Мой обожаемый поэт,
К тебе я с просьбой и с поклоном:
Пришли в письме мне твой портрет,
Что нарисован Аполлоном.
Давно мечты твоей полет
Меня увлек волшебной силой,
Давно в груди моей живет
Твое чело, твой облик милый.
Твоей камене – повторять
Прося стихи – я докучаю,
А все заветную тетрадь
Из жадных рук не выпускаю.
Поклонник вечной красоты,
Давно смиренный пред судьбою,
Я одного прошу – чтоб ты
Во всех был видах предо мною.
Вот почему спешу, поэт,
К тебе я с просьбой и поклоном:
Пришли в письме мне твой портрет,
Что нарисован Аполлоном.
1862
Октавами и повесть, признаюсь!
И, полноте, ну что я за писатель?
У нас беда – и, право, я боюсь,
Так, ни за что, услышишь: подражатель!
А по размеру, я на вас сошлюсь,
И вы нередко судите, читатель.
Но что же делать? Видно, так и быть:
Бояться волка – в лес нельзя ходить.
Вы знаете, деревню я люблю
И зимний быт. Плохой я горожанин.
Я этой жизни душной не терплю,
И повестью напомню образ Танин,
Сугробами деревню завалю,
Как некогда январский «Москвитянин»…
Но, – виноват, я знаю, вам милей
Тверской бульвар неведомых полей!
Вас не займет отлогий косогор,
И ветхий храм с безмолвной колокольней,
И синий лес по скату белых гор;
Не станете вы внутренно довольней
Рассматривать старинный барский двор
И в тех местах молиться богомольней;
Но, верно, есть в них скрытая печаль:
Иначе что ж, – зачем же мне их жаль?
Там у меня ни близких, ни родни,
Но, знать, душе напомнили те горы
Места иные, где в былые дни
Звучали в замках рыцарские шпоры,
Блистали в окнах яркие огни
И дамские роскошные уборы
И где теперь – давно ли был я там? —
Ни зал, ни шпор, ни благородных дам.
Да, все пройдет своею чередой!
Давно ли он, романтиков образчик,
Про степь и глушь беседовал со мной?
Он был и славный малый, и рассказчик;
Но вот вся жизнь его покрыта мглой,
Он сам давно улегся в долгий ящик.
Но помню я в его рассказах ночь:
Я вам рассказ тот передам точь-в-точь.
– Шестнадцать лет, я помню, было мне.
Близ той деревни жил и я когда-то.
Не думайте, что я герой вполне,
Что жизнь моя страданьями богата.
Пришла пора – и вздумалось родне
Почти ребенка превратить в солдата.
Казалось, вдаль стремился я душой,
Но я любил, то был обман пустой.
Кто юных лет волнения не знал
И первой страсти, пылкой, но послушной,
Во дни надежд о счастьи не мечтал
С веселием улыбки простодушной,
И кто к ногам судьбы не повергал
Кровавых жертв любви великодушной?
И все пройдет, – нельзя же век любить;
Но есть и то, чего нельзя забыть.
Пора, пора из теплого гнезда
На зов судьбы далекой подниматься!
Смеркался день, вечерняя звезда
Вдали зажглась; я начал одеваться.
До их села недальняя езда;
Перед отъездом должно распрощаться.
Готова тройка, порский снег взвился,
И колокольчик жалко залился.
«Пошел, пошел! всего верст двадцать пять;
Да льдом поедем, там езда ровнее.
Смотри, чтоб нам в село не опоздать,
Хотя домой приедем и позднее.
Ты коренной-то не давай скакать».
Я нашей тройки не видал дружнее
(И вам, я чай, случалось ездить льдом);
Да вот и церковь, вот господский дом!
Не стану я описывать фасад
Старинного их дома. Из гостиной
В стекло балкона виден голый сад
С беседкою и сонною куртиной.
Признаться вам, ребяческий мой взгляд
Тогда иною занят был картиной,
И маменьке, хозяйке дома, чуть
Я не забыл примолвить что-нибудь.
Зато она рассыпала слова…
(За хлеб и соль ее хвалили миром)
Радушная соседка и вдова,
Как водится, была за бригадиром;
Ее сынок любимый (голова!)
