В тот же миг разразилась буря. В отягощенном тревожным ожиданием воздухе, над почерневшим городом, провыл ветер; послышался протяжный треск: то бились о стену ставни, осыпались черепицы, гремели о мостовую сорванные ветром дымовые и водосточные трубы. Наступило мгновенное затишье, потом вновь пронесся ветер, наполнив горизонт таким гигантским вздохом, что океан крыш, потрясенный, казалось, вздыбился волнами и исчез в вихре. Несколько минут царил хаос. Огромные тучи расползались чернильными пятнами, бежали среди более мелких туч, рассеянных и плывших по ветру, подобно лохмотьям, разорванным и уносимым бурею нитка по нитке. Две тучи набросились одна на другую и разбились в куски, усыпав обломками медноцветное пространство; и каждый раз, как ураган перескакивал таким образом, дуя со всех концов неба сразу, в воздухе схватывались армии, рушились огромные глыбы, нависшие обломки которых, казалось, вот-вот раздавят Париж. Дождь еще не начинался. Внезапно над центром города прорвалась туча, водяной смерч двинулся вверх по течению Сены. Зеленая лента реки, унизанная и замутненная всплесками капель, превращалась в поток грязи; один за другим, за полосою ливня, вновь появлялись мосты, вырисовываясь в тумане легкими, сузившимися дугами, а вдоль обоих берегов пустынные набережные исступленно трясли своими деревьями вдоль серой линии тротуаров. В глубине, над собором Парижской Богоматери, из раздвоившейся тучи хлынул такой поток воды, что он затопил Старый город. Лишь башни плыли в просвете над затонувшим кварталом, подобно обломкам кораблекрушения. Но небо уже разверзлось со всех сторон. Трижды казалось, что правый берег поглощен. Первая волна ливня ринулась на дальние предместья, расширяясь, захлестывая шпили церкви Сен-Венсан-де-Поль и башни Св. Иакова, белевшие под водяными потоками. Две другие волны, одна за другой, залили Монмартр и Елисейские Поля. Порою можно было различить зеркальные стекла Дворца промышленности, дымившиеся в брызгах дождя, церковь Св. Августина, купол которой катился в глубине тумана, подобно потухшей луне, церковь Св. Магдалины, чья вытянутая плоская кровля походила на свежевымытые плиты разрушенной паперти, а позади них высилась исполинская, затонувшая громада Оперного театра, вызывая в памяти образ застрявшего между двух скал корабля со сбитыми мачтами, сопротивляющегося бешеному натиску бури. На левом берегу, отуманенном водяной пылью, виднелся купол Дома инвалидов, шпили церкви Св. Клотильды, башни церкви Св. Сульпиция, вырисовываясь смягченными, тающими во влажном воздухе контурами. Туча расширилась, колоннада Пантеона выбрасывала потоки воды, грозя затопить нижние кварталы. И тут уже волны дождя стали налетать на все концы города; казалось, небо кинулось на землю; улицы утопали, идя ко дну и вновь всплывая, в порывах, стремительность которых словно возвещала гибель города. Слышался непрерывный рокот – голос разлившихся ручьев, шум воды, низвергавшейся в сточные канавы. Над Парижем, забрызганным слякотью, всюду окрасившимся, под дождем, в грязно-желтый цвет, тучи бахромились, бледнели мертвенной, однообразно разлитой бледностью, без единой щели или пятна. Дождь мельчал, прямой и острый, и, когда налетал вихрь, серые полоски дождя изгибались широкими волнами, – слышно было, как косые, почти горизонтально падавшие капли со свистом хлестали стены; ветер спадал – и косые струи дождя опять выпрямлялись, упорно и спокойно заливая землю от холмов Пасси до равнин Шарантона. И огромный город, словно разрушенный и умерший после исступленной, последней судороги, распростерся полем разметанных глыб под тусклым небом.
