Число документов, относимых к наиболее конфиденциальным, быстро росло; «особая папка» пополнялась в значительной мере за счет перенесения в нее большинства внешнеполитических дел. Если не считать вопросов о назначениях представителей СССР за рубежом (полпредов, торгпредов, военных атташе, руководителей и членов делегаций на международных конференциях и т. д.[60]), то в «особую папку» направлялись все иные постановления Политбюро по проблемам взаимоотношений СССР с внешним миром, независимо от того, насколько важным или секретным было существо конкретного решения. Часть внешнеполитических постановлений, однако, продолжала фиксироваться в «обычных» протоколах, копии которых подлежали более широкому распространению, нежели «особые папки». Выявить определенные правила, которыми руководствовалось Политбюро (или Секретарь ЦК ВКП(б), руководивший провесом подготовки и принятия решений, подписывавший протокол) при распределении своих постановлений между двумя видами протоколов, оказалось невозможным. Можно констатировать лишь, что все решения по экспортно-импортным операциям, осуществлявшимся сверх ранее утвержденного валютного плана, – будь то, например, закупка свиней на 30 тыс. рублей или приобретение картин за 2 тыс. рублей[61] – никогда не заносились в рассылочные «обычные» протоколы. Этот подход отчасти объяснялся тем, что финансовые аспекты самих валютных и экспортно-импортных планов относились к категории повышенной секретности, источником дополнительных ассигнований являлся, как правило, «торгово-политический контингент» – резервный фонд валюты, о существовании и тем более размерах которого знал крайне узкий лиц, отчасти – в стремлении избежать ревнивых претензий со стороны ведомств, которым в дополнительных тратах отказывалось[62]. Среди постановлений по международным делам, включенных в обычные протоколы, удельный вес решений о снятии с повестки дня или откладывании поставленного вопроса был выше, чем других (о принятии предложений ведомств, внесении в них изменений и т. д.)[63]. Четкой содержательной или тематической границы при распределении внешнеполитических решений между двумя видами протоколов не существовало. Так, в сентябре 1933 г. – январе 1934 гг. Политбюро четырежды рассматривало вопросы об организации воздушного сообщения между Польшей и СССР. Два из них, имевшие принципиальное политическое значение, – о принятии предложений НКИД на этот счет (сентябрь 1933 г.) и об отказе от продолжения переговоров с Польшей (январь 1934 г.) – вошли в «обычные» протоколы ПБ. Два других постановления, касавшиеся хода авиационных переговоров (ноябрь 1933 г.) – были отнесены к категории «особая папка»[64]. 26 и 27 июля 1934 г. Политбюро утвердило решения под одинаковым названием («О посылке хлеба пострадавшим от наводнения в Польше»), причем одно из них как «строго секретное» вошло в «обычный» протокол, а другое – в «особый»[65]. Вряд ли можно объяснить деловыми мотивами (в том числе, соображениями конфиденциальности) тот факт, что два решения 1933 г. о советско-польских торговых соглашениях оказались доступны всем получателям протоколов Политбюро, а постановление вступить в переговоры с Польшей о координации продаж двойных шпал из лиственницы было заключено в «особую папку»[66]. Не исключая элементов делопроизводственного произвола, приходится признать, что параллельное ведение двух видов протоколов ПБ имело некие дополнительные функции, а распределение между ними вопросов внешнеполитической проблематики вызывалось мотивами, лежащими в иной сфере. Вероятно, эта практика отражала и конструировала определенный тип взаимоотношений Политбюро с адресатами его протоколов. Для представителей правящего слоя, получавших «обычные» протоколы, поддерживалась иллюзия их «причастности» к международной деятельности Политбюро. Значение имело не существо тех или иных частных решений, которые сохранялись в этих протоколах, а сам факт наличия в них записей о проводимых внешнеполитических акциях – перечней вопросов повестки дня и немногих содержательных постановлений. Вместе с тем перенесение в «особые папки» подавляющего большинства внешнеполитических резолюций подтверждало исключительность положения группы избранных, знакомившихся с их содержанием. Иерархичность протоколов Политбюро воспроизводила и акцентировала статусные различия внутри узкого правящего слоя[67].