Жил в отпуску усатым кирасиром.
Где он теперь, не знаю, право, я;
Но что за дочки! – Чудная семья!
Их было две. Нам должно их назвать:
Пожалуй, мы хоть старшую Варварой,
Меньшую Александрой станем звать.
Они прекрасны были. Чудной парой,
Для всех заметно, любовалась мать;
Хоть иногда своей красою старой
Блистать хотела, что́ греха таить!
Но женщине как это не простить?
Мы младшую оставим: что нам в ней?
Она блондинка стройная, положим,
Но этот взгляд и смысл ее речей —
Все говорит, что и лицом пригожим
И талией она горда своей,
Что весело ей нравиться прихожим.
Зато Варвара – томная луна,
Как ты была прекрасна и скромна!
Ее не раз и прежде я видал,
Когда случался близко у соседства
Какой-нибудь необычайный бал
По случаю крестин или наследства;
Но в этот миг в душе припоминал
Я образ, мне знакомый с малолетства, —
И не ошибся: в городе одном
Мы с ними жили, рядом был их дом.
Что ж можно лучше выдумать? – И мать
Припомнила ту сча́стливую пору
И прочее. Я должен был внимать
Хозяйки доброй искреннему вздору.
Сынок меня придумал занимать:
Велел привесть любимую мне свору, —
И я хвалил за стать его борзых,
А мне, признаться, было не до них.
Я и забыл: день святочный был то.
Зажгли огни; мы с Варенькой сидели;
Большое блюдо было налито,
Дворовые над блюдом песни пели,
И сердце ими было занято,
С гаданьями предчувствия кипели.
Я посмотрел на милое лицо…
И за меня она дала кольцо.
С каким отрадным страхом я внимал
Тех вещих песен роковому звуку!
Но вот мое кольцо – я услыхал
В моем припеве близкую разлуку:
Как будто я давно о том не знал!
Но Варенька мне тихо сжала руку,
И капли слез едва сдержать я мог;
Но улетел неосторожный вздох.
Другой сосед приехал – он жених.
Но стол готов в диванной с самоваром,
И Варенька исчезла. В этот миг
Сосед-жених мне был небесным даром:
Им занялись. Я ускользнул от них.
«Вы не в столовой?» – Обдало как варом
Меня от этих слов… Но этот взор!..
О, я вполне ей верил с этих пор!
Мы говорили бог знает о чем:
Скучают ли они в своем именьи,
О сельском лете, о весне, потом
О Шиллере, о музыке и пеньи.
«Я вам спою… Скажите, вам знаком
Романс такой-то?» – В сладком упоеньи
Едва-едва касался я земли…
Но чай простыл, и самовар снесли.
В столовую я вышел… Боже мой,
Какое счастье: заняты гаданьем!
И я прошел нарочно пред толпой
И тихо скрылся. Чудным обаяньем
Меня влекло за двери. За стеной
Дрожали струны сладостным бряцаньем…
Нет, я не в силах больше, не могу —
На тайный зов я к милой побегу.
Серебряная ночь гляделась в дом…
Она без свеч сидела за роялью.
Луна была так хороша лицом
И осыпала пол граненой сталью;
А звуки песни разлились кругом
Какою-то мучительной печалью:
Все вместе было чувства торжество,
Но то была не жизнь, а волшебство.
И, сам не свой, я, наклоняясь, чуть
Не покрывал кудрей ее лобзаньем,
И жаждою моя горела грудь;
Хотелось мне порывистым дыханьем
Всю душу звуков сладостных вдохнуть —
И выдохнуть с последним издыханьем!
Дрожали звуки на ее устах,
Дрожали слезы на ее глазах.
«Вы знаете, – сказала мне она, —
Что я владею чудным талисманом?
Хотите ли, я буду вам видна
Всегда, везде, с луною, за туманом?»
Несбыточным была душа полна,
Я счастлив был ребяческим обманом.
Что б ни было – я верил всей душой, —
И для меня слилась она с луной.
