Под надзором не отца, но дряхлой Иловны, Лавр рос не по годам, по часам. Он пошел не в отца. Когда русые волосы Саввы Ивича уже поседели и он, отягченный летами, покинул уже ловлю, перевел собак из закуты в свою светлицу – у Лавра вились уже на плечах черные как смоль кудри, в очах светилось удальство, в сердце шумела буря юношеских страстей, в голове толпились желания, в душе жажда воли и славы.
Он любил старую Иловну; она одна заботилась об нем, ибо отец его заботился только о своих собаках. Но Иловна была не векожизна,[135] она отдала богу душу.
После смерти ее Лавра ничто уже не приковывало к дому.
Узнав, что все Князья Русские идут войною в горы Черкасские по Ханской воле на Ясов и Оуланов,[136] Лавр сдружился с Мирзой Якши, Темником Понизовской земли, отправляющимся в Аш-Тарханы, где было сборное место Князей. Зная, что отец не согласится на отъезд его, он скрылся тайно из отцовского дома и пустился с Татарином по реке Бугу, от Буга большим окопом[137] чрез степи, заселенные Ордами Татарскими, и чрез реки: Куфис, Алматай, Сингуль, Данапр и проч. вплоть до Саркела на Танаше,[138] и потом степью же до Аш-Тарханы.
Стан Князей Русских был расположен между рекою Атель и Ахтубой.
Лавр поклонился Князьям: Великому Князю Димитрию, Андрею Александровичу Городецкому, Князю Ростовскому, Князю Ярославскому и Князю Глебу Белозерскому, потом явился к Хану Мангу-Тимуру, ибо желал служить вольным воином.
В Просинец[139] войско Татар и Русских двинулось от Ателя к Терку, прошло реку Соану, перешло Терк и обложило город Тиауко, близ ворот железных, в городах Ясских и Черкасских.
Когда уже Тиауко был взят, Аланы и Ясы покорились снова игу Татарскому.
Лавр невзлюбил губительной войны, размышляя, что под игом Татар есть только одна слава: свергнуть иго их – он отстал от рати, переходившей Аланскую землю, и ехал задумчиво боком юдоли. Конь его, управляемый собственною волею, забрел в ущелья и вывез Лавра на поляну, окруженную роскошной природой; Лавр очнулся, увидев хижину, подле которой сидел на толстом пне дерева старец в волосяной одежде – и плакал как младенец.
Жалко стало Лавру старика; он спросил его о причине горя.
– Здесь стояло великое древо! – отвечал старик наречием, похожим на Русское. – Насадил его дед мой, тому назад двести лет; под тенью его часто сидел отец мой, жена и дочь моя; к нему сходились соседи плясать и петь песни; под ним привык отдыхать и я; оно было лучше людей: оно не требовало платы за тень свою!.. Оно было памятником, осенявшим могилу любимых мною… Пришли враги и срубили мое дерево!
Плачевный голос старика был звучен.
С испугом выбежала из хижины девушка в белом карсите,[140] с повязкою, усеянной серебряными кружками. Она бросилась к старцу, обняла его, что-то сказала ему нежно и обратила смущенный, недоверчивый взгляд на Лавра.
– Добрый старик! – вскричал Лавр. – Я заменю тебе твое любимое древо, я осеню твою старость!
Старик посмотрел с сожалением на Лавра.
– Внимай, юный брат, словам времени! – сказал он. – Если б рука моя опиралась на костыль, а не на это доброе существо, ты не давал бы необдуманного обета, ты не с той волею шел к нам, чтоб поселиться здесь. Есть у нас довольствие и мир, но у нас нет славы, которую вы ищете. Иди же, юноша, вперед, но не забудь, что есть две славы: есть слава, сеющая благо, насаждающая на земле древо мира, и другая, ложное солнце, изливающее не благодетельный свет, а жадный пламень. Иди, юноша, далее! Зачем хочешь ты обратить дочь мою в преграду, остановившую добрый порыв твой? Иди под кровом неба!
– Не отгоняй меня от себя, добрый старец! – вскричал Лавр. – Я проклял уже ту славу, у которой в руках только меч и огнь, а для всякой другой славы дочь твоя не преграда. Край ваш разорен, кроме неба и земли, в нем ничего не осталось, я поведу тебя на свою родину.
