Да будет еще, Ваше императорское величество, доказательством уважения, которое имею к великодушию вашему, признание в том понятии, что мы имели о личном характере вашем прежде. Нам известны были дарования[107], коими наградила вас природа; мы знали, что вы, государь, занимаетесь делами правления и много читаете. Видно было и по Измайловскому полку, что солдатство, в котором вас укоряли, было только дань политике. Притом же занятия дивизии, вам вверенной, на маневрах настоящим солдатским делом доказывали противное. Но анекдоты, носившиеся о суровости Вашего величества, устрашали многих, а в том числе и нас. Признаюсь, я не раз говорил, что император Николай с его умом и суровостию будет деспотом, тем опаснейшим, что его проницательность грозит гонением всем умным и благонамеренным людям; что он, будучи сам просвещен, нанесет меткие удары просвещению; что участь наша решена с минуты его восшествия, а потому нам все равно гибнуть сегодня или завтра.
Но опыт открыл мне мое заблуждение, раскаяние омыло душу, и мне отрадно теперь верить благости путей провидения… Я не сомневаюсь по некоторым признакам, проникнувшим в темницу мою, что Ваше императорское величество посланы им залечить беды России, успокоить, направить на благо брожение умов и возвеличить отечество. Я уверен, что небо даровало в Вас другого Петра Великого… более, чем Петра, ибо в наш век и с Вашими способностями, государь, быть им – мало. Эта мысль порой смягчает мои страдания за себя и за братьев; и мольбы о счастии отечества, неразлучном с прямою славою Вашего величества, летят к престолу всевышнего.
1826
Якутск, 1828 года, апреля 10 д.
Милый брат, Павел Александрович!
Приветствую тебя, жителя цветущего климата! Я рад, что разлуку с родными ты можешь услаждать выгодами, около тебя рассеянными, и эта мысль, как отразившийся луч, утешает и меня. Вероятно, ты близок к брату Петру, да и существует ли даль для близких сердцу? Моя мысль, как орел, играет над вами обоими, и я прошу тебя вспоминать каждый раз обо мне, завидя в облаках эту птицу бурь. Я здоров благодаря бога и благодаря великодушию монарха, дышу свободно, живу уединенно и беседую более всего с неизменными друзьями – с книгами, и нередко Анакреон-Муром[109]: летаю в Индию и Америку. Воображение есть лучший ковер-самолет: оно заносит нас аа тридесять земель, без всяких неудовольствий дороги, без ухабов и простуд. Кстати о дороге: я проехал девять тысяч верст[110] по самой плохой, в самую распутицу – и безвредно. Каково-то совершил ты свою? Сделай одолжение, уведомь, на каком краю света должна искать тебя мечта моя? Там ли, где Кавказ упирается в Черное море, или где сходит он холмами на луга Ирана? В Сухум-Кале или в Грузии? Я сведал о переводе твоем в октябре месяце и, признаюсь, очень огорчен был за матушку. В тебе потеряла она последнюю подпору своей старости – впрочем, судьбу не оскачешь и на кавказском коне, и нет никакого зла без блага. Юность редко внимает чужой опытности, но своей не минует; и я уверен, что, внимая сердцем советы сердечные, – беды братьев послужат тебе не примером, но уроком. Величественная сторона, в которой живешь ты, должна впечатлеть в тебе такие же мысли. На поднебесном Кавказе, кажется, нельзя не возвыситься духом. Надеюсь, что занятия службы не помешают тебе учиться, и учиться основательно. Науки помогли мне перенести много тяжкого, и если находили на меня часы грусти и нетерпения, то они происходили оттого, что я или недоучился, или худо понял то, чему выучился. Около тебя народы дикие – наблюдай их нравы; страсти везде одинаковы, хотя цель и выражения их различны; и потому-то, приучась глядеть на них в первобытной наготе и искренности, ты будешь угадывать людей и сквозь светский покров образованности. Читай много (память есть житница на зиму несчастий), но не всему верь, не для того, чтобы во всем сомневаться, но чтобы все обсудить. Свой ум лучше чужого остроумия; не доверяй и ему с первого раза – пускай время будет ситом твоих мнений. В другой раз поговорим подолее о нравственности, – теперь прости! Будь доволен собою, и ты будешь доволен судьбою. От бога я прошу тебе здравия. Горячо любящий тебя брат
Александр Бестужев,
Адрес: Его благородию, милостивому государю Павлу Александровичу
Бестужеву Г-ну прапорщику 21-й артиллерийской бригады,
Якутск, 1828, июня 16-го.