О решении Политбюро, включенном в «обычный протокол», его исполнитель должен был узнать из посылаемой ему выписки, но также и из рассылаемого общего текста. При этом должностное лицо (или лица), ответственное за осуществление решения Политбюро, в протокольной записи не указывалось; неясно поэтому, кем и как определялся адресат направляемой выписки (вероятно, Секретный отдел направлял ее либо руководителю соответствующего органа, либо докладчику или автору записки в Политбюро). Фиксация постановления в «особом» протоколе влекла за собой персонализацию ответственности исполнителя перед Политбюро: большинство резолютивных записей сопровождалось указанием «Выписка послана т…». В тех случаях, когда постановление содержало несколько пунктов, относившихся к сфере деятельности различных партийных и государственных органов, представителю каждого из них направлялась выписка из соответствующей части постановления. Как правило, выписки по международным делам адресовались наркомам, их заместителям, членам Коллегии. Выписка могла отправляться как в московское учреждение, так и, в виде шифровки, в республиканские партийные органы (например, в Минск или Киев). В тех случаях, когда прямым исполнителем директивы Политбюро оказывалось должностное лицо, находившееся за рубежом (будь то полпред или находящийся в служебной поездке нарком), выписка была адресована одному из находившихся в Москве руководителей наркомата. Пересечь границу Союза ССР могла шифрованная телеграмма НКИД в зарубежное полпредство (текст которой мог быть утвержден на заседании Политбюро), но ни в коем случае не «выписка», сколь бы внешне бессодержательной она ни была. Единственный известный факт направления за пределы СССР выдержки из протокола Политбюро относится к началу 20-х гг. и связан с весьма специфической обстановкой. В 1922 г. нарком Чичерин в своем письме полпреду в Финляндии полностью воспроизвел фрагмент протокола с постановлением Политбюро, рекомендуя адресату не предпринимать шагов к выполнению некоторых из намеченных в нем мер[68]. Отмеченная выше краткость большинства постановлений Политбюро означала, что выписка из протокола лишь условно выполняла функцию передачи исполнителю информации о существе директивы, особенно если он лично присутствовал на заседании Политбюро. Так, выписка, направленная Литвинову (с соблюдением, надо полагать, всех мер предосторожности) по итогам «решения Политбюро» «О Чехо-Словакии» гласила: «Вопрос снять»[69]. Если Литвинов, представивший свои соображения на этот счет, присутствовал при принятии решения, выписка не несла для него полезной информационной нагрузки, если же дело разбиралось в его отсутствие, она ничего не сообщала о политических мотивах решения, об отношении Политбюро к существу поставленных в инициативной записке проблем.
Создается впечатление, что система рассылки выписок являлась в значительной мере символической процедурой. Направлением выписки Политбюро утверждало прямую – поверх институциональных барьеров – связь между своей волей и обязанностью избранного им в исполнители лица. По следам решения о начале торговых переговоров с Латвией (август 1932 г.), Б.С. Стомонякову, назначенному Политбюро руководителем советской делегации, была направлена выписка, включавшая только пункт о его назначении. Другая часть постановления («довести до сведения Лат[вийского] пра[вительства], что мы готовы приступить к переговорам в Москве в середине сентября») была сообщена только М.М. Литвинову[70]. Разумеется, Стомоняков был осведомлен о сроке начала переговоров, а Литвинов – о том, что его заместитель назначен главой советской делегации. Тем не менее, Политбюро сочло нужным демонстративно вмешаться в распределение ролей между наркомом и его заместителем при осуществлении своего решения. Информационная незначительность выписки для того, кто уже получил устное распоряжение Политбюро, восполнялась другими ее функциями: напоминанием о фиксации буквальных обязанностей получателя перед «инстанцией»; подтверждением положения адресата на нетвердых ступеньках иерархической лестницы и, наконец, установлением взаимосвязи между полученным указанием и статусом получателя в политико-бюрократической системе. В феномене «выписок» дополнительно раскрывалась символическая насыщенность «постановлений Политбюро»; прозаическая «выписка» функционировала как жест власти, неоспоримый по определению[71].
