В то же самое время, когда за покрытым зеленым бархатом столом, за которым столько раз решалась судьба Европы, началось это совещание, о подробностях и результатах которого мы узнаем, господин де Моранд, рядовой 2-го легиона национальной гвардии, вернувшись домой после того, как весь прошедший день господин де Моранд старался не упустить ни единого признака одобрения или неодобрения, по которым можно было судить об общественном мнении, переодевался с нетерпением, свидетельствовавшим о его малой любви к воинской службе и в спешке, связанной с тем, что ему предстояло давать большой бал, приготовлениями к которому он руководил лично, наши юные друзья, не видевшиеся с Сальватором со времени последнего инструктажа по поводу поведения во время парада, поспешили, подобно господину де Моранду, избавиться от мундиров и пришли к Жюстену, чтобы справиться относительно того, что им предстояло делать дальше в различных обстоятельствах, которые могли сложиться из развития событий.
Жюстен тоже ждал прибытия Сальватора.
Тот появился около девяти часов вечера. Он тоже уже успел снять мундир и переодеться в свой костюм комиссионера. По его покрытому потом лбу и учащенному дыханию было видно, что, возвратившись с парада, он уже многое успел сделать.
– Ну, что? – спросили в один голос все четверо молодых людей, едва он появился в комнате.
– А то, что сейчас идет заседание совета министров, – ответил Сальватор.
– По какому вопросу?
– По вопросу, какому наказанию следует подвергнуть эту милую национальную гвардию, которая не была послушной.
– И когда же станут известны решения этого заседания?
– Как только эти решения будут приняты.
– Значит, у вас есть люди в Тюильри?
– У меня есть люди везде.
– Черт возьми! – сказал Жан Робер. – К сожалению, я не могу ждать: я дал слово быть на балу.
– Я тоже, – произнес Петрюс.
– У мадам де Моранд? – спросил Сальватор.
– Да, – ответили удивленные юноши. – Но откуда вы об этом знаете?
– Я знаю все.
– Но ведь вы сообщите нам новости завтра утром, не так ли?
– Вы будете знать их сегодня ночью!
– Однако же мы с Петрюсом будем на балу у мадам де Моранд…
– Значит, вам их сообщат у мадам де Моранд.
– И кто же?
– Я.
– Как? Вы пойдете к мадам де Моранд?
Сальватор усмехнулся:
– Не к мадам де Моранд, а к мсье де Моранду.
И затем все с той же лукавой улыбкой, свойственной только ему одному, добавил:
– Он мой банкир.
– Ах, дьявольщина! – воскликнул Людовик. – Как я теперь жалею, что не принял твое приглашение, Жан Робер!
– Может быть, еще не поздно! – произнес тот.
Но, взглянув на часы, произнес огорченно:
– Сейчас половина десятого: опоздали!
– Вы тоже хотите пойти на бал к мадам де Моранд? – спросил Сальватор.
– Да, – ответил Людовик, – мне не хотелось бы расставаться с друзьями сегодняшней ночью… Ведь с минуты на минуту всякое может случиться…
– Вполне вероятно, что и не случится ничего, – сказал Сальватор. – Но из-за этого не стоит расставаться с друзьями.
– Придется, что поделать. Я же не имею пригласительного билета.
На лице Сальватора блуждала одна из свойственных только ему загадочных улыбок.
– А вы попросите нашего поэта представить вас, – сказал он.
– О! – живо возразил Жан Робер. – Я недостаточно хорошо знаком с хозяевами дома!
При этих словах на его щеках появился легкий румянец.
– Тогда, – снова заговорил Сальватор, обернувшись к Людовику, – попросите Жана Робера вписать ваше имя вот в эту карточку.
И он вынул из кармана карточку, на которой было напечатано:
«Господин и госпожа де Моранд имеют честь пригласить господина… на вечер, который они устраивают в своем особняке на улице Артуа в воскресенье 29 апреля. Будут танцы.
Париж, 20 апреля 1827 года».
Жан Робер посмотрел на Сальватора со смешанным чувством удивления и восхищения.