Я был вдали, ее я позабыл,
Иные страсти овладели мною;
Я даже снова искренно любил, —
Но каждый раз, когда ночной порою
Засветится воздушный хор светил, —
Я увлечен волшебницей луною.
……………. ……………
……………. ……………
<1842>
И. С. Тургеневу
Близ рощи, на пригорке серый дом,
В полуверсте от речки судоходной,
Стоит лет сорок. Нынче пустырем
Он стал смотреть, угрюмый и негодный.
Срубили рощу на дрова кругом,
Не находя ее статьей доходной;
По трубам галки, ласточки в окошках,
И лопухи на а́нглийских дорожках.
Семь крыш, одна причудливей другой,
Вам говорят про барские затеи.
Дом этот прежде флигель был простой:
Понадобились залы, галереи,
И в девичью стал нужен вход другой, —
Не обошлось и без оранжереи:
Однако вкус был, на манер столичный,
Во всем фасаде сохранен отличный.
Помещик Русов не любил дремать.
Служил в гусарах, ротмистра дождался,
Женился по любви лет в сорок пять
И всей душой к хозяйству привязался:
Стал горы рыть, пошел пруды копать,
На мельницы, на риги разорялся;
Всем уяснил значение капусты, —
У самого ж карманы стали пусты.
В полях с утра до вечера верхом.
Никто не смел в лесу сорвать ореха.
Сам полевым он хвастался конем.
Уже, бывало, не пройдет огреха:
На рыхлой пашне ткнется, и хлыстом
Не перегонишь – и пошла потеха:
«Чей это клин?» Приводят на расправу
Виновного и угостят на славу.
А все ты мил мне, серый, ветхий дом,
С твоею кровлей, странной, кособокой.
Так иногда над полусгнившим пнем
Припоминал я осенью глубокой
Весенний вечер, прожитой вдвоем
Под грустный вопль кукушки одинокой,
Припоминал несбыточные грезы —
И на глазах навертывались слезы.
Почти три года с той поры прошло,
Как Русов наш женился на Наташе.
Не знаю, что с ума ее свело
В восьмнадцать лет. Тут дело уж не наше.
Ее невольно к Русову влекло;
Для ней он был умнее всех и краше.
Ей Ваня дорог с головы до пяток, —
А Ване скоро на шестой десяток.
Как Русов горд и свеж! Считать лета —
Ребячество смешное, даже детство.
В мужчине воля – лучшая черта,
У избранных семейное наследство.
«Да, Русовы – счастливая чета» —
Так в первый год решило все соседство.
Стал изредка он дома как-то скучен, —
Но сплин с семейным бытом неразлучен.
Тот понял жизнь с превратной стороны
И собственное горе приумножит,
Кто требует всей жизни от жены,
А сам ничем пожертвовать не может.
Мы, без любви, любовью стеснены;
Чужой порыв холодного тревожит.
Все станет жертвой: слышать друга, видеть, —
И сердце начинает ненавидеть.
Наташа смутным чувством поняла,
Что мужнин глаз судья ей беспристрастный.
У старика отца она была
В дому хозяйкой полной, самовластной.
Как май тиха, как птичка весела,
Она отца душой любила страстной.
Больной старик не мог быть равнодушен
И, как дитя, во всем ей был послушен.
В одном лишь с ней он мнений разных был
И утверждал, что Русов ей не пара.
Как он сердился, как ее молил
Не выходить за бойкого гусара!
Ей он, конечно, этот шаг простил
Но сам, бедняк, не перенес удара
И скоро умер. Горькая утрата!
Но Натали послало небо брата.
Он годом старше был. Они росли,
Учились вместе и сходились нравом.
Чем больше развивалась Натали,
Тем меньше предавался брат забавам.
К сестре все чувства юношу влекли.
Он, видимо, гордился нежным правом,
Когда другие ловят взгляд сестрицы,
Ей целовать и брови, и ресницы.
Грешно сказать, чтоб с самых первых лет
Замужества Наташа тосковала
Иль Русов с нею холоден был, – нет,
Он о жене заботился сначала,
Сам ей убрал уютный кабинет,
С улыбкой слушал, как она мечтала
В дому порядком заменить избыток, —
И жемчугу ей подарил пять ниток.
