Довечается Волх у сторожей: где живет Кощей.
– Не ведаем, дедушка, – отвечают ему. – Нет в городе сего имени. А есть у нас Кый, зять владыки, размирник,[184] недоброе сердце, черная душа! Живет он на холме, в своих тесовых палатах; поди постучись у ворот его, коли нужно тебе недоброе слово, а милостыню подаст разве только жена его Лыбедь. Если б не она, горе бы целому городу!
– Его-то мне и нужно, – сказал Волх, поблагодарил сторожа и отправился на высокий холм, где стояли резные палаты Кыя.
Кый уже покоится в ложнице, но сон его чуток. Кто-то стучится в косящатые ворота. Кый вскакивает, прислушивается.
– Пусти, добрый человек, на ночь! – слышит он и проклинает сторожа.
Просьба повторяется.
Кый выходит сам, бранит сторожей, что позволяют бродягам стучать в его ворота.
Сторожа не слышали ничьего голоса.
Кый возвращается, ложится, но едва только сдавил он собою пуховую постель, кто-то постучался в красное окно, тот же голос повторяет: «Пусти, добрый человек, на ночь!»
Сердится Кый, проклинает сторожей, выходит на двор – никого нет.
«Это сон», – думает он, осматривает, заперты ли ворота, возвращается, припирает сени, двери и ложится.
Кто-то стучит в сенях: «Пусти, добрый человек, на ночь!»
Кый вздрагивает, встает, идет в сени – сени заперты, в сенях никого нет.
«Это сон!» – думает он, возвращается в ложницу; беспокойство волнует его; но все тихо, глаза его слипаются, и едва только мысли свернулись шаром и прокатились в темную глубь, а память канула на дно…
– Пусти, добрый человек, на ночь! – раздается над его ухом. Со страхом вскакивает он, слышит в доме шум, беготню.
– Что такое? – спрашивает он заботливую жену свою.
– Гость! – отвечает она запыхавшись. – Что есть в печи, все выложила ему, не принимает нашего, говорит: свое есть! а у самого и кошеля нищенского нет! Проси сам!
– Какой проклятый Татарин зашел ко мне незваный! – вскричал Кый и бросился к светлице; слышит знакомый громкий голос; страх останавливает его в дверях; сквозь щель видит он, что горница освещена как будто пожаром; слышит слова:
– Отколе?
– От поморья, – отвечает чей-то голос. – Неведомые прислали к тебе посоветоваться, что делать с душою Аттилы, когда наступит ей выход из тела. По уму и разуму он прав; хотел покорить землю и небо и для того возвеличился бичом и молотом божиим; но люди не поверили ему, и тьмы отшедших душ вопиют на него за безвременную смерть.
– Да будет он словом и делом чистилища, – говорит опять знакомый Кыю голос. – Отдать в его распоряжение огонь, воду, котлы и все снадобья, служащие к очищению душ. Ну, а ты отколе?
– С Боричева холма: уродилась новая душа у рыбаря, неведомые прислали спросить тебя, что пожаловать ей на пропитанье?
– Воскормится, взрастет и наследует богатство Кощея! – отвечая грозный голос.
– Кощея! – вскричал Кый и бросился в двери. Нет никого.
Светлица пуста; только угасающий свет меркает, исчезает медленно, как вечереющий день, и слышатся грозные слова:
«Будь ты проклят, побрат Кощей, отныне до века! обратись кровь твоя в пламень! иссохни в собственном огне зависти и злобы! не покорствуй тело твое душе твоей! воспротивься душа твоя похотям тела! Жажди идти на Восток, а стопы твои да несут тебя на Запад!
Богатей желаниями; нищай волею!
Желай смерти и будь бессмертен! Желай жизни и умирай каждое мгновение!
Будь в глазах твоих добро злом, а зло добром, хлад пламенем, а пламень хладом, любовь ненавистью, а твердая опора пропастью!