– Так что же? – спросил Сальватор. – Вы опасаетесь, что ваш почерк узнают?.. Подайте мне перо, Жюстен.
Жюстен протянул Сальватору перо и чернила. Тот вписал в пригласительный билет фамилию Людовика, стараясь, чтобы его изящный аристократический почерк выглядел обычным, а затем протянул карточку Людовику.
– Итак, дорогой Сальватор, – спросил Жан Робер, – вы сказали, что тоже пойдете в гости, но не к мадам де Моранд, а к мсье де Моранду?
– Именно это я и сказал.
– И как же мы сможем увидеться?
– Действительно, – снова произнес Сальватор все стой же улыбкой на губах, – ведь вы же идете в гости к мадам!
– Я лично иду на бал к моему другу и не думаю, что там будут говорить о политике.
– Нет, конечно… Но часам к половине двенадцатого, когда наша бедная Кармелита закончит петь, начнется бал, а ровно в полночь в конце коридора, опоясывающего здание, будет открыт кабинет мсье де Моранда. Там соберутся только те, кто скажет пароль: Хартия и Шартр. Запомнить его нетрудно, не так ли?
– Да.
– Вот мы и договорились. Теперь, если вы хотите переодеться и быть к половине одиннадцатого в голубом будуаре, вы не должны терять ни минуты!
– Я могу подвезти кого-нибудь в своей карете, – сказал Петрюс – Захвати Людовика: вы же соседи, – ответил на это Жан Робер. – Я пойду пешком.
– Договорились!
– Значит, встречаемся в будуаре мадам в половине одиннадцатого для того, чтобы послушать Кармелиту, – сказал Петрюс. – А в полночь приходим в кабинет мсье, чтобы узнать, что же произошло в Тюильри.
И трое молодых людей, пожав на прощанье руку Сальватору и Жюстену, ушли, оставив карбонариев вдвоем.
В одиннадцать часов, как мы уже видели, Жан Робер, Петрюс и Людовик были у госпожи де Моранд и аплодировали Кармелите. В половине двенадцатого, в то время, как госпожа де Моранд и Регина хлопотали возле потерявшей сознание Кармелиты, они преподали Камилу тот урок, о котором мы уже вам рассказывали. Наконец в полночь, пока господин де Моранд, оставшись на некоторое время в зале, чтобы справиться о состоянии Кармелиты, галантно поцеловав руку жены, попросил ее, словно о милости, дать ему разрешение навестить ее в ее комнате после окончания бала, друзья вошли в кабинет банкира, произнеся условный пароль: Хартия и Шартр.
В кабинете уже собрались все ветераны заговоров в Гренобле, Бельфоре, Сомюре и Ларошели. Словом, все те люди, чьи головы остались на плечах только чудом: Лафайеты, Кехлены, Пажоли, Дермонкуры, Каррели, Генары, Араго, Кавеньяки, – каждый из которых представлял или ярко выраженное мнение, или оттенок мнения, но все люди в народе весьма уважаемые и любимые.
Присутствующие ели мороженое, пили пунш, разговаривали о театре, живописи, литературе… И ни слова не было произнесено о политике!
Трое приятелей вошли в кабинет одновременно и принялись искать глазами Сальватора.
Его еще не было.
Тогда каждый юноша подошел к той присутствовавшей в комнате знаменитости, которая была ему симпатична: Жан Робер к Лафайету, который испытывал к нему дружбу, очень напоминавшую отцовскую заботу. Людовик приблизился к Франсуа Араго, человеку с умной головой, благородным сердцем и очень остроумному. Петрюс, естественно же, устремился к Орасу Берне, всем полотнам которого было отказано от выставок в Салоне и который устроил тогда выставку своих картин у себя в мастерской, куда устремился буквально весь Париж.
Кабинет господина де Моранда представлял собой характерные образчики всех слоев населения, которые были недовольны правящим режимом. И все недовольные, болтая, как мы уже сказали, об искусстве, о науке, о войне, поворачивали головы к двери всякий раз, когда в комнату кто-то входил. Казалось, они кого-то ждали.