Я был чрезвычайно удивлен, милые мои братья и друзья Николай и Михаил[112], узнав, что вы не получаете моих писем, которые я писал каждые две недели. Губернатор имел жестокость оставлять меня в заблуждении, вызвав меня сам своими обещаниями. Еще утешением меньше, еще причиной более сожалеть, что я не с вами. Я имел о вас вести, которых ждал с нетерпением; ваша твердость подкрепляет мое сердце, и такой пример терпенья учит меня быть достойным уважения, уважая и подражая вашему равнодушию к физическим страданиям. И не стыдно ли было бы нам падать духом, когда слабые женщины возвысились до прекрасного идеала геройства[113] и самоотвержения? В самом деле, при этой мысли я проникнут чистым, умиротворяющим чувством восторга. Эта мысль обновляет мою душу, и я мирюсь с человечеством, нередко столь тщеславным и столь низким. Я здоров. Румяный вид мой и шутливое расположение духа, которое было мне полезнее всех уроков философии, понемногу возвращаются. Мой образ жизни был довольно однообразен, хотя избыток чувств, далеко не обыденных, не допускал скуке овладевать моим умом. Мое помещение было довольно удобно и очень чисто во все время моего здешнего пребывания. К тому же я сделался хорошим хозяином и изрядным поваром. Недостатка в деньгах у меня не было, тем более что я от природы умерен; единственная слабость но покидает меня, это слабость к щегольству; я представляю собой модную картинку в Якутске. Здешнее общество мне не очень нравится, все, что я могу сказать в его похвалу, это то, что женщины не лишены ума, а мужчины тщеславия; но истинное гостеприимство обледенело в этом отечестве 40-градусных морозов; тут только выставка. Я не посещаю собраний и знаком только с двумя домами. Иногда меня навещают и наводят на меня скуку; видел я у себя даже хорошеньких дам. Но да будет тому стыдно, кто превратно истолкует мои слова. Я совершенно уверен, что мой почтенный товарищ, ученый агроном Иван[114], как знать? явится, чтобы приплесть к моим словам рассказ о колокольне в Риге. Спросите у него, что это значит, передайте ему мой искренний привет и мои еще более действительные сожаления о том, что я лишен его общества; мы бы подняли теперь бездну вопросов, которые остаются нетронутыми за отсутствием исследования. Пожмите крепче руку Антону, передайте мои соболезнования Алексею с выщипленною бородой. Обнимите дружески Пущина[115], Евгения[116], Штейнгеля[117]. У меня горячо сохранилось воспоминание о их дружбе, так же как о дружбе Mouche barbue[118] и Якова с длинными усами[119] и молодого поэта, которого он называл князем моей души. Кстати о поэзии: мой «Андрей»[120] напечатан со всеми ошибками и смертными грехами, и что еще хуже, без моего ведома и именно против моего желания. О, женщины, женщипы! Все пропало. Я попал в когти журналистов и без защиты. Мои умственные занятия заключаются в чтении, так как имею множество поучительных книг. По следам Михаила (моего ангела, а не архангела), я постараюсь приобресть познания полиглотов. На днях прислали мне немецких и латинских классиков; стихотворствую я очень мпого, и скорее для рассеянности, вообразив себя одно время влюбленным; время доказало, что это был только искусственный огонь. Я часто езжу верхом и влезаю на горы; охочусь и прогуливаюсь. Вот мой образ жизни. Дай бог, чтобы также был и вашим и чтобы я мог разделить его с вами; тогда, только тогда буду считать себя счастливым. Захар прекратил мое принужденное уединение. Я доволен как человек, как король, самим собой. Я пишу вам на почтовых, как вы видите. И потому простите несвязность этих строк; нам столько надо пересказать, что не хватило бы листа платана; я рассчитываю на другие подробности в письме Захара. Матвей[121], Чижов[122] и Назимов[123] здоровы, мы переписываемся довольно часто; но дело в том, что моя участь лучше той, которая выпала им на долю. Если вы найдете возможным написать им несколько слов, они меня успокоят насчет вашего состояния, если нельзя сказать благосостояния.
Попросите madame выставлять число по крайней мере таким образом: 18-7 – 28, когда вы здоровы, и обыкновенным образом, когда вы будете больны, перемещая число месяца вниз для М и наверх для N.
Обнимаю вас от всего сердца. Знать вас счастливыми – самое горячее желание моего сердца. Александр.
Глебову[124] и Репину[125] мой привет. Так же как и нашему Пик-де-Мирандола, всеведущему Завалшнину.[126]
P. S. Я получил многое от Рылеева. Получили ли и вы тоже? Здоровье матушки слабо. Да сохранит ее бог: она так великодушна.