Жанна снова пробормотала: «Мама, мама!» Она поникла головой у окна, охваченная бесконечной усталостью перед лицом затопленного Парижа. Обессиленная, с разлетавшимися волосами, с мокрым от дождевых брызг лицом, девочка все еще переживала то горькое и сладостное ощущение, которое только что пронзило ее дрожью, и в то же время в ней плакало сожаление о чем-то непоправимом. Ей казалось, что все кончено, она понимала, что стала совсем старой. Пусть часы текут – она даже не оглядывалась на комнату. Ей было все равно, что она забыта и одна. Отчаяние наполняло ее детское сердце, она представлялась себе погруженной в непроглядную тьму. Если ее станут бранить, как раньше, когда она была больна, это будет очень несправедливо. Что-то жгло ее, находило на нее, как головная боль. Мать, наверное, сломала ей что-нибудь, когда толкнула. Она не могла ничего с этим поделать. Приходилось подчиняться: пусть будет что будет. Уж слишком она устала. Она сцепила руки, перекинутые через перекладину окна, опустила на них голову и задремала, широко раскрывая время от времени глаза, чтобы видеть ливень.
Дождь падал по-прежнему, бледное небо истаивало водой. Провеял последний порыв ветра, слышался монотонный рокот. Безраздельно властвующий дождь бичевал без конца среди торжественной неподвижности завоеванный им город, безмолвный и пустынный. За исчерченным хрусталем этого потопа смутно виднелся Париж – призрак, трепетные очертания которого, казалось, растворялись в струящихся водах. Теперь он навевал на Жанну лишь дремоту, тревожные сновидения, и все то неведомое, что таилось в нем, все незнакомое ей зло сгустилось туманом, чтобы проникнуть в нее и заставить ее кашлять. Каждый раз, как она открывала глаза, кашель потрясал ее. Несколько секунд она смотрела на город, потом, снова уронив голову, уносила в своей памяти его образ; ей чудилось, что он распростерся над ней и давит ее.
По-прежнему лил дождь. Который мог быть час? Жанна не сумела бы сказать этого. Может быть, часы остановились? Обернуться казалось ей слишком утомительным. Как долго нет матери: прошла по меньшей мере неделя! Жанна уже не ждала ее, уже примирилась с мыслью, что больше не увидит ее. Постепенно она забывала все причиненные ей огорчения, странное недомогание, приступ которого она испытала, и даже ту заброшенность, на которую ее обрекли. Какая-то гнетущая тяжесть опускалась на нее, охватывала ее холодом. Она только чувствовала себя очень несчастной, такой же несчастной, как затерянные в подъездах маленькие нищие, которым подают медную монетку. Этому никогда не будет конца, она останется так целые годы. Это слишком страшно и тяжко для маленькой девочки. Господи, как кашляешь, как зябнешь, когда тебя больше не любят! Она смежила отяжелевшие веки в забытьи лихорадочной дремоты. Ее последней мыслью было смутное воспоминание детства, – как ее возили на мельницу, где была желтая рожь и крохотные зерна струились под жернова величиной с дом.
Часы шли, шли; каждая минута приносила с собой столетие. Дождь падал без перерыва, все тем же спокойным падением, как будто чувствуя, что у него достаточно времени – вся вечность, чтобы затопить равнину. Жанна спала. Рядом с ней ее кукла, перегнувшаяся через перекладину окна, ногами в комнату, головою наружу, в рубашке, прилипшей к розовой коже, с неподвижно уставленными глазами, с насквозь промокшими волосами, казалась утопленницей. Глядя на нее, хотелось плакать, так она была худа в своей комической и надрывающей сердце позе маленькой покойницы. Жанна сквозь сон кашляла; но она уже не открывала больше глаз, и кашель замирал в хрипе, не пробуждая ее, – только вздрагивала ее склоненная на руки голова. Все исчезло. Она спала во тьме, даже не отдергивая руку, с покрасневших пальцев которой, одна за другой, падали светлые капли в необъятность разверзавшихся под окном просторов. Часы шли, шли. Париж растаял на горизонте, как призрак города, небо расплывалось в мутном хаосе пространств, серый дождь падал все с тем же упорством.
Уже давно стемнело, когда Элен вернулась домой. Держась за перила, она с трудом поднималась по лестнице; вода с ее зонтика капала на ступеньки. Перед дверью своей квартиры она на несколько секунд остановилась, чтобы перевести дух, еще ошеломленная рокотом хлеставшего вокруг нее ливня, толкотней бегущих людей, пляшущими вдоль луж отсветами фонарей. Она шла как во сне, одурманенная поцелуями. Отыскивая ключ, она думала о том, что в ней нет ни раскаяния, ни радости. Так случилось, и она ничего не могла изменить в этом. Но ключ не находился; вероятно, она забыла его в кармане другого платья. Элен была раздосадована, ей показалось, будто она сама себя выгнала из своей квартиры. Пришлось позвонить.