– Кроме неба и земли? – сказал старец. – Что ж нужно более для человека? Или не с кем бы было беседовать ему в уединении? Или не на что смотреть ему и нечему дивиться? А светила небесные? А голос всей природы, к которому так внимательно доброе сердце?.. А песни птиц, которые трогают, веселят, но не печалят души, как люди, своими жалобными звуками?.. А жаркие объятия солнца, а ласки прохлады, а труд, доставляющий сладость отдохновения?..
– Дивны слова твои, старец; я хочу остаться с тобою! Между тобой и дочерью твоею я буду жить как между небом и землею.
– Ты один в мире или есть на земле человек, которого ты можешь назвать отцом?
– Отец?.. есть.
– Благословил ли он твою волю?
– Волю?.. Нет, он говорил, что у сына нет воли.
– Ты один у отца своего или есть и другие, которые имеют право на его ласки и попечения?
Лавр задумался.
– Ласки и попечения? – сказал он наконец. – Меня ласкал не отец, а старая добрая женщина, рабыня моего отца… Но она уже умерла.
Старик в свою очередь задумался.
– И ты хочешь непременно остаться здесь?
– Хочу, я ни от кого не слыхал таких речей, как от тебя, никого не видел лучше твоей дочери!.. Говорят: если кого полюбишь, без того нельзя жить, тот есть лучший друг в свете.
– Если не обманываешься ни в себе, ни в нем, – прибавил старик.
Лавр сел подле старика; солнце разожгло железный шлем его; он отер пот с лица и вздохнул.
Когда девушка взглянула ему в лицо, услышала вздох его, увидела, что он дружески сел подле отца ее, она вспыхнула радостью; недоверчивость и боязнь исчезли с лица ее; она кинулась быстро в хижину, вынесла оттуда сладкое питье, сделанное из сока плодов, и поднесла гостю.
Старик всматривался в лицо Лавра.
Из очей Лавра также покатились слезы.
Лавр остался у старика.
С каким радостным чувством встречал он и утро и Стано!
– Лавр, – сказал однажды старик, – ты любишь внуку мою, и Стано любит тебя, я отдам ее тебе… будешь ли ты беречь ее, как свою голову?
Лавр приложил руку к сердцу и к челу своему.
Старик призвал Стано, сложил руки юноши и девы, накрыл их головы полой своей одежды и обвел вкруг пня любимого своего дерева.
– Пройдите так весь круг жизни; да будет вам простор и на земле, и в одной могиле!
Для каждого понятна эта минута слияния двух жизней, двух душ в одну жизнь, в одну душу!
Проходят годы.
Лавр печален; часто Лавра нет дома; он уходит в горы. После долгих ожиданий Стано ищет его и видит, что он сидит на вершине горы и глядит в ту сторону, где садится солнце. Даль необозрима.
– О чем твое горе? – спрашивает Стано Лавра. Он не отвечает.
– О чем твое горе? – повторяет она со слезами. Лавр не отвечает.
– О чем твое горе?.. Лавр! – молится Стано печальному Лавру.
– Не ведаю, – отвечает он. – Мне все постыло, не разлюбил я тебя, не разлюбил я отца твоего; но что-то манит меня туда… Когда взойду на эту высокую гору, меня так и тянет броситься с нее в реку, которая течет в Дон… Я бы взял тебя и отца твоего на плечи свои и бегом, стрелою пустился бы вон по тому пути, который теперь порос густой травою!
Стано заплакала.
– Иди домой, скажи это дедушке, – произнесла она сквозь слезы и повлекла Лавра за собою.
– Отец мой! – вскричала она еще издали, подходя к деду своему. – Слушай, что говорит Лавр; ему грустно, горько в наших краях!
– Знаю, – сказал старик, посадив Лавра подле себя. – И птица помнит небо, под которым оставила скорлупу, и она летит вить гнездо свое там же, где была вскормлена и вспоена отцом и матерью… Иди, Лавр, на родину! Возьми и свою Стано: без тебя ей не жить; а мне недолго смотреть на день; я и без вас прилягу головой к этому пню и усну крепко.
– Нет, отец! – сказал Лавр. – Не пойду! Не шути над моей душой!.. Ты мне дал Стано… да я не отниму ее у тебя!.. я останусь с тобой!