И они действительно ждали неизвестного им пока посланца, который должен был принести новости из королевского дворца.
Наконец дверь открылась, и на пороге появился мужчина лет тридцати, одетый с большой элегантностью.
Петрюс, Людовик и Жан Робер едва удержались, чтобы не вскрикнуть от удивления: в комнату входил Сальватор.
Вновь прибывший окинул всех взглядом и, отыскав господина де Моранда, направился прямо к нему.
Хозяин дома протянул гостю руку.
– Вы припозднились, мсье де Вальсиньи, – произнес при этом банкир.
– Да, мсье, – ответил молодой человек. Голос и жесты его очень отличались от обычно свойственных ему голоса и жестов. Он вставил в правый глаз монокль, словно ему требовалась эта деталь для того, чтобы узнать Жана Робера, Людовика и Петрюса. – Вы правы, время уже позднее. Но прошу меня извинить, меня задержала тетушка, старая помещица, подруга герцогини Ангулемской. Она рассказала мне о том, что произошло во дворце.
Все присутствующие удвоили внимание. Сальватор обменялся приветствиями с некоторыми из обступивших его людей с той тонкой мерой дружелюбия, уважения или фамильярности, которые элегантный господин де Вальсиньи счел нужным проявить в отношении каждого.
– Новости из дворца! – повторил господин де Моранд. – Значит, там что-то произошло?
– Вот как? Вы не знали?.. Да, произошло. Там состоялось заседание совета министров.
– Ну, дорогой мсье де Вальсиньи, – со смехом сказал господин де Моранд, – в этом для нас нет ничего нового.
– Но новое может появиться. И оно появилось.
– Правда?
– Да.
Все подошли поближе.
– По предложению господ де Вилеля, де Корбьера, де Пейронне, де Дамаса, де Клермонт-Тоннера, а также по настоянию дофины, которую очень задели крики «Долой иезуитов!», и несмотря на возражение господ де Фрейссину и де Шарболя, выступавших за полумеры, национальная гвардия распущена!
– Распущена!
– Полностью! И вот теперь я лишился такой прекрасной должности – я был каптенармусом – и должен искать работу!
– Распущена! – повторили все слушатели, как бы не смея поверить в эту новость.
– Но то, что вы сейчас нам сообщили, мсье, очень серьезная вещь! – произнес генерал Пажоль.
– Вы так считаете, генерал?
– Несомненно!.. Это же самый настоящий государственный переворот.
– Да?.. Значит, Его Величество Карл X совершил государственный переворот.
– Вы уверены в достоверности вашего сообщения? – спросил Лафайет.
– Ах, мсье маркиз… (Сальватор не принимал всерьез поступков господ де Лафайет и де Монморанси, которые ночью 4 августа 1789 года сожгли свои родовые гербы.) Ах, мсье маркиз, я никогда не говорю вслух того, что не соответствует истине.
Затем он добавил твердо:
– Я полагал, что имел честь быть вам достаточно хорошо известным для того, чтобы вы не изволили усомниться в моих словах.
Старик протянул молодому человеку руку.
Затем, продолжая улыбаться, произнес вполголоса:
– Да прекратите ли вы когда-нибудь называть меня маркизом?
– Прошу меня простить, – ответил на это с улыбкой Сальватор, – но вы для меня настолько маркиз…
– Ну, ладно! Вы человек остроумный, называете меня так, как вам нравится. Но прошу при других звать меня генералом.
И, возвращаясь к началу разговора:
– И когда же будет издан этот прекрасный ордонанс?
– Он уже издан.
– Как издан? – вмешался в разговор господин де Моранд. – У меня его еще нет!
– Вероятно, вы получите его с минуты на минуту. И не стоит сердиться на вашего осведомителя за то, что он опоздает: у меня есть средство видеть через стены, нечто вроде хромого дьявола, который приподнимает крыши домов. С его-то помощью я и наблюдаю за заседаниями государственного совета.
– И через стены Тюильри вы увидели, как составляется этот ордонанс? – снова спросил банкир.