– А! Это вы, сударыня, – сказала, открывая, Розали. – Я уже начинала беспокоиться.
И, беря зонтик, чтобы отнести его на кухню, она прибавила:
– Ну и дождь!.. Сейчас пришел Зефирен, он промок до костей… Я оставила его обедать, сударыня, не взыщите. Он отпущен до десяти часов.
Элен машинально последовала за ней. Казалось, у нее была потребность увидеть все комнаты своей квартиры, прежде чем снять шляпу.
– Хорошо сделали, – ответила она.
Минуту Элен постояла на пороге кухни, глядя на топившуюся плиту. Инстинктивным движением она открыла шкаф и вновь закрыла его. Вся мебель была на своих местах; она находила каждую вещь там, где оставила ее; это доставляло ей удовольствие. Зефирен почтительно встал. Она улыбнулась и слегка кивнула ему головой.
– Я уж и не знала, ставить ли мне жаркое, – сказала Розали.
– Который же теперь час? – спросила Элен.
– Да скоро семь, сударыня!
– Как! Семь?
Элен чрезвычайно удивилась. Она потеряла сознание времени. Это было для нее пробуждением.
– А Жанна? – сказала она.
– О! Она была такой умницей, сударыня! Я даже думаю, что она заснула: ее что-то и не слышно было.
– А вы разве не зажгли ей свет?
Розали смутилась, не решаясь признаться, что Зефирен принес ей картинки. Барышни не было слышно – значит, барышня ни в чем не нуждалась. Но Элен уже не слушала ее. Она вошла в спальню, резкий холод охватил ее.
– Жанна! Жанна! – позвала она.
Никто не откликнулся. Элен задела за кресло. Дверь в столовую, которую она оставила приоткрытой, освещала угол ковра. Дрожь пробежала по телу Элен, – казалось, дождь, дышащий сыростью, непрерывно журчащий, льет в самой комнате. Обернувшись, она увидела бледный прямоугольник окна, вырезавшийся на тусклом небе.
– Кто открыл окно? – крикнула она. – Жанна! Жанна!
Ответа по-прежнему не было. Смертельная тревога сжала сердце Элен. Она хотела было выглянуть в окно, но на подоконнике ее рука нащупала чьи-то волосы – то была Жанна. Вошла Розали с лампой; из сумрака выступила фигурка девочки; мертвенно-бледная, она спала, положив щеку на скрещенные руки; капли, падавшие с крыши, обрызгивали ее. Сломленная отчаянием и усталостью, она застыла в тяжелом, бездыханном забытьи. Широкие синеватые веки смежились, на ресницах блестели две крупные слезы.
– Несчастный ребенок! – лепетала Элен. – Мыслимо ли это!.. Боже мой, она совсем застыла! Заснуть здесь, и в такую погоду, когда ей запретили прикасаться к окну!.. Жанна, Жанна, отвечай мне, проснись!..
Розали благоразумно скрылась. Элен взяла Жанну на руки; голова девочки моталась из стороны в сторону, словно Жанна не могла стряхнуть с себя сковавший ее свинцовый сон. Наконец глаза ее открылись, но она оставалась бесчувственной, отупевшей, болезненно щурясь от света лампы.
– Жанна, это я… Что с тобой? Посмотри, я только что вернулась.
Но девочка не понимала ее слов, бормоча с растерянным видом:
– А… а…
Она разглядывала мать, словно не узнавая ее. Потом зубы ее вдруг застучали, – казалось, она ощутила пронизывающий холод комнаты. Она возвращалась к своим мыслям, слезы, повисшие на ресницах, потекли по щекам. Она отбивалась, не желая, чтобы к ней прикасались.
– Это ты, это ты… Ой, пусти, ты слишком сильно жмешь меня. Мне было так хорошо!