В душе Наташи крылись семена
Стремлений светлой, избранной природы.
Быть может, их взлелеяла б она
На доброй почве счастья и свободы.
Дочь нежная и страстная жена
Была сидеть готова с мужем годы
Глаз на́ глаз, лишь бы то, что он хоть мало
Привык ценить, любимца окружало.
Придет ли к ней, бывало, он сердит,
Иль резкостью бедняжку озадачит, —
Наташа все, что в сердце закипит,
С болезненно-отрадным чувством спрячет,
Как будто, улыбаяся, смолчит,
А утро все одна потом проплачет;
Но в час обеда и глаза не красны,
И локоны душисты и прекрасны.
Прошло три года. Птичке молодой
Несносна стала золотая клетка.
Чем менее бывает прав иной,
Тем он охотней в жертву целит метко.
Так Русов, насмехаясь над женой,
Давал понять, что ты-де вот поэтка.
Замашку эту видеть было в муже
Всего на свете для Наташи хуже.
Но время шло. Был чудный вешний день —
Один из тех, что в сердце льют тревогу, —
Балкон раскрыт, и сладостная лень
Наташей овладела понемногу.
Вдруг зазвенело в роще, и, как тень,
Седая пыль шибнула на дорогу.
Вот ближе, ближе, под крыльцо… «Ах! Саша!» —
И брата с воплем обняла Наташа.
Как передать бессвязный разговор,
Живой восторг того или другого?
Что скажет звук, движенье или взор —
Упрямое не перескажет слово.
Но вот и Русов сам спешит во двор,
Объехавши посевы ярового.
Он, видимо, рад жениному брату, —
Хитрить некстати старому солдату.
Дня через два по новым колеям
Жизнь Русовых тихонько покатилась.
Наташа светлым чувствам и мечтам
При брате предаваться не стыдилась.
Внимательней к жене стал Русов сам,
Как будто ревность в нем зашевелилась;
Сговорчив, мил, в лице ни тени скуки —
И все целует у Наташи руки.
Как упивались маем брат с сестрой,
Когда леса слегка позеленели
И стал туман качаться над рекой,
А соловьи в черемухе запели!
Всю ночь, бывало, по тропе лесной
Вдвоем проходят безо всякой цели.
К обеду вновь и планы, и рассказы,
И ландышей на столике две вазы.
Спешат зарею резеду полить,
Дорожку дальше вывесть за куртиной,
Иль две-три клумбы новых очертить,
Пока не кликнет голос соловьиный.
Еще с приезда Саша посадить
Успел две липки под окном гостиной;
Ему сама Наташа помогала
И молодые корни поливала.
Как странен Русов! Точно сам не свой,
Как будто чем-то сдержанным томится:
Уступчив, шутит ласково с женой
И с братом мил, – но вдруг проговорится,
С улыбкой суд произнося такой:
«Нет, господа! цветник ваш не годится:
Все это выйдет даже слишком бедно.
Но что ж? Напрасно, да зато безвредно».
Проговорит – и видно по всему,
Что человек вполне собой доволен
И собственному явно рад уму,
Хоть ум его, разливом желчи болен,
Относит ко внушенью своему
Такой порыв, в котором он не волен.
Поняв намек подобный, брат с сестрою
Внимательнее смотрят за собою.
Настало лето. Грустно сознавать,
Как быстро миновалось это лето.
Быть может, в жизни уж ничем опять
Не будет сердце нежно так согрето!
Весной придется брата провожать, —
Когда-то вновь увидишься и где-то?
Пришла зима, и с ней катанья, чтенья,
А Русов стал щедрей на поученья.
Бывало, вешних золотых лучей
Наташа втайне ждет и не дождется.
«Да скоро ль этот снег сойдет с полей?
Когда у нас Святая-то придется?»
Спешит окошко выставить скорей,
Увидит свежий дерн – и улыбнется;
Теперь, как взглянет за окно порою,
Совсем к канве приникнет головою.
А все пришла тяжелая пора.
В далекий путь уже собрался Саша.
«Бог даст, опять увидимся, сестра!
Судьба, быть может, улыбнется наша;
А так я не поеду со двора…
Ну, полно плакать, добрая Наташа!