– Больше того: я прочел через плечо того, кто держал перо. Там фраз мало… Скорее всего ордонанс состоит из одной только фразы: «Карл X, милостию Божей, и т. д., по докладу нашего государственного секретаря, министра внутренних дел и т. д., национальная гвардия Парижа считается распущенной». Вот и все.
– И что же дальше произошло с этим ордонансом?
– Один его экземпляр отправлен в «Монитер», а другой маршалу Удино.
– И завтра он будет напечатан в «Монитере»?
– Он уже напечатан. Но «Монитер» пока еще не распространяют.
Присутствующие переглянулись.
Сальватор продолжил:
– Завтра, или скорее уже сегодня – ведь уже заполночь – в семь часов утра национальные гвардейцы будут сменены на постах королевской гвардией и линейными войсками.
– Да, – раздался чей-то голос. – До тех пор пока национальные гвардейцы не сменят на своих постах королевскую гвардию и линейные части.
– Такое может вполне случиться, – ответил Сальватор, блеснув очами. – Но произойдет это отнюдь не по приказу короля Карла X!
– Это просто затмение какое-то! – произнес Араго.
– Ах, мсье Араго, – сказал ему Сальватор. – Вот вы, астроном, который может с точностью до часа и до минуты предсказать небесные катастрофы, сможете ли вы предвидеть нечто подобное на небосводе королевства?
– Что вы хотите? – сказал прославленный ученый. – Я человек положительный и, следовательно, сомневающийся во всем.
– Это значит, что вам нужны доказательства? – спросил Сальватор. – Хорошо! Сейчас одно доказательство вы увидите сами.
И он извлек из кармана листок бумаги.
– Вот, – снова произнес он, – это оттиск ордонанса, который завтра утром будет опубликован в «Монитере». Текст немного расплылся: его специально для меня срочно вынули из-под пресса.
Затем с улыбкой добавил:
– Именно из-за него я и задержался: ждал, пока мне дадут этот оттиск.
И протянул оттиск Араго. Потом бумажка прошла через все руки. Видя, какое действие она произвела на присутствующих, Сальватор, как актер, берегущий силы, сказал:
– Но и это еще не все.
– Как? Есть еще новости? – спросили все чуть ли не хором.
– Министр королевского дворца герцог де Дудовиль подал в отставку.
– Я знал, – произнес Лафайет, – что после оскорбления, нанесенного полицией телу его родственника, он только и ждал удобного случая.
– Ордонанс о национальной гвардии предоставил ему очень подходящий случай, – сказал Сальватор.
– И отставку приняли?
– Очень быстро.
– Король?
– Король немного ломался. Но герцогиня Ангулемская заметила ему, что на это место очень подходит князь де Полиньяк.
– Какой такой князь де Полиньяк?
– Князь Анатоль-Жюль де Полиньяк, приговоренный в 1804 году к смертной казни и спасенный благодаря вмешательству императрицы Жозефины. Возведен в 1814 году в ранг римского князя, стал пэром в 1816 году. В 1823 году уехал послом в Лондон. Есть еще вопросы по поводу его личности?
– Но поскольку он посол в Лондоне…
– О, пусть это вас не беспокоит, генерал: его отзовут.
– А как воспринял это мсье де Вилель? – спросил господин де Моранд.
– Сначала был против, – сказал Сальватор, продолжая с удивительной настойчивостью сохранять свой легкомысленный вид. – Ведь мсье де Вилель хитрый лис, – так, во всяком случае, говорят, поскольку я имею честь знать его лишь понаслышке. Так вот, как хитрый лис, он должен все прекрасно понимать, хотя Бартелеми и Мери сказали про него:
Пять лет уж подряд безмятежный Вилель
Клад хранит на скале, неприступной досель —
он понимает, что нет такой скалы, как бы тверда она ни была, которую нельзя было бы взорвать. Свидетельство тому Ганнибал, который, преследуя Тита Ливия, сделал проход в хребтах Альп с помощью уксуса. Так вот и мсье де Вилель опасается, как бы мсье де Полиньяк не стал тем уксусом, который обратит его скалу в пыль!