Она выскользнула из объятий матери: она боялась ее. Тревожный взгляд девочки поднимался от рук матери к плечам; одна рука была без перчатки. Жанна отшатнулась от этой обнаженной кисти, влажной ладони и теплых пальцев с тем же видом дикарки, с которым она уклонялась от ласки чужой руки. Это уже не был знакомый запах вербены; пальцы как-то удлинились, в ладони чувствовалась какая-то особая мягкость, и девочку неимоверно раздражало прикосновение этой кожи – она казалась ей подмененной.
– Видишь, я не браню тебя, – продолжала Элен. – Но скажи по правде – разве это разумно? Поцелуй меня.
Жанна продолжала отступать. Ей не помнилось, чтобы она видела на матери это платье и это манто. Пояс ослаб, ниспадающие складки чем-то были неприятны девочке. Почему мать вернулась так небрежно одетой, с отпечатком чего-то очень некрасивого и такого жалкого на всей ее внешности? На юбке виднелась грязь, башмаки прорвались, – ничто не держалось на ней, как она сама это говорила, когда сердилась на маленьких девочек, не умеющих одеваться.
– Поцелуй меня, Жанна!
Но девочка не узнавала и голоса матери; он казался ей громче обычного. Ее взор поднялся к лицу: ее удивила истомленная суженность глаз, лихорадочная яркость губ, странная тень, окутавшая все лицо матери. Ей не нравилось это, у нее опять начиналась боль в груди, как бывало, когда ее огорчали. Раздраженная близостью всего того неосязаемого и грубого, что она чуяла, понимая, что вдыхает запах измены, – она разразилась рыданиями.
– Нет, нет, пожалуйста… О, ты оставила меня одну! О, мне было так плохо!..
– Но ведь я вернулась, детка… Не плачь, я же вернулась.
– Нет, нет, кончено… мне тебя не надо больше!.. О! Я ждала, ждала, мне очень, очень больно.
Элен вновь обняла ее и тихонько притягивала к себе. Но девочка упрямо повторяла:
– Нет, нет, это уже не то, ты уже не та!
– Как? Что ты говоришь, дитя мое?
– Не знаю, ты уже не та, какой была!
– Ты хочешь сказать, что я тебя больше не люблю?
– Не знаю – ты другая… Не говори: нет… Ты уже не так пахнешь. Кончено, кончено, кончено! Я хочу умереть.
Вся бледная, Элен прижала ее к груди. Неужели это видно по ее лицу? Она поцеловала девочку, но та вздрогнула так болезненно, что мать уже не коснулась ее лба вторичным поцелуем. Все же она не отпускала ее. Ни та, ни другая не продолжали разговора. Жанна тихонько плакала, нервно возбужденная и негодующая. Элен говорила себе, что не следует придавать значения детским капризам. В глубине ее души шевелился глухой стыд: она краснела, чувствуя тяжесть дочери, прильнувшей к ее плечу. Она опустила Жанну на пол. Это было облегчением для них обеих.
– Теперь будь умницей, утри глаза, – вновь заговорила Элен. – Мы все это уладим.
Девочка повиновалась. Она вдруг слала послушной, немного боязливой и только искоса поглядывала на мать. Внезапно ее потряс припадок кашля.
– Боже мой! Вот теперь ты и заболела! Я, право, ни на секунду не могу отлучиться. Тебе было холодно?
– Да, мама, было холодно спине.
– Вот, надень шаль. Печь в столовой затоплена. Ты согреешься… Тебе хочется есть?
Жанна колебалась. Она хотела было сказать правду, ответить: «Нет», – но, вновь скользнув косым взглядом по матери, она отодвинулась, сказав вполголоса:
– Да, мама!
– Ну, это обойдется, – сказала Элен, чувствуя потребность успокоить себя. – Но прошу тебя, злая девочка, больше не пугай меня так.