Я от тебя дождусь-таки улыбки,
Смотри, как наши распустились липки».
И брат уехал. Сколько было слез,
Когда четверка унесла коляску!
Казалось, брат с собою все увез:
Домашний мир, веселие и ласку.
Ходить стал Русов, раздувая нос,
Молчал с женой, слугам давал острастку
И, чтоб, пожалуй, не покончить драмой,
Пускал в Наташу злою эпиграммой.
Прогнать стараясь нестерпимый сплин,
Хозяйничать Наташа стала тупо
И сто упреков слушать в день один:
То Русов скажет, что нельзя есть супа,
То он не Ротшильд, то не мещанин,
То слишком расточительно, то скупо.
«Да кто велел? – слуге он повторяет. —
Кто?» – «Барыня-с». – И он при ней вздыхает.
А между тем все время шло да шло,
И будущность отрады не сулила.
И говорить и вспомнить тяжело,
Что бедная жена переносила.
И ни к чему страданье не вело:
Наперекор уму она любила.
Любовью можно все исправить в муже,
А тут, что год, что новый день, то хуже.
Как разгадать? Что делать? Чем помочь?
Но в этот год само пришло спасенье.
Бог сжалился: послал Наташе дочь.
Какой восторг! Какое утешенье!
Мать от малютки не отходит прочь
И караулит каждое движенье,
Шьет, крошечной любуется одеждой
И выхитрила дочь назвать Надеждой.
Спешит супруга чаем напоить
И, как-нибудь расчеты дня уладя,
Уйдет к себе малютку тормошить
Иль сладко плачет, на ребенка глядя:
«Скажи: ты будешь ли меня любить,
Моя красотка, тихий ангел, Надя?
Нет, не меня, – промолвит вдруг уныло, —
Люби отца, как я его любила».
Хлопочет Русов больше с каждым днем,
Прошенья пишет, счеты да заметки.
В чужом именьи стал опекуном:
Осталася вдова да малолетки.
День целый ездит по полям верхом
Или живет неделю у соседки.
Соседка – друг Наташи, без сомненья,
И в именины шлет к ней поздравленья.
В дому угрюм, в гостях умен и мил,
По мненью всех был Русов муж прекрасный,
Жалели только, что себя сгубил
Женитьбой он неровной и напрасной.
Меж тем Наташа выбилась из сил
И ревностью измучилась ужасной.
Болезни быстро развились зачатки:
Мигрень, тоска, истерики припадки.
Седеть стал Русов, хоть еще далек
От дряхлости. Пошло хозяйство худо.
Он говорил, что все, что мог, извлек,
Да помощи не видит ниоткуда.
А Наденьке пошел седьмой годок,
И девочка – без прибавленья – чудо.
Ее сама Наташа учит в детской
По азбуке французской и немецкой.
Шесть лет – еще велики ли года?
Не много мать изведала отрады!
К иному как привяжется беда,
Так от нее не жди себе пощады.
Стал Русов после долгого труда
Кидать на дочь задумчивые взгляды.
«Ты рада ль, Надя, что пришел папаша?»
«Как дочь он любит!» – думает Наташа.
«Пора бы нам подумать и о ней.
Я сам учить никак ее не стану,
Ты все больна, а брать учителей
Хотя б желал, да мне не по карману.
И не согласен я никак детей
Доверить незнакомому болвану.
Я лучше Надю – вот мое решенье —
В казенное пристрою заведенье».
Ни слезы, ни мольбы не помогли.
Весною дочь в карету посадили
И по дороге к роще повезли.
Глаза Наташи Надю проводили.
Просилась мать до станции: нашли,
Что будет вредно ей, и не пустили.
Наташа долго на крыльце стояла,
Потом пошла, шатаясь, и упала.
Прошло еще лет восемь. Стар и хил
Стал в это время Русов очевидно,
А хлопотать по-прежнему любил,
И за обедом кушал он завидно.
Но по хозяйству с костылем ходил,
Хоть говорил шутя, что это стыдно.
Быть может, и дворовые стыдились,
Что, барина завидя, сторонились.