– Как? – воскликнул генерал Пажоль. – Полиньяк войдет в правительство?
– Нам тогда останется надеть на лица вуаль! – добавил Дюпон (де д'Эр).
– Я полагаю, мсье, – сказал Сальватор, – что нам придется, напротив, показать наше истинное лицо.
Молодой человек произнес эти слова с серьезностью, которая так отличалась от его прежних легкомысленных слов, что глаза всех присутствующих немедленно устремились на него.
И только тогда трое приятелей узнали его: это был уже не господин де Вальсиньи, гость господина де Моранда, это был их Сальватор.
В это мгновение в кабинет вошел лакей и вручил хозяину какое-то письмо.
– Велено передать срочно! – сказал он.
– Я знаю, что это такое, – произнес банкир.
Живо взяв письмо, он сломал печать и прочел вслух написанные крупными буквами три строчки:
«Национальная гвардия распущена.
Отставка герцога де Дудевиля принята.
Полиньяк отозван из Лондона».
– Можно подумать, – воскликнул Сальватор, – что это я рассказал обо всем Его Королевскому Высочеству герцогу Орлеанскому!
Все вздрогнули.
– Но кто вам сказал, что это написал Его Королевское Высочество? – спросил господин де Моранд.
– Я узнал его почерк, – просто ответил Сальватор.
– Его почерк?
– Ну да… В этом нет ничего удивительного: у меня тот же нотариус, что и у него: мсье Баратто.
Появился слуга и объявил, что кушать подано.
Сальватор вынул из глаза монокль и посмотрел на свою шляпу с видом человека, который собрался уходить.
– Вы разве не останетесь на ужин, мсье де Вальсиньи? – живо спросил его господин де Моранд.
– Никак не могу, мсье, и весьма об этом сожалею.
– Но почему же?
– Моя ночь еще не закончилась. Мне надо побывать на суде присяжных.
– На суде присяжных? В такое-то время?!
– Да. Судьи торопятся расправиться с беднягой, чье имя вы, возможно, знаете.
– А, Сарранти… Это тот негодяй, который убил двух детей и украл сто тысяч экю у своего благодетеля, – сказал кто-то.
– И выдает себя за бонапартиста, – раздался другой голос. – Надеюсь, что его приговорят к смертной казни.
– Ну, в этом, мсье, можете быть совершенно уверенны, – сказал Сальватор.
– Надеюсь, что его казнят!
– А вот это, мсье, вещь уже менее вероятная.
– Как! Вы считаете, что Его Величество помилует подобного злодея?
– Нет. Но ведь может статься, что злодей невиновен. И тогда помилование придет не от короля, а от Бога.
Сальватор произнес последние слова тем тоном, благодаря которому трое приятелей время от времени узнавали его под напускной фривольной внешностью.
– Господа, – сказал господин де Моранд. – Вы слышали: ужин подан.
Пока гости, к которым были обращены слова господина де Моранда, направлялись в столовый зал, трое приятелей подступили к Сальватору.
– Слушайте, дорогой Сальватор, – обратился к нему Жан Робер, – не исключено, что завтра утром у нас возникнет необходимость вас увидеть.
– Возможно…
– Где же вы нас тогда сможете найти?
– На обычном моем месте, на улице Железа, у дверей моего кабаре, на углу моего квартала! Вы забываете, что я комиссионер, дорогой мой… Ох, уж эти поэты!
И он вышел в дверь, находившуюся напротив той, которая вела в столовый зал. Вышел уверенно, как человек, хорошо знакомый со всеми закоулками дома, оставив трех наших приятелей в состоянии удивления, которое граничило с оторопью.
Читатели наши, возможно, помнят о том, что господин де Моранд перед тем, как направиться в кабинет, где его ждали принесенные Сальватором новости из Тюильри, галантно попросил у жены разрешения навестить ее после окончания бала в ее спальне.