Вернулась Розали объявить, что кушать подано. Элен сделала ей резкий выговор. Служанка потупилась, лепеча, что это сущая правда, что ей надо было последить за барышней. Потом, чтобы успокоить Элен, она помогла ей раздеться. Господи боже! Ну и в хорошеньком же барыня виде! Жанна взглядом следила за спадавшими одна за другой одеждами, будто вопрошая их, в ожидании, что из этой забрызганной грязью ткани выскользнет тайна, которую от нее скрывают. Тесьма нижней юбки упорно не развязывалась. Розали пришлось несколько минут провозиться, чтобы распутать узел, и девочка подошла поближе, привлеченная любопытством, разделяя нетерпение служанки, сердясь на узел, охваченная желанием узнать, как он завязан. Но она была не в силах оставаться рядом с матерью и укрылась за креслом, подальше от одежды, теплота которой раздражала ее. Она отворачивалась. Никогда еще не испытывала она такой неловкости при виде того, как мать меняет платье.
– Теперь, верно, вам уютно стало, сударыня, – сказала Розали. – Уж так приятно надеть сухое белье, когда промокнешь!
Накинув голубой пеньюар из мягкой шерстяной материи, Элен слегка вздохнула, как будто действительно ощутила приятное чувство. Она вновь была дома и чувствовала облегчение, не ощущая на своих плечах тяжести давивших ее одежд. Сколько служанка ей ни повторяла, что суп уже на столе, она захотела еще вымыть хорошенько лицо и руки. Когда она вернулась, чисто вымытая, еще чуть влажная, в застегнутом до подбородка пеньюаре, Жанна снова подошла к ней, взяла ее руку и поцеловала.
Однако за столом мать и дочь молчали. Печь гудела, маленькая столовая улыбалась лоснящимся красным деревом и светлым фарфором. Но Элен, казалось, снова впала в оцепенение, не дававшее ей думать; она ела машинально, с аппетитом. Жанна, сидевшая против матери, смотрела на нее поверх своего стакана, следя исподтишка за каждым ее движением. Девочка закашлялась. Элен, забывшая о дочери, вдруг встревожилась:
– Как? Ты опять кашляешь?.. Так ты не согрелась?
– О нет, мама, мне очень жарко.
Элен хотела пощупать ее руку, чтобы убедиться, не лжет ли Жанна. Тут она заметила, что девочка не притронулась к еде.
– Ты же говорила, что голодна… Разве тебе это не нравится?
– Нравится, мама! Я ем.
Делая над собой усилие, Жанна проглатывала кусок. Элен минуту-другую наблюдала за ней, потом ее воспоминания снова возвращались туда, в ту комнату, полную мрака. И девочка ясно видела, что матери не до нее. К концу обеда ее жалкое истомленное тельце поникло на стуле; она напоминала старушку, ее глаза стали похожи на бледные глаза очень старых дев, которых уже никто никогда не полюбит.
– Барышня, вы не хотите варенья? – спросила Розали. – Так я уберу со стола.
Элен сидела неподвижно, устремив глаза в пространство.
– Мама, мне хочется спать, – сказала изменившимся голосом Жанна. – Можно мне лечь? Мне будет лучше в постели.
Мать как будто проснулась.
– У тебя что-нибудь болит, детка? Где болит? Скажи!
– Да нет же! Мне спать хочется, – уже давно время ложиться.
Желая убедить мать, что у нее ничего не болит, она встала со стула и выпрямилась. Ее онемевшие ножки спотыкались на паркете. В спальне она держалась за мебель; несмотря на огонь, сжигавший все ее тело, у нее хватило мужества не заплакать. Элен вошла, чтобы уложить ее, но ей пришлось только причесать Жанну на ночь: девочка поторопилась сама снять с себя одежду. Она скользнула без помощи матери в постель и тотчас закрыла глаза.
– Тебе хорошо? – спросила Элен, укутывая ее одеялами и подтыкая их.
– Очень хорошо. Оставь меня, не трогай… Унеси свет.
Ей хотелось только одного – остаться во тьме, чтобы снова открыть глаза и переживать свое страдание, зная, что никто не смотрит на нее. Когда лампа была унесена, она широко раскрыла глаза.