– Иди, Лавр, здесь нет для тебя спасенья от злой болезни, только родной воздух излечит тебя. Иди, не губи ни себя, ни Стано. Ты не видишь побледневшего лица своего и потухших очей; а я вижу их, и Стано видит их.
– Не иду, отец!
– Лавр, и я пойду с тобой; я хочу еще раз взглянуть на светлый мир.
Очи Лавра вспыхнули; он, казалось, ожил.
– Ты хочешь идти на мою родину?.. Она далеко! – произнес он опять печальным голосом. – Нет! мы останемся здесь!
– Лавр! за этой горой есть река: сруби на ней насад;[141] когда будет готов, ты и Стано пособите мне перейти гору; там сядем мы в насад и поедем вниз по реке до Дона, а там до моря и в твою землю.
Лавр обнял отца и Стано.
Чрез несколько дней насад был готов и наполнен припасами.
Старик упал подле дуба на колени, взглянул на небо и залился слезами.
– Прости, юдоль счастливая, моя родная юдоль! прости прах отцов и друзей моих!
– Нет, отец, мы не пойдем отсюда! – вскричал Лавр, тронутый слезами старика. – Я не разлучу тебя с родной землею!
– Идем, – сказал старик решительно, облокотись на Лавра и Стано, – не бойся, я не умру на чужой земле. Лавр! помоги мне идти.
Старик пошел; Лавр должен был исполнять волю его. Они перешли чрез гору молча; спустились с утеса. Приблизились к насаду.
– Постойте, дети, – сказал старик, припав на колени и облобызав землю. – Лавр, возьми с собой моей родной земли, насыпь у кормы.
Лавр исполнил желание его, наносил в ладью земли. Старик, довольный, сел на насыпь. Стано села подле него; Лавр отчалил от берега, и по течению реки ладья потекла догонять волны, которые стремились в Тана.[142] Река извивалась между крутыми берегами в горах Аланской земли.
– Уж во второй раз еду я по этой реке, – сказал старик. – С купцом Венедским Эсафатом ездил я рекою Тана, в озеро Азак, потом чрез гирло Таманское в море Туманное, что Греки зовут Понт-Киммерион, а Татары Олу-Денгис, то есть великое море. Был я и на твоей родине, Лавр; знаю я дорогу на Запад. Прежние отцы мои жили на берегах Дуная, прославленных Царем Аттилою, прадед мой Славий, роду Гуннского, ходил к Латынскому Воеводе Вельзару с Славянами да Антами на помощь против народов, живущих на полночь.
Так рассказывал старик Лавру повесть старых времен.
Чрез несколько дней открылись, в синеве, берега реки Тана и потом Греческий город Танаис, при устье реки. От сего города пустились они восточным берегом озера Азака, или Меотического, который усеян был Торговыми Вежами Греков.
При входе в гирло Таманское открылся им город Синда, а вскоре и Таматархан,[143] покоренный Мстиславом, которому за удальство отец не дал наследства на Руси и сказал: «Ты удатный, даю я тебе рать в наследство, иди в Тмутаракань, отними Русское Княжество у Ясов и княжи там!»
Потом ехали они близ берегов Хазарии, коею овладели Венециане. Минули богатую Кафу, Алушту, дивились на гору Шатер,[144] проехали Греческие города: Херонез и Помпею. Когда же приблизились они к большому заливу и Тендре, назван ной Греками Ахиллесово поприще, старик сказал: «Здесь отдалимся от берега, здесь в отоке,[145] называемом Озу-Кыры, то есть Язское поле, живут еще до сего времени разбойники Печенеги».
– Стано, вот моя родина, вот дом мой! посмотри на будущий счастливый приют наш!
Лавр обнял Стано, выскочил из насада, подбежал к дому. Незнакомые люди встретили его.
– Где отец мой? – вскричал он.
Толпа дворовых людей окружила его и, удивляясь странной одежде Лавра, сшитой из звериных кож, вдруг захохотала.
– Твой ойтец, сынку? – отвечали ему в один голос несколько человек. – Твой ойтец? Дал-Буг не веми… про то твоя майка знает. Ты, чуем, ловец блудный?
– Мой отец Боярин отчины, Савва Ивич Пута-Зарев, – сказал гордо Лавр.
