед обедом, к удивлению Вавы, Андрей Нилыч вышел с Пшеничкой совсем одетый тепло и заботливо, они вместе сели на дожидавшегося извозчика и уехали.

Вава хотела спросить, что же обед? Но не посмела.

Они вдвоем с Васей поели простывающего супу. Вася хотел есть, хотя и волновался. Вообще, Вася много ел и часто мучился мыслью, не грех ли это и позволено ли наедаться «до пресыщения».

Вася потом, вечером, хотел опять начать разговоры с Вавой, хоть полушепотом, – но в комнату часто входила няня – и он умолк. Около девяти часов, в полной тьме, приехал наконец Андрей Нилыч. Он велел подавать чай и прошел к себе, – но сейчас же вернулся. В столовой была и няня.

– Я проводил Фортуната Модестовича с женой в Севастополь на два-три дня. Нюра тоже с ними поехала. Может быть, она вернется, – а может быть, и в Петербург они ее снарядят там. С Богом! Пускай поучится. Ты, няня, собери потом ее платья, послать надо будет. Там неожиданно вздумали… Слышишь?

– Ихние вещи все в порядке, которые на моих руках были, – холодно сказала няня, повесила чайное полотенце на стул и вышла.

Вава промолчала, только обрадовалась, что все улаживается. А Васе стало стыдно, что дядя лжет, – ведь уж Нюра была в Севастополе, значит, Пшеничка и Маргарита одни уехали. И он стал раздумывать, зачем это вообще необходимо лгать и зачем теперь нужно лгать, когда и без того все плохо, и скучно, и нехорошо, и уж достаточно одних Нюри-ных фельдшерских курсов.

Но дядя продолжал лгать, и при этом веселел, точно убеждался, что ему верят, и сам верил, что говорит правду.

Рейтинг@Mail.ru