В контексте высказанных соображений о конспиративности и функциональности протоколов ПБ ЦК ВКП(б) и их символической природе представляется симптоматичным неуспех попыток обнаружить стенограммы заседаний Политбюро конца 20-х – начала 30-х гг.[72]. Регламент работы Политбюро предусматривал стенографирование докладов и заключительных слов, а в некоторых случаях – и выступлений в прениях. Известно, что в начале 20-х гг. при обсуждении важнейших внешнеполитических дел на заседаниях Политбюро велись если не стенографические, то подробные секретарские записи, в которых излагались мнения его членов[73]. Однако единственное в конце 20-х гг. упоминание в протоколах Политбюро о его стенограммах имеет негативный отпечаток: «Воспретить всем, получающим оригиналы стенограмм заседаний Политбюро и пленумов ЦК для исправления, снятие с них для себя каких бы то ни было копий»[74]. Вероятно, после подавления «правого уклона»[75] запись дебатов в Политбюро прекратилась. На заседаниях Оргбюро (по крайней мере, до 1931 г.) такие записи изредка велись, с указанием в протоколе, что «вопрос стенографировался»[76]. Подобные отметки делались и в протоколах Политбюро середины 20-х гг. Нельзя исключать, что такого рода пометы и даже сами стенограммы могут быть обнаружены в пока недоступных коллекциях материалов Политбюро. Однако механизмы фиксации решений, отраженные в протоколах Политбюро конца 20-х – начала 30-х гг., делают крайне маловероятным существование массива официальных стенограмм или секретарских записей («конспектов») его заседаний этого периода, в особенности, посвященных обсуждению проблем внешней политики. Более перспективным для реконструкции дискуссий в Политбюро представляется поиск личных записей, сделанных в ходе заседания[77] или непосредственно после него[78], а также анализ сопроводительных материалов, изучение исправлений, внесенных в проекты решений, и других помет в черновых протоколах Политбюро[79].
II
Рассмотрение особенностей протоколов Политбюро с точки зрения их социально-знаковой природы позволяет обратиться к процедурам и реальным обстоятельствам, предшествовавшим фиксированию его решений, – внесению вопросов в Политбюро, формированию его повестки дня, способам принятия решений, распределению ролей между членами руководства, участвовавшими в этом процессе.
Внесение предложений в Политбюро. Инициатива рассмотрения Политбюро международных дел в большинстве случаев исходила от центральных советских ведомств. В некоторых случаях с предложениями, носящими международно-политический смысл, выступали нижестоящие партийные инстанции. На протяжении 20-х гг. процедура внесения в Политбюро таких запросов и предложений вполне определилась и в 1929–1931 гг. подвергалась лишь частичному пересмотру. По мере увеличения объема и разнообразия дел, подлежавших представлению в Политбюро (что отчасти объяснялось стремлением партийно-государственной бюрократии сложить с себя часть ответственности), необходимость соблюдения ригористических процедур подачи предложений в Политбюро усиливалась. Для получения санкции Политбюро заинтересованное ведомство должно было представлять по вносимому вопросу «письменный материал», включавший объяснительную записку и проект постановления Политбюро. В конце 1929 г. разрешенный объем такой записки был увеличен до 5—10 страниц. Материал должен был поступить к полудню 9, 19 и 29-го числа каждого месяца (т. е. за шесть дней до дня заседания)[80]. В ноябре 1931 г. Политбюро распорядилось уменьшить размер представляемых материалов до 4–5 страниц[81]; через десять дней это решение было пересмотрено, и их объем увеличен до 8 страниц[82]. В 1929–1930 гг. утвердилось правило «не ставить в повестку ПБ» вопросы, по которым получены устные обращения или даже письменные просьбы без приложения «материала по существу вопроса». Политбюро отступало от него «в особо исключительных срочных случаях»[83].
Образцом следования этой процедуре можно считать документ, представленный в Политбюро заведующим Агитационно-пропагандистским отделом ЦК ВКП(б) А.И. Криницким, т. е. исходивший из аппарата ЦК ВКП(б). Записка, размноженная литографическим способом (с нумерацией экземпляров), была адресована «в Политбюро ЦК» и снабжена грифом «с. секретно». На трех страницах убористой машинописи излагалась предыстория вопроса и принятые ранее «решения ЦК» (т. е. Политбюро), новые обстоятельства, цели предлагаемой акции, доводы оппонентов вносимого предложения, пояснение о практических шагах, которые повлечет его принятие и, наконец, проект постановления Политбюро[84].