Толпа еще громче захохотала.
– Дал-Буг не веми! оже чварты рок сидит здесь Пан Погорнин Вельмужный!
Лавр всплеснул руками от ужаса.
– Друзья! – вскричал он. – Скажите, где отец мой?
Прекрасная наружность и печаль, изобразившаяся на его челе, тронули всех. Один старик подошел к нему и сказал:
– В сей дедине юж нима твоего о́йтца, Русский Князь Лев, с Галича, побит Крулем Лешкою з Кракова, и ся земе юж належе до Крулевства и Панства. А тутешни господаржи поздвижесе до Киева-града.
Слезы хлынули из глаз юноши, он воротился к ладье своей медленными шагами.
– Отец! Стано! – произнес он. – Я обманул вас, погубил вас, нам нет здесь приюта! Здесь нет моего отца!
– Он умер? – спросил старик, глубоко вздохнув.
– Нет, Ляхи овладели землею, все удалились отсюда бог ведает куда, говорят, к Киеву!
Стано обняла Лавра, отерла слезы его, но слезы катились и из ее глаз.
– Дети, – сказал старик, – не печальтесь, кто живет под небом, у того есть надежный кров!.. Солнце уже село, дети… ему уже не встать с запада… так и жизнь!.. Завтра, Лавр, ты пойдешь с своею Стано в родную землю, не оставаться же вам в чужой земле… моя со мною!..
А ты, отец мой? – вскричала Стано. Я? – отвечал старец. – Мне пора отдохнуть!.. Дети, когда я усну, постелите мне ложе вот под этим деревом, на холме, оденьте меня этим покровом…
Старик показал на землю, насыпанную в насаде.
– Отец мой! – вскричала Стано, убитая горестным чувством. – Что говоришь ты?
У Лавра из очей брызнули слезы.
– Солнце за горою, пора спокоиться, дети пусти, Стано… дай мне прочитать молитву на сон грядущий.
Старик обратился к востоку, стал на колени и про себя читал молитву: он просил у бога сна… вечного.
Кончив моление, он благословил Лавра и Стано и прилег на землю, настланную на насаде.
Лавр преклонил голову на руку; Стано преклонила голову свою на грудь Лавра и молчали – лаская усыпление старца. Долго сон бежал от них; но утомленные от слез очи смежились… и утреннее солнце осветило их сонных.
Наутро Лавр очнулся, вслед за ним очнулась и Стано. Старик спал еще, против обыкновения. В первый раз еще не встретил он восхода солнечного и не помолился. В первый раз не отвечал он благословением на утренний поцелуй Стано, в первый раз сердце его было холодно ко всему!
На левой стороне реки Дана-Стры, близ Студеницы, на скате берега, есть холм, на этом холме Стано на коленях склонила голову на насыпь свежей земли и обливала ее слезами.
Над ней стоял Лавр, как обессилевший старец, опустив руки и голову.
Казалось, что Стано и Лавр окаменели в этом положении.
На правом берегу реки Дана-Пры, близ Вольного-Прага, на скате, есть высокая могила. На этой могиле стоял иссеченный из дикого камня крест; облокотясь на этот крест, стоял Лавр, один, мрачный, бледный; сердце его было полно слез, очи сухи.
Настал 1320 год. В Галиче сидел на престоле Князь Андрей Юрьевич, во Владимире Волынском Лев, брат его. В Киеве, совершенно разоренном набегами Татар и зависевшем от Князя Галицкого, властвовал Станислав.
Русские князья, бывши в зависимости от Татар, сносили иго их терпеливо; но не равнодушно смотрели на замыслы и на распространявшееся могущество Гедимина Литовского. Во время войны его с Немцами Русские Князья, Андрей и Лев, напали на области Литовские, опустошили берега Вилии. Но Гедимин отмстил; помощь Татарская не помогла. Владимир и Луцк взяты. Позднее время остановило Гедимина. На следующий год он приблизился к Киеву, и Станислав, не участвовавший в восстании Льва и Андрея и подкрепляемый единственно Татарами, вздумал обороняться; но, бессильный, он принужден был бежать и предать Киев Литовцам.
Во время сей войны, несчастной по несогласиям Князей Русских для Южной России, Лавр служил под знаменами Князя Льва Владимирского.