Было шесть часов утра. Начало светать. Стих стук колес последней кареты, покинувшей двор гостеприимного особняка. В его окнах погасли последние огни. Стали слышны первые шумы пробуждающегося города. Госпожа де Моранд четверть часа тому назад ушла к себе. Всего пять минут тому назад господин де Моранд сказал всего несколько слов человеку, чья военная выправка так и выпирала из-под партикулярного платья:
– Пусть Его королевское Высочество будет спокойно! Он знает, что может положиться на меня, как на самого себя…
Когда этот человек, поспешно отъехавший на паре резвых рысаков в карете без гербов и с кучером без ливреи, скрылся за углом улицы Ришелье, ворота особняка закрылись.
А теперь пусть читатель не думает о тех железных и дубовых запорах, которыми отгородились от нас обитатели этого великолепного дома, некоторые части которого мы уже ему описали. Нам стоит только взмахнуть нашей волшебной палочкой писателя, и все самые крепкие двери немедленно распахнутся перед нами. Давайте же воспользуемся нашим преимуществом и прикоснемся этой волшебной палочкой к двери будуара госпожи Лидии де Моранд: Сезам, откройся!
Вот видите: открывается дверь этого очаровательного голубого будуара, в котором мы слушали всего несколько часов тому назад арию Саулы в исполнении Кармелиты.
Вскоре мы распахнем перед вами другую и намного более ужасную дверь: дверь суда присяжных. А поэтому, прежде чем войти в этот ад преступления, давайте немного отдохнем, наберемся сил в рае любви, как называют спальню госпожи де Моранд.
Чтобы эта комната не примыкала непосредственно к будуару, перед ней было устроено нечто вроде вестибюля в виде огромного балдахина. Этот вестибюль, служивший одновременно ванной комнатой, освещался проделанным в потолке окошком, чьи стекла были выполнены в арабском стиле и не пропускали внутрь яркого света: там всегда царил полумрак. Стены вестибюля были обтянуты совершенно оригинальной тканью, цвет которой колебался между серо-жемчужным и желто-оранжевым. Ткань, казалось, была изготовлена из тех самых азиатских растений, из которых индийцы выделывают нить для последующего создания из нее той самой ткани, которая известна нам под названием китайка или нанка. Ковры в вестибюле были привезены из Китая. Они были нежны, как самая тонкая ткань, и великолепно подходили по цвету к обивочной ткани. Что касается мебели, то все предметы были покрыты китайским лаком и украшены золотой нитью. Мраморные столики белизной своей напоминали молоко, а стоявшие на них фарфоровые вещицы были расписаны той особой турецкой лазурью, которая на языке антикваров называется нежным старинным севрским фарфором.
Вступая в это уютное помещение, загадочно освещенное подвешенной к потолку лампой из богемского стекла, человек начинал думать, что он находится за сотню лье от земли и путешествует на одном из тех отливающих лазурью и золотом оранжевых облаках, которыми Марилат так щедро украшал пейзажи Востока.
Достигнув этого облака, человек мог уже запросто войти в рай. А комната, в которую мы ведем читателя, и была настоящим раем!
Едва открывалась дверь, или, чтобы быть точнее, поднималась портьера, ибо дверей не было – искусный мастер обоев сделал их невидимыми, – первое, что бросалось в глаза, была прекрасная Лидия, мечтательно возлежащая на кровати, занимавшей правую часть комнаты. Опершись, а скорее погрузив локоток в подушку, утопающую в газе, она держала в руке небольшую книжицу стихов в сафьяновом переплете. Эту книгу она, возможно, очень хотела прочесть, но не могла, поскольку была явно во власти мыслей, которые отвлекали ее от чтения.
На маленьком столике работы Буля горела лампа из китайского фарфора, которая через красное богемское стекло придавала простыням кровати розоватый оттенок, похожий на тот, который отбрасывает восходящее солнце на девственные снега Юнгфрау или Монблана.
Именно это и бросается сразу же в глаза. Мы, возможно, попытались бы сейчас же изложить с максимально возможным целомудрием впечатление, производимое на нас этой восхитительной картиной, если бы не полагали себя обязанными вначале описать остальную часть комнаты.