Видел портрет, нарисованный тобою, почтенный Николай, и толпа воспоминаний наполнила сердце. Если можно, сделай мой: усы вниз и без бакенбард.
Г. Дербент, 9 апреля 1831.
Прежде всего благодарю вас за доставление «Поездки в Германию»[129], почтеннейший Ардалион Михайлович: она заставила меня смеяться и плакать – две вещи очень редкие для моего изношенного сердца. В толпе лиц, автором описанных, я встретил и знакомцев; вообще простота, равно как истина описаний и чувств, пленительна. Это не мой род, но я тем не менее чувствую его красоты. Из приложенной записки знакомой руки я впервые получил дельное наставление насчет сочинений моих: мне необходимо руководство, во-первых, потому, что я не имею, благодаря бога, слепой самонадеянности, а во-вторых, потому, что в течение с лишком пяти лет не живу на свете, не только в свете. И вот почему мне хотелось бы, чтоб г-да издатели сказали мне: «Нам нужны вот какие статьи – публика любит то и то». Мне даже совестно, что вы взяли с Николая Ивановича дорого за «Наезды»: как журналисту ему можно бы уступить и дешевле, а как учителю моему это было бы и должно. Он, так сказать, выносил меня под мышкой из яйца; первый ободрил меня и первый оценил. Ему обязан я грамматическим знанием языка, и если реже прежнего ошибаюсь в ятях – тому виной опять он же. Нравственным образом одолжен я им неоплатно, за прежнюю приязнь и добрые советы; он прибавляет теперь к этому капиталу еще более, великодушно вызываясь на все хлопоты по изданию романа (если я напишу его) и отворяя двери в свой журнал для скитающихся статей моих. Засвидетельствуйте ему полную за то благодарность – я должник его по сердцу и по перу. Охотно пополню недостаток по десяти листов при первом досуге. Продолжение «Вечера на Кавк. водах» еще не писал, но теперь же примусь. Насчет блесток замечание весьма справедливое – но это в моей природе: кто знает мой обыкновенный разговор, тот вспомнит, что я невольно говорю фигурами, сравнениями, и мои выходки Николай Иванович недаром назвал б<естужевски>ми каплями. Впрочем, иное дело повесть, иное роман. Мне кажется, краткость первой, не давая места развернуться описаниям, завязке и страстям, должна вцепляться в память остротами. Если вы улыбаетесь, читая ее, я доволен, если смеетесь – вдвое. В романе можно быть без курбетов и прыжков: в нем занимательность последовательная из характеров, из положений; дай бог, чтобы мой сивка-бурка не зашалился и там. Это, однако ж, еще будущее.
Уполномочиваю вас охотно в получении денег по сотрудничеству, ибо матушка моя недолго живет в Петербурге. Я получил за полгода 1830-го и полгода 1831 г. 800 р. ассигнациями. Но, может быть, сестра моя получила что-нибудь после, и потому вы возьмете на себя сей труд с 1 июня, узнав, сколько уплачено и сколько осталось до 1 июля (начало моего чернильного года) уплатить. Снова прося засвидетельствовать уважение и признательность мою Николаю Ивановичу, равно как всему его семейству, с искренним почтением имею честь быть Вам покорный
Александр Бестужев.
Дербент, 19 августа 1831 г.