Искупив Княжество свое почти порабощением Гедимину, Лев умер в 1324 году, оставив наследником сына своего, мудрого Георгия, под власть коего поступило и Княжение Галицкое, после дяди его, Князя Андрея Юрьевича, и область Киевская. Он был последнею отраслью власти Русской над Южною Россиею. С ним кончилась и повесть о славе ее.
Устарелый Лавр в награду за службу свою одарен был от Георгия богатою отчиной на берегах Днепра. Погост Облазна с деревнями заменил ему наследственную Днестровскую отчину.
На шестидесятом году от роду, невзлюбив одиночества и желая иметь наследника, Лавр обрек себя в стражи непорочности прекрасной пятнадцатилетней девушки. Принятый им на себя труд вознаградился в скором времени рождением сына Олеля Лавровича.
Олелю Лавровичу было уже двадцать пять лет от роду, когда дряхлый отец его, желая купить чресполосную землю у соседа, никак не сходился с ним в цене и потому женил своего сына на соседской дочери Мине Ольговне с тем, чтоб кусок чресполосной земли поступил в приданое.
После сего важного приобретения Лавр успокоился, а у Олеля Лавровича родился через три года сын Ива Олелькович, названный Ивою в память своего прапрадеда Ивы, совершившего в 40 лет хождение во Иерусалим.
Этот-то Ива Олелькович есть тот барич, о котором мы ведем речь; он-то тот Русский витязь и сильный могучий богатырь, которого подвиги до сего времени гибли в безвестности.
Итак, читатель, верно, помнит, как наш барич Ива Олелькович ехал по селу Облазне верхом на крестьянине Юрке с сукроем медовика в одной руке, с вожжами и бичом в другой.
Все село дивилось ему и кланялось; деревенские ребятишки высыпали на улицу и в подражанье баричу также взнуздывали и седлали друг друга; работники забывали свои костыги, топоры, жигала, струги, скобели; женщины бросали сечки, ухваты, сковороды и горшки; красные девушки свои веретены и прялки; старики и старухи оставляли обыкновенный свой приют: печь, палати и голбец;[151] все торопились смотреть на барича; кокошники и гладенькие головки красных девушек то высовывались, то прятались в волоковых окнах,[152] смотря по приближению и отдалению предмета их любопытства и страха.
Для всех весел был поезд Ивы, кроме отцов и матерей коня Юрки и колесницы Ионки: склонив свои головы на ладонь, они стояли пригорюнясь и сквозь слезы голосили:
Ох ты, наш батюшка, наше детище!
Наше детище Юрка Янович!
Ох недаром ты, словно резвый конь, вскинул голову!
Бьешь копытами о сыру землю!
Загоняет тебя, позамучает лихой барчинок!
Вот уж три конца дал по улице,
Надорвет тебя, перебьет крестец:
Ох ты, батюшка, наш родной сынок!
Читатели не удивятся подобными материнскими чувствами, если узнают, что Ива имел все свойства древних богатырей. Он недаром слышал от Лазаря-конюха сказку про богатыря Усму, который одним ударом палицы губил по сту тысяч душ, ломал руки и ноги всем, кто с ним в бой вступал, бил наповал встречных и поперечных.
Ива был грозным подражателем богатыря Усмы. От него никому не было прохода; с словами: «О-о-о-о-о! нечистого духа слыхом не слыхать, видом не видать, вдруг нечистый дух проявился на родной Руси!» – Ива внезапно наскакивал из-за угла на прохожих слуг, на челядь и поселян, на телят, на гусей, на свиней, на овец и, по его выражению, гвоздил здоровым кулаком.
Не было суда на Иву, родная его матушка восставала против жалобников словами: «Позабавиться детищу нельзя! Великое горе – желвак под глазом! Лихая беда – нога свихнулась!..»
Таким образом проходил день за днем, а Ива час от часу становился заносчивее, задорнее, сильнее, вольнее, смелее. Последнюю материнскую власть над собою он сбросил решительностью своею – идти за тридевять земель, в тридесятое? царство, искать себе жену Царевну, у которой во лбу светлый месяц, в косе вплетены ясные звезды, вместо глаз многоцветные камни, на ланитах румяная заря, у которой тело как пух лебединый, душа жемчужная, в жилках переливается разноцветный бисер, а одежда вся из золота. Напрасно уверяла его родительница, что это небылица в лицах; пестуну своему Тиру, и конюху Лазарю-сказочнику, и мамке Иловне верил он больше всех; а они сказали ему, что это правда крещеная.