Наташа стала до того слаба,
Что целый день почти уже лежала.
Довольно длилась трудная борьба,
Довольно мук бедняжка испытала.
Теперь во всем покорная раба,
Наташа мужу и не возражала.
Он к ней войдет, присядет у постели —
И дома не бывает три недели.
Был летний вечер и такая тишь,
Что, распахнув окно, Наташа села.
Над цветником носился черный стриж,
И поздняя пчела вкруг ветки пела.
«Как хорошо! О Господи! услышь
Мои мольбы: я только бы хотела
Увидеть Надю и проститься с нею.
Другого счастья и просить не смею».
Задумалась Наташа под окном;
За рощею румяный день уходит.
Верхушки лип в сияньи золотом,
И Русова с любимцев глаз не сводит.
Но вот садовник прямо с топором
И лестницей к одной из них подходит.
«Что это ты, Степан?» – «Да уезжали,
Так эту вот срубить мне приказали».
«Кто приказал?» – «Известно, барин сам, —
Ответил ей Степан, не скрыв улыбки, —
А потрафлять должны мы господам».
– «Да быть не может! Нет ли тут ошибки?»
– «Помилуйте-с! Докладываю вам,
Изволили сказать: „У этой липки
Ты от земли сруби на два аршина“.
Ослушаться нельзя нам господина».
Под сук подставив лестницу в упор,
Полез Степан и плюнул в горсть сначала.
Стал мерно в ствол, звеня, стучать топор,
И стройная верхушка задрожала.
Ушла Наташа прочь, потупя взор,
И как упала липка, не слыхала.
Поутру рядом с липою густою
Стоял обрубок, залитый смолою.
И Русова немало удивил
Такой исход приказа господина.
Степана он позвал и разбранил:
«Ведь я тебе, безмозглая осина,
Довольно ясно, кажется, твердил,
Чтоб снизу сучья снять на два аршина!
Но дерево ведь дело наживное:
Одно пропало – посажу другое».
И точно, первой раннею весной,
Чтоб не смущаться глупою ошибкой,
На дрогах он велел со всем, с землей,
Привезть какой-то ствол с макушкой гибкой,
А вслед за тем, увидевшись с женой,
Сказал: «Теперь опять ты будешь с липкой».
– «Благодарю. Но вот моя примета:
Ты – липка та, здоровая, я – эта…»
И не могли больную убедить
Ничем, что это предрассудок странный.
За жизнью липки молодой следить
Она в тревоге стала постоянной.
Хотелось ли самой, бедняжке, жить,
Иль с дочерью увидеться желанной, —
Но каждый раз, когда на липку взглянет,
Ей кажется, что с ней она увянет.
Иные странно действуют слова:
Услышим их – и сердце вдруг сожмется.
Еще хирела липка года два;
Придет весна – и почка вся нальется,
А там и лист, но так, едва-едва
На солнышке и сбоку развернется…
Еще весны отрадная улыбка, —
Но в этот раз не распустилась липка.
А в сером доме, в зале, под парчой,
Закрыв глаза, в гробу спала Наташа,
И Русов сам, с поникшей головой,
Твердил, что воля божья, а не наша.
Он говорил, что в жизни ни одной
Еще усопшей не запомнит краше.
Казалось, точно, что она простила
Всем в мире, всем, – и, кроткая, почила.
В ограде церкви, с северных дверей,
Там, где к земле склонилась грустно ива,
Лежит плита и золотом на ней —
«Покойся, друг» – написано красиво.
Холм ниже всех ввалился, и дружней
Растет на нем засевшая крапива.
Когда, крестясь, народ валит к кладбищу,
Никто нейдет к Наташину жилищу.
А серый дом, угрюмый и пустой,
Стоит давно с безмолвием гробницы.
Он только оживляется весной,
Когда в него таскают гнезда птицы.
Балкон скривился, тонкою травой
Заметно прорастают половицы.
Ступени шатки, и перила зыбки,
И нет ни новой, нет ни старой липки.
1856
Némésis. Muette encore! Elle n’est pas
des nôtres: elle appartient aux autres
puissances.