Тем временем Элен в соседней комнате переходила с места на место. Какая-то странная потребность в движении удерживала ее на ногах; мысль о том, чтобы лечь в постель, была ей невыносима. Она посмотрела на часы: без двадцати девять. Чем ей заняться? Она порылась в ящике, но не могла вспомнить, что искала. Потом подошла к книжному шкафу, бросила взгляд на книги, не зная, какую взять, испытывая скуку при одном чтении заглавий. Тишина комнаты звенела у нее в ушах: это одиночество, этот отягченный воздух становились для нее мучением. Ей хотелось шума, людей, чего-нибудь, что отвлекло бы ее от самой себя. Дважды она прислушивалась, подойдя к двери в маленькую комнату: не было слышно даже дыхания Жанны. Все спало. Элен опять принялась беспокойно ходить по комнате, переставляя и вновь ставя на прежнее место попадавшиеся ей под руки вещи. Вдруг ей пришла мысль, что Зефирен, вероятно, еще сидит у Розали. Тогда, успокоенная и счастливая сознанием, что она будет не одна, Элен, волоча туфли, направилась в кухню.
Она уже дошла до передней, уже приоткрыла застекленную дверь в узенький коридор – и вдруг услышала, как щелкнула звонкая, данная с размаху пощечина. Голос Розали прокричал:
– Ну, что? Попробуй-ка еще разок ущипнуть меня! Лапы прочь!
– Ничего, красотка, это я так люблю тебя, – бормотал, картавя, Зефирен. – Готово…
Но дверь скрипнула. Когда вошла Элен, солдатик и кухарка преспокойно сидели за столом, уткнув носы в тарелки. Они прикидывались безразлично-равнодушными, словно были здесь ни при чем. Но лица их пылали, глаза светились, как свечки, они ерзали, подскакивая на стульях. Розали, вскочив с места, устремилась навстречу Элен.
– Вам что-нибудь угодно, сударыня?
Элен не знала, что ответить. Она пришла сюда, чтобы видеть их, чтобы поговорить, побыть с людьми. Но ей стало стыдно, – она не посмела сказать, что ей ничего не нужно.
– Есть у вас горячая вода? – спросила она наконец.
– Нет, сударыня. Да и плита погасла. Ну, да это ничего. Я подам вам ее через пять минут. Сразу вскипит.
Она подбросила угля, поставила котелок. Потом, видя, что хозяйка остановилась у порога:
– Через пять минут, сударыня, я принесу вам воду.
Элен сделала неопределенный жест.
– Я не тороплюсь, подожду… Не беспокойтесь, кушайте, кушайте… Ведь этому молодцу скоро возвращаться в казарму.
Розали согласилась сесть на прежнее место. Зефирен, стоявший навытяжку, отдал честь и снова принялся резать кусок мяса, широко расставив локти, чтобы показать, что он умеет вести себя в обществе. Когда они садились вдвоем за еду, они даже не выдвигали стола на середину кухни, а предпочитали сидеть рядом, носом к стенке. Расположившись таким образом, они могли подталкивать друг друга коленом, щипаться, награждать друг друга шлепками, не упуская при этом ни кусочка; а когда они поднимали глаза, их взгляд веселили кастрюли. На стене висел пучок лаврового листа и тмина, от ящика с пряностями пахло перцем. Кухня была еще не прибрана, везде вокруг них виднелись беспорядочно расставленные блюда и тарелки с остатками кушаний. Но эта картина все же была мила влюбленному Зефирену – он с завидным аппетитом лакомился здесь кушаньями, которыми никогда не кормили в казарме. В кухне пахло жарким, а также слегка уксусом – уксусом салата. Отсветы огня плясали на меди и полированном железе. Плита накалила воздух, поэтому влюбленные приоткрыли окно; долетавшие из сада порывы свежего ветра вздували синюю занавеску из бумажной материи.
– Вы должны вернуться ровно в десять? – спросила Элен.
– Да, сударыня, не в обиду вам будь сказано, – ответил Зефирен.
– А ведь туда немалый конец!.. Вы ездите на омнибусе?
– Езжу, сударыня, иногда… Да видите ли, беглым шагом оно даже лучше.
Элен шагнула в кухню и прислонилась к буфету, переплетя пальцы опущенных рук. Она поговорила еще о сегодняшней скверной погоде, о том, что едят в полку, о дороговизне яиц. Но каждый раз после того, как она задавала вопрос, а они отвечали на него, разговор прерывался. Хозяйка стояла у них за спиной – это стесняло их; они не оборачивались, говорили, глядя в тарелку, сутулились под ее взглядами и для большей опрятности ели маленькими кусочками. Элен стояла успокоенная: здесь ей было хорошо.