Сначала Олимп, а потом живущая на нем богиня.
Представьте себе комнату – а скорее гнездо голубки, – которая достаточно широка для того, чтобы в ней вольготно спалось, и достаточно высока, чтобы в ней легко дышалось. Она вся затянута от потолка до стен алым бархатом, который переливается цветом граната, карбункула и рубина в тех местах, куда попадает свет.
Кровать занимает почти всю длину комнаты, а по краям ее стоит по этажерке из красного дерева, на них множество самых прелестных безделушек из саксонского, севрского и китайского фарфора, которые только можно приобрести у Монбро или у Гансберга.
Напротив кровати расположен камин. Он, как и вся комната, обит бархатом. Перед ним находятся две козетки, которые, как может показаться, усыпаны перьями с шейки колибри. Над каждой козеткой расположено зеркало, рамка которого образована позолоченными листьями и початками кукурузы.
Давайте присядем на одну из этих козеток и посмотрим на кровать.
Она вся обита алым бархатом и не имеет ни единого украшения. И все же она кажется богато убранной из-за своего обрамления. Это обрамление – шедевр простоты, и при виде кровати возникает вопрос: был ли обойщик поэтом или поэт превратился в обойщика для того, чтобы добиться подобного результата? Обрамление состоит из больших кусков восточной ткани, которые арабские женщины называют hafts; эти hafts были из шелка вперемежку белого и синего цвета. Их бахрома очень органично вписывалась в бахрому ткани.
По обеим сторонам кровати два широких куска этой ткани падали вертикально вниз и закреплялись вдоль стены с помощью алжирского шнурка, сплетенного из шелковых и золотых нитей, и вделанных в стену турецких колец.
В глубине кровати на стене было установлено огромное обитое все тем же бархатом зеркало. От верхней части зеркала отходила, плавно поднимаясь, забранная мелкими складками ткань, которая шла к огромной золотой стреле, на которой крепились два пышных волана.
Но самым замечательным в этой комнате было то, что отражалось в зеркале этой кровати и было устроено с явной целью стереть границы комнаты.
Мы уже отметили, что напротив кровати был камин. Так вот над камином, полка которого была уставлена тысячью прелестных безделушек, составлявших мирок женщины, располагалась оранжерея, отделенная от комнаты только зеркалом, но без амальгамы. Его можно было задвинуть в стену, и тогда комната женщины свободно сообщалась с цветником. Посреди этой небольшой оранжереи над фонтанчиком, в котором резвились разноцветные китайские рыбки и утоляли жажду сине-красные птицы размером с большую пчелку, стояла мраморная статуя Прадье в половину натуральной величины.
Естественно, эта маленькая оранжерея была ничуть не больше комнаты. Но благодаря чудесной планировке она казалась великолепной и огромной, как сад Вест-Индии или Антильских островов: настолько тропические растения были плотно посажены и так переплетались друг с другом, что всем, кто видел это чудо, казалось, что он находится в тропическом лесу, выставившем напоказ всю свою экзотическую флору.
Это был целый континент на десяти квадратных футах, карманная Азия.
Дерево, которое называют королем растений, дерево, которое может приносить добро и зло, дерево, рожденное в земном раю, чье происхождение бесспорно, поскольку его листья служили для прикрытия наготы наших первых предков, и которое по этой причине получило название адамовой смоковницы, было представлено в этом саду пятью основными своими разновидностями: райское банановое дерево, королевское банановое дерево, китайское банановое дерево, розовое спартийское банановое дерево и красное спартийское банановое дерево. Рядом с последним произрастала геликония, приближающаяся к соседу длиной и шириной своих листьев. Мадагаскарская равелания представляла в миниатюре знаменитое дерево путешественников, в котором страдающий от жажды чернокожий мог найти свежую воду, чего не давал ему пересохший ручей. Там росли королевская стрелиция, чьи цветы напоминают голову ядовитой змеи, и огненный султан, цветущий тростник из Восточной Индии, из которого в Дели выделывают ткань столь же нежную, как самый тонкий шелк. Произрастал там и костюс, который наши предки использовали на всех религиозных церемониях из-за его аромата, и пахучий ангрек с острова Реюньон, и китайское имбирное дерево, единственное растение, дающее имбирь. Словом, в этом саду были представлены все растительные богатства земли.