Byron. «Manfred»[8]
Мне не спалось. Томителен и жгуч
Был темный воздух, словно в устьях печки.
Но все я думал: сколько хочешь мучь
Бессонница, а не зажгу я свечки.
Из ставень в стену падал лунный луч,
В резные прорываяся сердечки
И шевелясь, как будто ожило
На люстре всё трехгранное стекло,
Вся зала. В зале мне пришлось с походу
Спать в качестве служащего лица.
Любя в домашних комнатах свободу,
Хозяин в них не допускал жильца
И, указав мне залу по отводу,
Просил ходить с парадного крыльца.
Я очень рад был этой благодати
И поместился на складной кровати.
Не много в Дерпте есть таких домов,
Где веет жизнью средневековою,
Как наш. И я, признаться был готов
Своею даже хвастаться судьбою.
Не выношу я низких потолков,
А тут как купол своды надо мною,
Кольчуги, шлемы, ветхие портреты
И всякие отжившие предметы.
Но ко всему привыкнешь. Я привык
К немного строгой сумрачной картине.
Хозяин мой, уживчивый старик,
Жил вдалеке, на новой половине.
Все в доме было тихо. Мой денщик
В передней спал, забыв о господине.
Я был один. Мне было душно, жарко,
И стекла люстры разгорались ярко.
Пора была глухая. Все легли
Давно на отдых. Улицы пустели.
Два-три студента под окном прошли
И «Gaudeamus igitur» пропели,
Потом опять все замерло вдали,
Один лишь я томился на постели.
Недвижный взор мой, словно очарован,
К блестящим стеклам люстры был прикован.
На ратуше в одиннадцатый раз
Дрогну́ла медь уклончиво и туго.
Ночь стала так тиха, что каждый час
Звучал как голос нового испуга.
Гляжу на люстру. Свет ее не гас,
А ярче стал средь радужного круга.
Круг этот рос в глазах моих – и зала
Вся пламенем лазурным засияла.
О ужас! В блеске трепетных лучей
Всё желтые скелеты шевелятся,
Без глаз, без щек, без носа, без ушей,
И скалят зубы, и ко мне толпятся.
«Прочь, прочь! Не нужно мне таких гостей!
Ни шагу ближе! Буду защищаться…
Я вот как вас!» Ударом полновесным
По призракам махнул я бестелесным.
Но вот иные лица. Что за взгляд!
В нем жизни блеск и неподвижность смерти.
Арапы, трубочисты – и наряд
Какой-то пестрый, дикий. Что за черти?
«У нас сегодня праздник, маскарад, —
Сказал один преловкий, – но, поверьте,
Мы вежливы, хотя и беспокоим.
Не спится вам, так мы здесь бал устроим.
Эй! живо там, проклятые! Позвать
Сюда оркестр, да вынесть фортепьяны.
Светло и так достаточно». Я глядь
Вдоль стен под своды: пальмы да бананы!..
И виноград под ними наклонять
Стал злак ветвей. По всем углам фонтаны;
В них радуга и пляшет и смеется.
Таких балов вам видеть не придется.
Но я подумал: «Если не умру
До завтрашнего дня, что может статься,
То выкину им штуку поутру:
Пусть будут немцы надо мной смеяться,
Пусть их смеются, но не по нутру
Мне с господами этими встречаться,
И этот бал мне вовсе не потребен, —
Пусть батюшка здесь отпоет молебен».
Как завопили все: «За что же гнать
Вы нас хотите? Без того мы нищи!
Наш бедный клуб! Ужели притеснять
Нас станете вы в нашем же жилище?»
– «Дом разве ваш?» – «Да, ночью.
Днем мы спать
Уходим на старинное кладбище.
Приказывайте, – все, что вам угодно,
Мы в точности исполним благородно.
Хотите славы? – слава затрубит
Про Лосева поручика повсюду.
Здоровья? – врач наш так вас закалит,
Что плюйте и на зной и на простуду.
Богатства? – вечно кошелек набит
Ваш будет. Денег натаскаем груду.
Неси сундук!» Раскрыли – ярче солнца!
Всё золотые, весом в три червонца.
«Что, мало, что ли? Эти вороха
Мы просим вас считать ничтожной платой».