С трудом удержала матушка стремление его к подвигам богатырским и к славе обещанием не мешать ему вести жизнь богатырскую хоть в своем родном селении. С этих пор Ива стал для всего села как немилость божия: кого за руку – руку выломит, кого за ногу – ногу вывернет, кого за голову – голова на сторону, и стало все село сухоруких, хромоногих, кривошеих думу думать и решили: поведать горе своему честному отцу иерею мниху Симону Афонских гор и просить у него молитвы, помощи и совета: как сбыть с себя лихую беду неминучую.
Несут они ему на поклон бочку пива ячного, стопу меду, 3 меры жита, десять без двух калачей, два погача на маковом масле, без двух два девяносто долгей, гонят к нему яловицу, двух овнов, тащат пшена 5 уборков, соли 5 голжажн, 2 ведра солоду, 2 полоти.[153]
Честный иерей Симон благословил прихожан своих, принял поклоны, выслушал речи их, погладил себе бороду и задумался. Трудно было ему давать совет против сельского Боярина, на чьей земле он сам жил и за кого бога молил, хотя событие было в то время, когда еще правда утверждала мир, а разлюбье на сторону отвергала и когда установила она платить за увечье по 5 гривен серебра пенязями, за вышибенный зуб 3 гривны, за удар палицею, батогом или чем попало полгривны, а иногда и пол-полгривны, за рубеж[154] пол-полгривны; а еще будут битися межи собою меци или сулицами, Князю то ненадобе и правят сами по своему Суду:
Но надумался наконец честный иерей мних Симон из Афонских гор.
– Идите с богом в сени свои, – сказал он им, – молитесь святым угодникам за святую Русь, за всех православных крестьян, за Боярыню свою и за барича Иву Олельковича, да внушит ему господь бог благий разум, кротость душевную и сердолюбие, а я помолюсь за вас, наложу на себя эпитимию, уйму наваждение бесовской силы на родного сына госпожи нашея.
Селяне ушли в надежде на бога и на честного иерея мниха Симона; а Симон призадумался.
Это все происходило в то время, когда Восточной Агарянской страны безбожный Царь именем Мамай, Еллин родом, верою Идолжец, начал быти палим дьяволом, ратовать на Христианство и поднимать на святую Русь своих Упатов,[155] Князей, Алпаутов и Уланов.
Вся Русь становилась под знамена Великого Князя Димитрия Московского; только Олег Рязанский, ненавистник его, сорёкся[156] с Ягайлом Литовским и послал навстречу Мамаю дары многочестные и книги писаны.[157]
Покуда Князь Димитрий Иоаннович с братом своим Князем Владимиром и со всеми Русскими Князьями и Воеводами уставляли твердую стражу и посылали на сторожу юношей Родиона Ржевского, Якова Усатова[158] и Василия Тупика, с тем чтобы они ехали близ Орды до быстрой Сосны и добыли языка Агарянского, покуда Мамай ждал осени, чтоб прийти на Русские хлебы, разосланные Великим Князем грамоты по всем городам, «да будут готовы на брань, и да собираются на Коломну биться с безбожными Агарянами», дошли и до Киева.
Сия весть дошла посредством церковного служителя, ходившего в Киев за миром, и до отца мниха Симона; он хотел воспользоваться ею. Зная воинственный дух барича; Ивы, он хотел внушить ему мысль: идти изведать свои силы молодецкия с Мамаем, напиться из Дона или положить свою голову в битве, ибо Симон знал, что самая худая часть человека, похожего на Иву, есть голова.
Он знал, что Ива никаких речей не внимал, кроме Сказок, до которых был неутомимый охотник, и потому пестун Тир, хмельный мед и сладкий погач были употреблены в дело. И вот, в одно красное утро, барич Ива садится за браным столом у иерея Симона из Афонских гор, ломает ковригу на части и, выкраивая из нее острыми своими зубами полукружия величиной в полумесяц, внимательно смотрит на огромную книгу, коею вооружается отец Симон.