Маленький бассейн и цоколь статуи скрывались в папоротнике, листья которого были пострижены на манер ухвата, и в плауне: эти растения могли с успехом противостоять мху самых тонких сортов, привезенных из Смирны и Константинополя.
Сейчас в отсутствие солнца, которое только через несколько часов воцарится на небосводе, полюбуйтесь через все эти ветви, листья и фрукты, как спускающийся с потолка светящийся шар, чьи лучи отражаются в слегка подкрашенной синим воде бассейна, придает этому маленькому девственному лесу этакую меланхоличную чистоту, напоминая нежный посеребренный свет луны.
Эта кровать, эта оранжерея представляют собой восхитительное зрелище.
Итак, как мы уже сказали, особа, возлежащая на кровати, подперев рукой голову, и держащая в другой руке книгу, часто поднимала глаза к оранжерее и бродила взглядом по лилипутским тропинкам этой сумеречной волшебной страны, которую она видела через стекло, словно во сне.
Если она любила, то должна была искать глазами любовно переплетенные цветущие ветви, на которых ей хотелось бы свить свое гнездышко. Если она не любила, она, очевидно, просила эту роскошную растительность сообщить ей тайну вечной любви, которую стыдливо и загадочно прятали в себе каждый листок, каждый цветок, каждый аромат.
А теперь, полагая, что достаточно подробно описали этот мало кому известный рай, что находится на улице Артуа, поговорим о Еве, которая в нем живет.
Да, Лидию следовало бы назвать Евой, мечтательно подпершей щечку и читающей «Размышления» Ламартина, созерцающей, как при прочтении каждой строфы (строфы ароматной!) раскрываются бутончики растений и как природа продолжает грезы, о которых написано в книге. Да, это была настоящая Ева: розовая, свежая и светловолосая. Ева на другой день после грехопадения, блуждающая взглядом по всему, что ее окружает. Ева трепещущая, беспокойная, напряженно дышащая, с тревогой ищущая тайну этого рая, который создан был для двоих, но в котором она к большому ее сожалению оказалась одна. Ева, призывающая ударами своего сердца, вспышками глаз, вздрагиваниями губ либо Бога, породившего ее, либо мужчину, лишившего ее бессмертия.
Завернутая в батистовую простыню, с шеей, укрытой пуховым палантином, с влажными губами, горящими глазами, раскрасневшимся лицом, она была настолько великолепна, что какой-нибудь скульптор из Афин или с Коринфа вряд ли нашел бы лучшую натурщицу для того, чтобы изваять статую Леды.
Подобно Леде, которую ласкал лебедь, у Лидии были на лице румянец любви и сладострастный взгляд. Если бы ее увидел сейчас Канова, творец «Психеи», этой распутной Евы, он сотворил бы шедевр из мрамора, который затмил бы его «Венеру Боргезе». Корреджо изобразил бы ее мечтательной Калипсо с выглядывающим из-за драпировки Амуром. Данте сделал бы ее старшей сестрой Беатриче и попросил бы ее провести его по всем уголкам земли, подобно тому, как ее младшая сестра водила его по небу.
Несомненно, что поэты, художники и скульпторы восхитились бы столь очаровательной женщиной, в которой угадывалась одновременно непонятная смесь девичьей стыдливости, женского очарования и божественной чувственности. Да, она сочетала три возраста: десяти, пятнадцати и двадцати лет – возраст детства, созревания, любви, эти три этапа трилогии юности, которые предшествуют, сменяясь поочередно, состоянию ребенка, девушки и женщины и потом остаются позади. Эти три возраста, подобно «Трем грациям» Жермена Пилона, удается сохранить в себе только людям особо одаренным природой. И именно такую особу мы попытались вам нарисовать, украсив чело ее цветами, источающими самые тонкие ароматы, имеющие самые свежие краски.