– Сию минуту, сударыня, – сказала Розали, – вот уж вода и зашумела. Будь огонь пожарче…
Элен не позволила ей встать. Успеется! Она только ощущала сильную усталость в ногах. Машинально она пересекла кухню, подошла к окну; там стоял третий стул, высокий, деревянный, превращавшийся, если его опрокинуть, в лесенку. Но она села не сразу: ей бросилась в глаза куча картинок, лежавших на конце стола.
– А ну-ка, посмотрим! – сказала она, взяв их в руки, с желанием доставить удовольствие Зефирену.
Маленький солдат беззвучно рассмеялся. Он сиял, следя взглядом за картинками, покачивая головой, когда перед глазами Элен проходил особенно удачный экземпляр.
– Вот эту, – сказал он вдруг, – я нашел на улице Тампль… Это красавица, с цветами в корзинке…
Элен села. Она разглядывала красавицу – изображение, украшавшее лакированную золоченую крышку конфетной коробки, тщательно вытертую Зефиреном. Тряпка, висевшая на спинке стула, мешала Элен прислониться. Она отстранила ее и вновь погрузилась в рассматривание картинок. Тогда влюбленные, видя, что хозяйка в таком добром расположении духа, перестали стесняться. Под конец они даже забыли о ней. Элен одну за другой уронила картинки на колени; улыбаясь смутной улыбкой, она глядела на влюбленных, слушала их.
– Что же ты, малец, не возьмешь жареной баранины? – шептала кухарка.
Он не отвечал ни да ни нет, покачиваясь, словно его щекотали; Розали положила ему толстый ломоть мяса на тарелку, – Зефирен расплылся в благодушии. Его красные погоны подскакивали, круглая голова с оттопыренными ушами качалась над желтым воротником, как голова китайского болванчика. Спина его колыхалась от смеха, он пыжился в своем мундире, который никогда не расстегивал на кухне из уважения к Элен.
– Это получше, чем репа дядюшки Руве! – сказал он наконец с набитым ртом.
То было воспоминание о деревне. Оба прыснули со смеху, Розали схватилась за стол, чтобы не упасть. Как-то – дело было еще до их первого причастия – Зефирен украл три репки у дядюшки Руве; и жесткие же они были, эти репки, ох! Хоть зубы обломай! Но Розали все же сгрызла свою долю, спрятавшись за школой. И теперь каждый раз, как им приходилось есть вместе, Зефирен не упускал случая сказать:
– Это получше, чем репа дядюшки Руве!
И каждый раз Розали так прыскала со смеху, что обрывала тесьму нижней юбки. Послышался треск лопнувшего шнурка.
– Ага, оборвала? – торжествующе сказал солдатик. Он хотел было убедиться в этом собственными руками, но она с размаху шлепнула его.
– Сиди смирно, уж не ты ли ее починишь?.. Глупо так рвать тесемку. Каждую неделю пришиваю новую.
Так как он все же не унимался, Розали ухватила своими толстыми пальцами кожу на его руке и стала крутить ее. Эта любезность еще более возбудила Зефирена, но тут Розали яростным взглядом указала ему, что Элен смотрит на них. Не слишком смутившись, он положил себе в рот огромный кусок, раздувший ему щеку, и подмигнул с видом разбитного вояки, давая этим понять, что женщины, даже дамы, не сердятся за такие проказы. Когда люди любят друг друга, на них всегда приятно поглядеть.
– Вам еще осталось пять лет военной службы? – спросила Элен, устало откинувшись на спинку высокого деревянного стула, отдаваясь забытью овладевшего ею успокоения.
– Да, сударыня, а может быть, только четыре, коли не понадоблюсь.
Розали поняла, что барыня думает о ее замужестве. Притворяясь рассерженной, она воскликнула:
– О сударыня, останься он еще хоть десять лет на службе, уж не я потребую его у правительства! Что-то он больно часто стал давать волю рукам… Портят его, право слово… Смейся, смейся! Со мной, брат, не клюнет! Когда господин мэр повенчает нас, – тогда шути себе!
Но так как Зефирен ухмылялся все шире, желая блеснуть при Элен в роли соблазнителя, кухарка рассердилась не на шутку.