Пользуясь верным случаем, пишу к вам, милый, почтенный Николай Алексеевич, – и пишу, как говорят летописцы, вборзе. На прошлой неделе я послал к вам половину повести «Аммалат-бек», при письме – но не знаю, дойдет ли она до вас по смутным обстоятельствам Кавказа. Шамаха возмутилась, а через Тарки давно уже нет проезда, и мы с часа на час ждем Кази-муллу[131] в гости… Перестрелка чуть не под стенами Дербента, который уже лет 25 не нюхал пороху. Заневолю теперь вспоминают Ермолова: при нем бы этого не сделалось. Паскевич нахвастал много, хотел в один день и в один час с 10 пунктов войти в горы и вдруг покорить их… он только разбудил их. Потерял сам кучу людей и ушел восвояси. Генерал Таубе нынешнего года сделал то же в Чечне. В Закаталах в ноябре вырезали лезгины целый батальон грузинского гре<надерского> полка и взяли 4 пушки. Четыре дня стояли они на победите и били зорю в русские барабаны и стреляли из пушек. Это было в 4 верстах от крепости – и Стрекалов[132], этот пустоголовый объедало, не смел показать носа с множеством солдат, у него бывших, даже подсылал горцам 1000 червонцев, чтобы выкупить у них пушки. Такого позора не бывало еще никогда, солдаты чуть не плакали с досады, рвались в бой и были удержаны. Эммануэль[133] ходил в Чечню, потерял 500 убитыми и 2 пушки. Он был храбрый генерал – и не прежде отказался от желания отбить и отомстить, как, упавши тяжко раненный, (брат его) лег рядом. В отдельных командах режут русских человек по 40 наездами из многочисленных конников. Распоряжения никакого – что здесь за коменданты, что здесь за полковники. Так руки опускаются!.. Кроме взяток, ничего не знают и не хотят. Все горцы подымаются заодно, около нас не осталось ни одного верного бека, и надобно заметить, что все те, которых простил и ласкал Паскевич[134], – первые и злейшие враги русских. Хотели привязать их сторублевыми кафтанами, и ласками, и почестями – теперь пусть полюбуются плодами этой политики. Русские ропщут, что татарских разбойников обвешивают крестами, осыпают пенсионами в тысячу и две серебр<яных> рублей, когда русские заслуженные генералы бродят чуть не по миру – а татары этому смеются и явно говорят, что русские боятся их. Да и правду сказать, если вспомнить, что делали Котляревский[135] и Ермолов с сотнями, то сравнение невыгодно будет для настоящего. Только Вельяминов[136], Бекович и, в тарковском деле, Коханов[137] побили их порядочно, но и только. Мятеж растет со дня на день. Все сунниды сбираются под знамена Кази-муллы, человека очень неглупого и хорошего вождя. Он действует неутомимо, играет назади наших войск и быстро перелетает с места на место, не уловимый нигде. Теперь цель его возмутить все угория, чтобы растянуть наши войска, – а потом он станет брать города. На Дербент крепко грызут зубы все горцы – ибо он секты Шагидов, – милости просим: охота смертная порезаться. Меня ни за что ни про что лишили этого удовольствия и из храброго 41-го полка перевели в линейный батальон. Паскевич при этом случае поступил со мной не скажу жестоко – но просто бесчеловечно. Я был вдруг схвачен с постели больной и в один час выпровожен верхом, зимой, без денег и теплой одежды, ибо все мои пожитки оставались в штаб-квартире полка. И потом он преследовал меня тайными приказами, веля употреблять ежедневно на службу, во все тяжкие (это выражение героя); умышленно разлучили меня с братьями – и теперь, находясь друг от друга 100 верст, – не имеем отрады видеться. Жестокое положение брата моего Петра, тяжело раненного в руку, – терзает меня во сто раз более, чем собственное неверное, зависящее от всякого подлеца существование. Верите ли, что я вздыхаю по Якутске в стране маслин и винограда! Но мудрено ли: там я был независим – а здесь!!!
Внезапное безмолвие ваше дает мне мысль, что вам запретили писать ко мне… Чудное дело! Позволяют мне явно переписку, а исподтишка ее прерывают. От вас получил я два письма. Писал к вам 6-ть, получили вы их? Сомневаюсь… а это сомнение – яд для переписки. Повторять одно и то же скучно, и страх досадно думать, что строки, теперь пишущиеся, не дойдут до назначения. По-дружески прошу вас простить, что я замучил вас поручениями. Хочу быть одолжен человеку, которому не тяжело мне быть должником. Впрочем, прошу откровенности полной – и если это вам мешает в занятиях – одно слово, и конец. История ваша[138] растет занимательностию – целую перо ваше! Желал бы знать, почему вы не напечатали отзыва моего об «Андрее»[139] – я уверен, что вы имели к тому достаточные причины, но какие? Вы обещали мне перечень литературных сплетней – и, на беду, черт сунулся между рюмкой и губкой. Сердце болит. Может быть, вы спросите, собственно, обо мне. Скажу: я потерял все, даже надежду, – все, кроме твердости духа. Только это пособляет нести горькую судьбу мою. На этом стебле расцветает изредка цвет воображения – но счастия никогда. Я не предвидел такой ползучей жизни – не умею сносить ее, и неожиданно я с гордостью поднимаю порой цепь судьбы и говорю сам себе: тяжесть ее – мера силы пленника.
Вручитель сего письма – бывший капельмейстер Куринского пехотного полка, простой, благородный человек. От него сведаете подробности о нашем житье-бытье. Свидетельствуйте мое уважение супруге вашей. Я прошу ее для нас, русских, беречь ваше здоровье. Братцу Петру Алексеевичу[140] привет сердечный. Да пошлет вам провидение счастие, которое вы заслужили. Иван Петрович[141] наперед благодарит вас за всю вашу предупредительность – а я есмь как всегда Ваш неизменный
Алекс. Бестужев.