Будь пленником и рабом самого себя, рабом людей, рабом жизни, рабом природы, рабом тварей, птиц, рыб, насекомых, рабом всего дышащего и неодушевленного, рабом движения и недвижности, рабом света и тьмы, рабом звука и тишины; да заключится смерть твоя в яйцо птицы Мувы, и да потонет в волнах Ливийского моря!
Пусть найдется земнородный, для которого небо иссушит целое море и обратит каждую каплю воды в песчинку! Пусть зоркими очами своими найдет он в песчаном море яйцо Мувы! Тогда избавится он от муки и жизни; но будь же врагом своего избавителя! Препятствуй ему быть твоим искупителем, ищи его смерти, а вместе с нею и вечности собственных мук!»
Невидимый голос утих.
Кощей стоит неподвижен. Ужас сжигает его внутренность; жена и дочь говорят ему – он не слышит; наступает день – он не видит света.
Взволнованный воздух грозным проклятием, как взволнованное море, еще не успокоился; еще все слова носятся по светлице, как незримые существа, и касаются до слуха его. Но вот мысль, что народившийся сын рыбаря погубит его, приводит Кощея в память, он обдумывает средства: как бы извести ребенка…»
– Ведомо ли тебе, государь Ива Олелькович, – сказал иерей Симон, прервав чтение, – что вси Князи, и сини Русстии, и богатыри ополчаются на поганого Мамая?
– Нетуть, – отвечал Ива.
– Слава бы и тебе, Боярич, в борзе готовитися идти на погубление злых Агарян; возложить бы тебе кольчуги, и препоясать чресла мечом, и просить благословения у родной матери подвизатися на противные враги.
Там-бо трескут копия харалужные, звенят доспехи злаченые, стучат щиты червленые, гремлят мечи обоюду острые и блистают сабли булатные.
Там-бо предо всеми мужествова, похваляясь и хоробруя и избивая поганых, ты бы, Ива Олелькович, венец славы и честь и почесть от Князя принял.
Там-бо смерть не смерть, но живот вечный!
Там-бо стяги ревут, аки облацы тихо трепещущие, а вой, аки воды, во вси ветры колыблются, шеломы на главах аки заря во время ведряна солнца светящиеся, яловцы, аки пламя, огненно пашется…
– Ой? – вскричал Ива.
– Разумлив еси и храбр, подобает тебе быти Воеводою…
Еще не успел кончить речи иерей Симон, вдруг прибежал от Мины Ольговны конюх Лазарь, запыхавшись. По всему селу искал он Иву Олельковича: его давно ждет матушка.
Иву Олельковича с трудом убедили идти домой, не дослушав повести.
Теперь должно, по обыкновению, сказать несколько слов о наружности и нраве героя былины.
Не Английским пером с длинным раскепом изображу я черты его; не скажу, что ясно отражается на лице его; не употреблю ни Соломоновских уподоблений, ни Байроновских отречений. Не сравню носа его с Ливаном горою, кудрей с морскими волнами, роста с Гехским исполином, руки с рукою времени, чистоты и ясности души его с прозрачностью света и воды, крепости сердца с железом.
Просто скажу я, что Ива Олелькович был росту с своего родителя, Олеля Лавровича; лицем бел и вылит в свою родительницу Мину Ольговну, глаза у него были, как две капли воды, бабушкины, только волосы были у него ничьи; витые кудри как лен сыпались на плечи и лицо.
Пылок как пламя, молчалив как немой, душою ребенок, он не любил ни кланяться, ни просить, и потому даже гости не видали от него поклона; а Мина Ольговна, мамки, и няньки, и пестун Тир не знали, что значит не дать Иве Олельковичу того, к чему он руку протянет.
Речи его, кроме небольших исключений, состояли из слов: вопросительного и удивительного «ой?!» и отрицательного «нетуть!».
Вот каков был Ива Олелькович. Этого-то Иву Олельковича иерей Симон хотел послать в битву за Русское царство против злобного Мамая. Хитро хотел он привлечь его к себе, воспалить в нем страсть к великим побоищам и дать-понятие о чести и славе.