Изучение около ста записок такого рода (исходивших, по большей части, из НКИД, а также из НКВТ, НКВМ и НКЛеса) позволяет утверждать, что обычно руководители ведомств ориентировались на стереотипную структуру обращения в Политбюро, прослеживаемую в записке Криницкого. Вместе с тем, в резолютивной части документа учитывался стиль постановлений Политбюро, их тяготение к односложности; этим, надо полагать, в значительной мере объясняется частое отсутствие проектов решения в составе «письменных материалов», особенно когда оно «напрашивалось»[85]. Применительно к вопросам, инициировавшимся НКИД, порядок часто не соблюдался, в особенности, когда записки в Политбюро исходили от М.М. Литвинова. Так, в письме (на полутора страницах) секретарю ЦК ВКП(б) Л.М. Кагановичу 19 сентября 1933 г. он предложил Политбюро принять постановление по двум вопросам (лишь отчасти связанным между собой) – о целесообразности заключения пакта о ненападении между СССР и Грецией и об отношении СССР к многостороннему договору ненападения с участием Турции, Персии, Ирака и Великобритании (Саадабский пакт). Литвинов не только не предложил формального проекта решения, но и уклонился от изложения сути вопроса, сославшись на то, что она известна адресату «из шифровок»[86]. Двумя днями позже М.М. Литвинов направил Кагановичу записку «О воздушной линии Варшава – Москва», которая, несмотря на отсутствие проекта постановления, в целом соответствовала стандартной форме вносимых в Политбюро материалов. По всей вероятности, структурные и стилистические различия записок-предложений в Политбюро объяснялись не столько авторством, сколько кругом их адресатов. Если первый из названных документов был посвящен политико-дипломатическим вопросам, находившимся в исключительной компетенции НКИД, и потому мог быть санкционирован руководством Политбюро (например, путем проведения опроса членов Политбюро) без выслушивания иных мнений, то второй материал имел межведомственное значение, и его рассылка была произведена в тринадцати экземплярах – всем членам Политбюро, Тухачевскому и Алкснису (НКВМ), Ягоде (ОГПУ)[87].
Как явствует из приведенных примеров, адресация и рассылка инициативных документов, требовавших решения Политбюро, в рассматриваемый период варьировались в широких пределах. Если записка Криницкого 1929 г. была адресована «в Политбюро» и первоначально изготовлена в небольшом количестве экземпляров, а затем с нее было отпечатано не менее 29 копий, то подавляющая часть известных нам аналогичных документов НКИД (1931–1934) была составлена на имя Генерального секретаря ЦК ВКП(б) либо (во время его продолжительных летних отпусков) Секретаря ЦК Л.М. Кагановича, иногда с дополнительным персонализированным указанием «копия тов. Молотову», «копия тов. Кагановичу». Более полная информация о получателях обращения указывалась в столбце рассылки. Если поднимаемый вопрос требовал межведомственного согласования (или ставился после его достижения), записка направлялась также руководителю соответствующего государственного органа[88]. В некоторых случаях записки также адресовались Е.М. Ярославскому, являвшемуся представителем Президиума ЦКК на заседаниях Политбюро, однако установить, стало ли это обычной процедурой, не удалось. Два экземпляра записки в Политбюро почти во всех случаях направлялись Сталину вероятно, для личного пользования и для приобщения к тематическим делам архива ПБ (в случае отсутствия Сталина, в качестве получателя иногда указывался А.Н. Поскребышев). Возможно, в большинстве случаев не формальная адресация и даже не общее количество копий, а указание в перечне рассылки числа копий, предназначенных для сталинской канцелярии, является показателем того, предполагал ли отправитель, что записка станет предметом официального решения Политбюро (а не является лишь информационным сообщением либо запросом к Генеральному секретарю о его личной санкции по тому или иному делу)[89]. Возможно, это объяснялось тем, что в записке предлагалось срочно созвать заседание комиссии Политбюро (в которую вошли Сталин, Молотов, Литвинов и Стомоняков), и одна копия документа НКИД предназначалась для соответствующего делопроизводства. Кроме того, записки в Политбюро по вопросам, имевшим широкое международно-дипломатическое значение, или же направляемые по официальному заключению Коллегии НКИД, сообщались в копиях ее членам (с указанием об этом в заголовке или, чаще, в рассылке). Например, документ 1931 г. об обмене сведениями о состоянии вооруженных сил, адресованный Сталину (находившемуся в Сочи) и в копии членам Политбюро, был изготовлен в НКИД в девятнадцати экземплярах, из которых два были посланы Сталину, двенадцать – другим членам и кандидатам в члены ПБ, а остальные пять переданы в Секретариаты членов Коллегии и общее делопроизводство наркомата по иностранным делам[90].