– Ага? – говорит он, показывая на книгу.
– От, се она, государь барич, – отвечает ему Тир, – Сказка письменная.
– Письменная? говори богатырскую! – вскричал Ива, уложив в рот последний кусок погача и вставая с места.
– Богатырская, богатырская! – подхватил отец Симон. – Про Самсона.
– Ведаю! – вскричал Ива нетерпеливо.
– Выбирай сам, господин барич: в книге сей, глаголемой Хронографов о временах и людех, много есть сказаний про богатырей и витязей, про Царей, Князей и великих мужей, про Царя Македонского, про Кощея бессмертного, про Нелюбу-Царевну и Жар-птицу…
– Про Царевну ведаю, про Жар-птицу ведаю, про Кощея бессмертного не ведаю, говори!
Раскрывает честный иерей огромную книгу, глаголемую Хронограф, кашляет и произносит громогласно:
КОЩЕЙ…
– Ну! – говорит Ива Олелькович.
Иерей Симон читает:
– «Чему братие смута и хмара, чему обурилисе Князи, владыки и друзи и вси осудари?
Аль в недро запала недобрая дума? своя то печаль аль чужая кручина?
Покинем печаловать, братие; жизнь есть поток, источающий сладость и горькость! древо, дающее смоквы и грозди волчицы.
Велик есть корабль; жестоки суть ветры; а малый кормилец справляет на путь благодейный.
Ведаю я: прыснет море, расходится буря и долго не тихнет.
Восплачет мал детеек и долго не молкнет.
Поборем терпеньем своим искушение злое.
Под Буговым небом красно и любовно!
Свет светов дал малым малютам калач да ковригу, да пряные хлебцы.
А юношам красным и девам дал сердца потеху – смиленье да песни.
А старым, худым и небогим дал хмелю, да розмысл, да добрую память, да красное слово на радость.
Внемлите же, братие! Раструшу речами с души вам студеное горе!
Почну вам былину, поведаю повесть смысленую, хвальную, древнюю правду».
– Сумбур Татарский! – сказал сердито Ива.
– Напереди растут богатыри! – отвечал ему тихо Тир. Ива умолк.
Отец Симон продолжал:
– «В лето 5953-е от создания мира, жило на земли племя Руса, Яфетова внука, по Теплому морю, и были соседи его: от Востока поганые Агаряне, Ахазыры; с полночи и с вечера различные Немцы, именуемые Готфы; от Запада Войники Ромыне; от Юга хитрые мудрецы Греки, в земли Еллинской.
И были ветви племени Руса: Геты, Анты, Бессарины, Росланы, Сербы, Хорваты, Невры, а от сих: Чехи, Северяне, Кривичи, Поляне, Бужане, Тиверцы и иные многие…»
– То все богатыри? – спросил Ива.
– Богатыри, – отвечал честный иерей Симон и продолжал: – «И были между Росланами четыре юноши красного владычного рода: Словен, Волх, Кощей и Хорев. Жили они у Князя Осмомысла жильцами. Горьки стали им чужие хлебы и жизнь без воли, без битвы. Задумали они повоевать славы, погулять, походить по земным краинам и поискать себе чести и власти и места по сердцу.
– Что деем здесь? – сказал старший из них, Волх. – Или жильцами нам век вековать? или без милости нам не житье в белом свете? или на земле только и места, что наши станы, торги и вежи?
– На то ль говорили нам добрые люди про дальние страны, чтоб мы подивились речам их как сидни?
Про дальние страны, где все дышит воздухом сладким, где молятся небу, где чудны древа, где дивные зелья растут без посева, где звери велики, а в рыбах течет кровь златая? И есть там рогатые люди Сатиры и витязи с конским хребтом и ногами…
– Едем, братья, за Окиян! – вскричали прочие. – Позрим на чужое злато и сребро, на столы и одры!.. Отведаем братны заморской, добудем коней иноземных!
Закрутив торченые усы, Волх продолжал:
– Всему есть время: мудрости умаление, мужеству неможение, существу тление, свету тьма! Погинем ли жизнью в пустыне? утратим ли младость в бесславье? или дождемся, покуда безвременье[159] всех нас потопит в глубокую полночь? Раднее[160] мне прахом носиться по белому свету, чем жить как невеголось сидень! Раднее питаться младичием дубным,[161] чем сладким куском и медвяным питьем в чужой сени!