Цель была прекрасна, истинно пастырская, она восстановляла мир в селе Облазне и доставляла героя отечеству.
Но судьба воспротивилась мудрому замыслу. Невидимо подкопалась она под здание иерея Симона, и оно рушилось.
Мина Ольговна давно имела на примете дочь соседа своего Боярина Боиборза Радовановича; она ладила ее за своего возлюбленного сына. Дело пошло должным порядком; свахи зашли с заднего крыльца; старое знакомство помогло, и вот прислали звать Мину Ольговну пожаловать с сыном на гощение в Весь Новосельскую.
В это-то время Ива Олелькович слушал чтение книги, глаголемой Гронограф, про Кощея, и начинал воспламеняться словами иерея Симона к славе; но посланный от Мины Ольговны помешал ему; с досадою согласился он идти к матери.
Призвав к себе Иву Олельковича и зная все скрытые в нем нити, которыми можно было иногда управлять им, Мина Ольговна прежде всего дала ему пряную коврижку, напоила медом и потом стала к нему вести речь о женитьбе.
– Нетуть! – отвечал он ей. – Пойду на войну, поганых бить!
Мина Ольговна не смела противоречить.
– И на войну пойдешь, мое дитятко, сперва оженись; мое дело тебя благословить на женитьбу, а на войну тебя сама жена отпустит, сама снарядит тебя, сама подведет тебе коня богатырского.
– Ой? – отвечал Ива.
– Да, да, – продолжала Мина Ольговна.
– Ну! – вскричал Ива.
Мина Ольговна поняла значение этого отрывистого звука. Должно было торопиться. Начались сборы.
Таким образом, Ива Олелькович соглашается соединить свою участь с прекрасной Мирианой; родительница его Мина Ольговна уже расчесывает ему густые космы, ведет в кладовую отцовскую, предлагает ему выбрать одежду по сердцу. Терлик – Венедецкой ли парчи, из Перского ли изарбата; или оксамитный зипун со схватками алмазными; кожух ли оловира Гречкого, кружевы златыми и ровными ошитый, златом украшен и иными хитростями; или кафтан покрою Ляхского; пояс – шелковый ли с златыми дробницами или шитый жемчугом; обяз[185] златой с калитою[186] и тузлуками,[187] шапку морховую или мухояровою[188] с гарлатным околышем или соболью душчатого соболя.
Все отнее наследство разложила Мина Ольговна перед сыном своим, выставила перед ним бархатные сапози, шитые волоченым золотом, и сапози зеленого хъза.[189] Но Ива не глядит на одежду шитую; удатное сердце его вскипело, когда он увидел на стенах развешанное деднее стружие!
Богатырские подвиги Полкана, Бовы, Добрыни Рязаныча приходят ему в голову; перед ним на стене лук-самострел, броня кованая и броня кольчатая: тут Татарский куяк,[190] тут щит, выложенный тремя буйволовыми кожами; там лук разрывчатый с тетивою из оленьих жил и стрелы из трости дерева, перенные орлиным крылом, Перевитые шелком и златом, с кованым копьецом; в одном углу: доспехи, оплёчи; в другом: парчовая налушня,[191] щиты червленые кованые, колонтыри злаченые, сулицы, корды, байданы, сабли булатные, мечи каленые, седла кованые, пращи златом украшены и иными хитростями; шеломы златы, узды с серебряными червчатыми кольцами; панцири Немецкие, шапки железные, яловци́ власяные и переные. Чудная оружница! Из глубокого сундука вынимает Мина Ольговна одежду богатую. Зовет к себе Иву.
Не внимает Ива словам матери; чтоб примерять одежду нарядную; он вооружается. На нем уже шапка кованая с переным яловцем, огромный меч привешен к правому боку; он натягивает уже кощатый лук, приставляет каленую стрелу и метит прямо в глаз своей матери. Убил бы он ее в своем воинственном исступлении; но бог не дал радости дьяволу: Мина Ольговна вскрикивает, закрывает лицо руками, бежит вон из ризницы. Преследуя ее, молча, Ива выходит на высокое крыльцо, спускает стрелу. Шипит стрела и вонзается в дорогую самоцветную птицу, рекомую паву, пава вскакивает, взмахивает крыльями, испускает пронзительный крик и клубится по земле. Ива подходит к ней и одним махом меча сносит паве голову.