– Смотри, пожалеешь!.. Знаете, сударыня, на самом-то деле он все такой же простофиля, как и был. Поверить нельзя, до чего они от мундира глупеют. Это он перед товарищами задается. А вот вытури я его, так вы услыхали бы, как он на лестнице заплачет… Наплевать мне на тебя! Да когда я захочу, ты разве не будешь тут как тут, чтобы разглядеть, как выглядят мои чулки?
Она в упор смотрела на него, но заметив, что на его добродушном веснушчатом лице появилось выражение беспокойства, сразу смягчилась и без видимого перехода добавила:
– Да, я и не сказала тебе, что получила письмо от тетки… Гиньяры собираются дом продавать. Почти задаром… Пожалуй, можно будет потом…
– Черт возьми! – сказал, расплывшись. Зефирен. – Своим домком зажили бы… Там две коровы в хлеву поставить можно.
Оба замолкли. Они дошли до сладкого. Солдатик с детским пристрастием к лакомствам слизывал с хлеба виноградное варенье, а кухарка заботливо, с материнским видом, очищала яблоко. Все же он засунул свободную руку под стол и украдкой гладил ей коленку, но так тихо, что она делала вид, будто ничего не замечает. Когда он оставался благопристойным, она не сердилась. По-видимому, ей даже нравилось это, она чуть подпрыгивала на стуле от удовольствия. Словом, в этот день они были на верху блаженства.
– Вот ваша вода и закипела, сударыня, – сказала Розали, прерывая молчание.
Элен не двинулась с места. Она чувствовала себя как бы окутанной их нежностью и, продолжая за них их мечты, представляла себе обоих там, в деревне, в доме Гиньяров, с двумя коровами.
Нельзя было не улыбаться, глядя, как невозмутимо серьезно Зефирен засовывал руку под стол и как служанка, не желая показать виду, сидела, неподвижно выпрямившись. Все, что отделяло Элен от них, стерлось. Она уже не сознавала отчетливо ни себя, ни окружающих, ни места, где находится, ни того, зачем пришла. Медная утварь пылала по стенам. Элен, с затуманенным лицом, равнодушная к царившему в кухне беспорядку, не двигалась с места, странная расслабленность удерживала ее. Она наслаждалась этим самоунижением, удовлетворявшим в ней какую-то глубокую потребность. Ей только было очень жарко от плиты. Капли пота выступали на ее бледном лбу, веявшие из-за ее спины сквозь полуоткрытое окно прохладные дуновения касались ее затылка сладостным трепетом.
– Сударыня, вода ваша кипит, – повторила Розали. – В котелке ничего не останется.
И она поставила котелок перед Элен. Та на мгновение удивилась; ей пришлось встать.
– Ах да!.. Благодарю вас.
Теперь у нее не было предлога, чтобы остаться. Она ушла. Медленно. Неохотно. Придя к себе в комнату, она не знала, что делать с котелком. Но страсть уже вспыхнула в ней. Оцепенение, державшее ее в тупой бездумности, растворялось в потоке пламенной жизни, – его волны сжигали ее. Она трепетала от не испытанного ею сладострастия. Воспоминания всплывали в ней, чувственность пробуждалась слишком поздно, безмерным, неутоленным желанием. Стоя посреди комнаты, она выпрямилась и, заломив над головою руки, потянулась всем своим истомленным телом. О! Она любит его, она хочет его, вот так она отдастся в следующий раз.
И в ту минуту, когда Элен, глядя на свои обнаженные руки, снимала пеньюар, негромкий звук встревожил ее. Ей показалось, что это кашлянула Жанна. Взяв лампу, она подошла к кроватке. Веки Жанны были опущены: она, казалось, спала. Но когда мать, успокоенная, отвернулась от нее, девочка широко открыла глаза – черные глаза, не отрывавшиеся от Элен, пока та возвращалась в свою комнату. Жанна еще не спала, она не хотела, чтобы ее заставили уснуть. Новый приступ кашля схватил ее за горло, она заглушила его, спрятав голову под одеяло. Теперь она может исчезнуть, – мать уже не заметит этого. Она лежала, глядя во мрак, зная все, словно до всего додумавшись, – и молча умирала от этого.