Смотрю – кой черт? Да что за чепуха?
А, впрочем, что ж? Они народ богатый.
Взяло раздумье. Долго ль до греха!
Ведь соблазнят. Уж род такой проклятый.
Брать иль не брать? Возьму, – чего я трушу?
Ведь не контракт, не продаю им душу.
Так, стало быть, все это забирать!
Но от кого я вдруг разбогатею?
О, что б сказала ты, кого назвать
При этих грешных помыслах не смею?
Ты, дней моих минувших благодать,
Тень, пред которой я благоговею,
Хотя бы ты мой разум озарила!
Но ты давно, безгрешная, почила.
«Вам нужно посоветоваться? что ж,
И это можно. Мы на всё артисты.
Нам к ней нельзя, наш брат туда не вхож;
Там страшно, – ведь и мы не атеисты;
Зато живых мы ставим не во грош.
Вы, например, кажись, не больно чисты.
Мы вам покажем то, что видим сами,
Хоть с ужасом, духовными очами».
«Вон, вон отсюда!» – крикнул старший. Вдруг
Исчезли все, юркнув в одно мгновенье,
И до меня донесся светлый звук,
Как утреннего жаворонка пенье,
Да шорох шелка. Ты ли это, друг?
Постой, прости невольное смущенье!
Все это сон, какой-то бред напрасный.
Так, так, я сплю и вижу сон прекрасный!
О нет, не сон и не обман пустой!
Ты воскресила сердца злую муку.
Как ты бледна, как лик печален твой!
И мне она, подняв тихонько руку,
«Утишь порыв души твоей больной», —
Сказала кротко. Сладостному звуку
Ее речей внимая с умиленьем,
Пред светлым весь я трепетал виденьем.
«Мой путь окончен. Ты еще живешь,
Еще любви в груди твоей так много,
Но если смело, честно ты пойдешь,
Еще светла перед тобой дорога.
Тоской о прошлом только ты убьешь
Те силы, что даны тебе от Бога.
Бесплотный дух, к земному не ревнуя,
Не для себя уже тебя люблю я.
Ты помнишь ли на юге тень ветвей
И свет пруда, подобный блеску стали,
Беседку, стол, скамью в конце аллей?..
Цветущих лип вершины трепетали,
Ты мне читал „Онегина“. Смелей
Дышала грудь твоя, глаза блистали.
Полудитя, сестра моя влетела,
Как бабочка, и рядом с нами села.
„А счастье было, – говорил поэт, —
Возможно так и близко“. Ты ответил
Ему едва заметным вздохом. Нет!
Нет, никогда твой взор так не был светел.
И по щеке у Вари свежий след
Слезы прошел. Но ты – ты не заметил…
Да! счастья было в этот миг так много,
Что страшно больше и просить у Бога.
С какой тоской боролась жизнь моя
Со дня разлуки – от тебя не скрою.
Перед кончиной лишь узнала я,
Как нежно ты любим моей сестрою.
В безвестной грусти слезы затая,
Она томится робкою душою.
Но час настал. Ее ты скоро встретишь —
И в этот раз, поверь, уже заметишь.
А этого, – и нежный звук речей,
Я слышу, перешел в оттенок строгий, —
Хоть собственную душу пожалей
И грешного сокровища не трогай,
Уйди от них – и не забудь: смелей
Ступай вперед открытою дорогой.
Прощай, прощай!» – И вкруг моей постели
Опять толпой запрыгали, запели.
Проворно каждый подбежит и мне
Трескучих звезд в лицо пригоршню бросит.
Как мелкий иней светятся оне,
Колеблются – и ветер их разносит.
Но бросят горсть – и я опять в огне,
И нет конца, никто их не упросит.
Шумят, хохочут, едкой злобы полны,
И зашатались сами, словно волны.
Вот приутихли. Но во мглу понес
Челнок меня, и стала мучить качка.
И вижу я: с любовью лижет нос
Мне белая какая-то собачка.
Уж тут не помню. Утро занялось,
И говорят, что у меня горячка
Была дней шесть. Оправившись помалу,
Я съехал – и чертям оставил залу.
<1856>