Первая удача есть добрый вещун сердцу.
Вооруженный Ива ходит вкруг двора своего, все рубит и полет.
Устрашенная Мина Ольговна высылает к нему посла, дядьку Тира. Идет посол на широкий двор, кланяется в пояс удалому доброму молодцу Иве:
– Ох ты гой еси, чадо мое милое, удатный наш барич, милостивец. Прислала меня к тебе твоя матушка править челобитье великое: не бей ты, не губи птицу дворовую, иди де к своей матушке, сотвори ей поклон низменный, упокой ее сердце материнское!
– У-у-у! – закричал Ива. – Снесу я колечище буйную голову! разрублю тебя наполы![192]
– Ох, не ты, государь, снесешь мне голову, а родная твоя матушка перебьет мне хребет, разнесет буйную голову наполы, сошлет меня по свету белому. Тебе, государь, матушка приказывает, а ты, свет, не послушаешься, а на холопство падет вина, и казна, и пагуба; бьет без вины не про дело! Молюся ти, сотвори милость, покорствуй родительнице, свет Олелькович! Не видал я от тебя до сей поры притки и скорби!.. Умилися, государь!
Ива Олелькович выслушал молитву пестуна Тира, сжалился над его слезами, идет к своей родительнице.
Смотрит он с умилением на слезы материнские, расстегивает обязь мечную, вешает лук и стрелы в ложнице своей и наряжается, как долг велит.
Собирается и родительница его, надевает поняву[193] с частыми сборами, надевает телогрею изарбатную, надевает кику,[194] а сверх нее убрус,[195] шитый жемчугом; надевает тюфни[196] с каблуками высокими, шитые по сафьяну золотом; на шею ожерелок[197] из беличьих хвостов; берет ширинку златотканую. Садится на лавку, сажает и Иву. Молча Ива Олелькович исполняет ее приказание; но он занят богатой своею одеждой.
Кончив сборы, Мина Ольговна говорит своему сыну наставления, как кланяться невесте в пояс, а отцу ее и матери земно; как сидеть и молчать, покуда не поведут к нему речей; как не брать помногу гощенья и снеди; как смотреть на невесту не спуская глаз.
Кончив наставления, Мина Ольговна встает с места, приказывает встать с места и сыну своему; приближается к образам, заносит руку ко лбу, останавливается и приказывает Иве Олельковичу молиться богу на добрый час и делать то, что она будет делать.
Ива Олелькович исполняет беспрекословно ее приказание; но смотрит не на образа, а на шитые золотом полы зипуна.
К крыльцу подвозят крытую сафьяном повозку. Пестун Тир, старая мамка, все холопы домовые стоят на крыльце, провожают Боярыню и барича благословениями; вся челядь высыпала на двор. Возница приподнял бич, колеса заскрипели. Провожающие, вооруженные вершники, несутся вслед за повозкой.
По торной дороге кони быстро взлетели на гору; открылся широкий Днепр, остров, покрытый скалами, и тенистые, шумные пороги. Выше порога Струбуна дорога сворачивает влево, идет яром в Новоселье.
Ива Олелькович, как предок его Ива Иворович в молодости, любит погонять сам; он не жалеет ни коней, ни матери своей, которая во время всей дороги тщетно умоляет его ехать тише.
Под самым Новосельем кони несутся с горы заячьим скоком; у Мины Ольговны занимает дух.
Но вот село, вот и Боярский двор. Возница прикрикнул на коней: стянул левую вожжу, головы их завернулись; очертив полукружие перед косящатыми воротами Боярского двора, повозка проносится по широкому двору, и подле крыльца скрыв умолкает.
Жданых гостей встречают.