– Едем, братья, за Окиян! – вскричали все. – Едем себя показать и людей посмотреть!
И вот добрые молодцы, четыре удатные по-брата,[162] в знак любовного братства и вечной приязни поклявшись жить неразлучно и нераздельно, тайно оставили двор Княжеский, взвалили на плеча первого быка, который попался навстречу, и понесли его в Даждьбугов лес, находившийся близ Реки на мысе, между впадением в Теплое море[163] святых рек Буга и Дана-Пра.
Там было великое капище Даждьбуга, изгнавшего из сих мест Ионийскую Цереру и завладевшего ее храмом.
Взбросив на обет[164] вола, они вонзили мечи свои в землю, а жрец, в белой власянице, обратился к ним и произнес:
– Речите слово, духов завет, целым умом, живите за один, держите друг друга в братстве, и любви, и во чти и держите общину: и ты, старый Волх, и ты, постарший Словен, и ты, младший Хорев, и ты, помладший Кощей, везде и во всем до живота…
После сих слов жрец Даждьбуга взял с них роту[165] жить без раздела и держать слово твердо.
После сего каждый порубил свою руку мечом, истекшую кровь жрец влил в чашу вина, и они испили из оной, потом посыпали на глаза себе земли, и, кончив обет мечным целованием, Волх, Словен, Хорев и Кощей искупались в Священном Буге, пошли в Княжеский табун, накинули петли на четырех коней, вскочили на них и пустились оленьим скоком, как тать от погони.
Им нужна дорога за море Окиян, да спросить некого.
Потрясся сырой бор. Как орлы, распустив долгие крылья, летят в высоту, так Словен, Волх, Кощей и Хорев несутся от моря в пространные степи, скачут чрез Русские власти,[166] скачут полем, высокой травою, рассыпными песками, скачут от дола к долу, от горы к горе, от леса к лесу.
Вот закурилась даль ранним туманом, благодейное утро разлилось по небу.
Вот солнце пробежало полудень и от полудня склонилось на вечер; удатные молодцы скачут.
Таким образом ехали они скоро ли, долго ли, а приехали в великую дебрь, на росстань.[167] Дорога разделилась на три пути.
При начале каждого пути были три высокие могилы, и на каждой могиле стоял камень, и были вырезаны на камнях слова; но братаничи не умели читать.
Куда путь держать? направо ли, налево ли, прямо ли?
Пораздумались добрые молодцы, стали совет держать и решили: трем ехать врозь, проведать дорогу, а четвертому ждать возврата прочих на росстани.
Бросили жеребьи, и досталось сидеть на росстани. Волху, Кощею ехать по левому пути на вечер, Словену по среднему на полдень, а Хореву на солнечный восход. И условились они воротиться на другой день к вечеру. А сроку положили ждать каждого три дни и три ночи.
– Чур, братья, не медлить: на три дни есть у меня запасу, а терпенья на три лета. Долее ждать не буду, а мстить до конечного дня!
Словен, Хорев и Кощей поклялись ему воротиться к дореченому[168] дню, приехать на третье солнце на чек.
Условились, простились, разъехались.
Проходит день, другой, настает третье солнце; сидит Волх на росстани, ждет возврата братьев своих; да братья не едут. Вот свет уж подернулся тьмою, и ветры, Стрибоговы внуки, взбурились, печальную песню гудят по дуплам. В чистом поле не видно ни птицы пролетной, ни зверя прыскучего; ждет, подождет Волх побратьев своих – не едут.
Вот и тьма на свет налегла и тихость настала; соловей прощелкал последнюю песню; ласточка прощебетала привет темной ночи; проворковала горлица, и вот уже только вдали, и то изредка, кукует о детях одинокая, горемычная, бездомная кукушка.
Не едут.
– Чтоб вы горькой и бедной смерти предали души свои! – сказал Волх с досады, зевнул, преклонил голову свою на кочку и заснул крепким сном.
Наутро вдали раздался конский топот: конь Волха почуял, верно, знакомых, приподнял голову, оглянулся направо и заржал.
Вскочил Волх, очнулся, протирает глаза.