Сам Боярин Боиборз Радованович выходит, сопровождаемый дворецким, ларечником, ключником, однодворцами, знакомцами, слугами, холопами и вообще всеми домовинами и дворовою челядью.
Он высадил Мину Ольговну из повозки и повел на крыльцо, повторяя: «Прошаем, прошаем!»
Ива следовал за своею матерью; расправив на голове космы в дверях горницы, он, по привычке, надевает опять свою шапку мухояровую, с околышем соболиным; но попечительная родительница не спускает с него глаз, и потому, при сотворении молитвы, он снова обнажает голову свою, а Мина Ольговна берет его за руку и с радостною улыбкою обводит кругом лавок, на которых сидят хозяева и гости. По очереди все встают, кланяются, целуются с Миной Ольговной и поклоняются сыну ее. Все это делается чинно, молча; иногда только слышно: «В честном ли здравии, государыня матушка?» – «Слава богу!» – «Слава богу!» – «Слава богу! лучше всего, государыня!»
Ива двигается боком за матерью; но поклоны его низки и медленны. Мина Ольговна должна часто ждать, покуда он выпрямится, чтоб продолжать обход и здравствование.
Мину Ольговну с сыном сажают за почетные места.
Начинается гощенье и заздравное питье. На великих подносах, уставленных налитыми полными рюмками, разносят пекмез,[198] разносят гроздие смарагдовое Царяградское; потом пиво ячное в златых кнеях,[199] потом сукрои ковриг злаченых, сыпанных кимином, потом черницу, брусницу, подслащенную сырцем, костяницу, клубницу, ежевицу и княженицу.
Потом кисель калиновый, сыпанный сахаром.
Потом черемешники, потом сливовицу, потом пьяный мед…
Потом гибаницы…[200]
Потом черешенье, вишенье и орешенье; в узорочных плетеницах пряженицы,[201] дивный мед…
Но вот – отворяются двери, несут чарки с Гречким вином; вслед за подносом выходит красная дочь Боярина Мириана.
Прекрасна собою Мириана; из-под обнизи[207] белокурые волосы заплетены в широкую решетчатую косу, со вплетенными нитками золотыми и жемчужными; глаза Мирианы черны, взгляды не робки, лицо нежно, бело и румяно. Она обошла гостей, поцеловалась с женщинами, поклонилась, опустив очи, мужчинам… и между тем как приближалась она к Мине Ольговне, Ива Олелькович был уже предупрежден, что это его суженая; он встал, и, когда подошла она к матери его, он протянул голову и ожидал, что и к нему подойдет красная Мириана, и его поцелует три раза; но Мириана взглянула на него глумно,[208] как на Мурина, и отошла прочь.
Уста Ивы пришли в обыкновенное положение, но очи перестали разбегаться на все стороны; он забыл про сладкий кусок ковриги, который держал в руках, долго бы не сел на место, если б заботливая Мина Ольговна не дернула его за полу зипуна и не усадила.
Когда первый ряд угощения заключился выходом Мирианы и у гостей развязался язык от сливовицы, пьяного меда и Гречкаго вина, общее молчание и шептанье соседок прервалось беседой:
– Издетска не терплю кимину, родная! чему глумно глаголати!
– Ой, осударыня? Я Гречкаго ливана не улюблю, душу томит.
– Ведут речь, что у Кыеве новый святец явился, да поганые Тохары не пускают людей приложитися к мраморной корсте[209] и принести требу!
– Мурины нечестивии! пошли на них, господи, огневицу велию!
– От онуду же недобрая сия повесть?
– Посылала, осударыня, вершника, посланца ко огумну, в стольный град, привести миру, да поставить светец перед угодником… не пустила Тохара проклятая!
– Ох, поганые Тохары! – произнесла, воздыхая, одна из кумушек хозяйки. – Я жила в Киове в динь, когда Князь избеже из града и вси Бояре, и внидоша во град поганые! Внидоша в домы и в церкви, и одраша двери и разсекоша, и трапезу чюдную одраша, драгый камень и велий жемчюг! и поимаше хрести честные и иконы бесценные одраша! и найдоша кадии злата и сребра на полетех и в стенах; и многи церкви и монастыри пограбиша; чернче же в чернице облупиша и неколико избиша!..
– Ляхи да Литва, осударыня, – вскричал один Боярин, – нелепее уже Татар! Бирючь, Татара́, взял свою виру по обычаю, да и седи в упокое; коли, коли Мурзе на поклон ити; а Литвины скору сняли! Что Весь,[210] то полк Ляхский, что изба, то шляхта!
– Тс, – сказал хозяин разгорячившемуся гостю своему, показывая на Литовского Хоронжаго, который был на другом краю горницы.
Но Пан Хоронжий, Воймир, слышал нечестные слова; он подошел к гостю, который поносил Литву, и, закрутив усы, произнес гордо:
– Пане, Татары поплениху стары Кыев и вся власти Руси; как черны мрак гро́зе все зе́мли; для че́го взмолиху се жалостиво до Гедимина, би спа́сал от Та́тар злостивых и крутых? Для чего пришел Гедимин и мечом Кублаева сына захва́ти, и опростал Русску земе от вргов лютых?
– Не Кублаева сына мечом захватил Гедимин, а Киевские власти! Чи ли побиты Татары? Чи ли упразднилась Русь и вся земля от нечестивых, коли Гедимин нашими пенязи дань уплатил Татарскому Хану и искупил главу свою за Кублая?
Хозяин видел, что слова поселят размирье между гостями; перервал разговор.
Воймир закрутил усы, тряхнул мечом, перепоясанным на кунтуше с откладными рукавами, стукнул кованым каблуком о каблук своих желто-сафьянных сапогов и вышел.
Воймир с отрядом легких всадников давно уже стоял в Веси Новоселье. Часто бывал в доме Боярина и терпеливо слушал рассказы старика о подвигах его собственных и о подвигах его предков, служивших Князю Юрию.
Воймир видел не в первый раз дочь Боярина, и Мириана знала Воймира.
А ему нравилась она – вся без исключения.
Между тем как в светлой горнице Боярина гости занялись шумной беседой и начинался второй разнос угощенья; Мириана возвратилась в свой терем и села подле оконца. Ее няни засмотрелись на гостей; она была одна.
Солнце скрылось уже за Днепром, вечер был тих.
Мириана задумалась: ее хотят выдать замуж, не спросясь у ее сердца. Может быть, ему уже мил кто-нибудь?
Вот Мириана слышит тихие звуки голоса; кто-то под окном ее, в тени развесистых вязов, Напевает песню; не на родном ей языке, но понятном ее сердцу:
Вздую ве́тржи, буйны ветржи вздую!
Взбурилем-се дух и сердце,
Радость как слуне́чко за́йде!
В нядре, ту, стена́нье жалостиво,
Те́пла крев оле́дила, пома́рзла!
Мо́е мила, ма милишка диева,
Юж отда́е сердце й веру другому!
Не! не мо́ге де́ле жизню тра́ти;
Душа мо́я душица, отлети!
Сыра, хладна зе́ме, пий кревь те́плу мою!
Дьева, дьева, богзмилена дьева!
Розену и стройну кра́су сье́йсе![211]
Вла́сы златоствуйчи вье́вье, вьевье,[212]
Зира як слуне́чко, очи небе ясне,
Лице беле, на лице же румянцы!
Дьева на́ – дивь слична, мила ве́ле!
Дай ми, дай ми верну свою руку!
Объял бы ти, девче, пръжал бы ти к сердцу!
Вступи на ножицу, вступи на белитку!
Ко́нечик-се в густей трави па́се;
Седим на конику, прытко: сердце к сердцу,
Отъедем с тобою во краины дальни!
Песнь утихла.
– Мириана!
– Воймир!
Воймир что-то говорит тихо, тихо.
Ответ Мирианы еще тише.
Высокий терем, разжелезенное[214] оконце стерегут Мириану.