Эти наблюдения являются лишь попыткой наметить некоторые характерные черты структуры, оформления и рассылки инициативных записок по внешнеполитическим делам. Трудность заключается не только в сравнительной узости использованной источниковой базы, но и в чрезвычайном разнообразии такой документации, даже исходящей из одного ведомства. В рамки сделанных замечаний не укладывается, например, подробная записка, включающая раздел «НКИД просит ПБ» (т. е. проект постановления), направленная Крестинский Секретарю ЦК Кагановичу для получения санкции на обмен политзаключенными с Польшей[91]. В документе упоминаются переговоры НКИД с ОГПУ и Представительством ЦК КПП в Москве, однако ни Менжинскому, ни представителю ИККИ в ПБ ЦК ВКП(б) Мануильскому, ни, наконец, самим членам Политбюро копии направлены не были. Их получили лишь сам Каганович (два экземпляра), члены Коллегии[92] НКИД Карахан и Стомоняков; официально информировать наркома (находившегося в Женеве) и Генерального секретаря (пребывавшего в Сочи) Крестинский как будто не намеревался. Не исключено, разумеется, что и.о. наркома действовал таким образом в расчете, что при необходимости Каганович сам распорядится о снятии копий для членов Политбюро и других причастных к этом делу лиц (такая необходимость, несомненно, возникла – вопрос окончательно решился на заседании Политбюро 1 августа 1932 г. В августе 1931 г. тот же Крестинский адресовал свою записку «В Политбюро ЦК ВКП(б) тов. Кагановичу» направил ему два экземпляра, а третий передал «Литвинову-Карахану»[93], через четыре дня аналогичная записка была изготовлена Секретариатом Крестинского в шести экземплярах и вместо сведений о рассылке сообщала «копии чл. Коллегии». Вопреки обыкновению документ имел гриф «секретно» (а не «сов. секретно»)[94]. Иногда авторы записок передавали «коммунистический» или «товарищеский» привет членам Политбюро, порой ограничивались подписью. Видимое отсутствие стандартизации рабочих процедур (адресации, оформления и рассылки письменных материалов в Политбюро) делает опрометчивым любое определенное суждение об их эволюции. Тем не менее, общая тенденция несомненно состояла в постепенном сужении прямой коммуникации между органами, выступающими инициаторами решений по международным делам, и Политбюро как совокупностью его индивидуальных членов, в сосредоточении информации и запросов по внешнеполитическим вопросам в руках Сталина, Кагановича, Молотова и, в меньшей степени, Ворошилова.
Подобное явление в общих чертах обнаруживается и при рассмотрении другой группы обращений к «сессии» – писем, инициативных записок и докладов в Политбюро, поступавшим от полномочных представителей СССР за границей. Некоторые из них являлись в недавнем прошлом крупными партийными работниками либо личными друзьями и приближенными членов Политбюро, что в сочетании с неясностью фактического статуса Литвинова в партийном руководстве и недавним оппозиционным прошлым его первого заместителя (Крестинского) создавало благоприятный фон для вынесения разногласий за пределы ведомства, хотя и в масштабах более скромных, нежели в начале 20-х гг. Считавший себя самостоятельным «пролетарским иностранным политиком» (и ведший интенсивную частную переписку с К.Е. Ворошиловым), полпред в Праге А.Я. Аросев неоднократно жаловался патрону на НКИД и всеми силами стремился попасть в поле зрения Политбюро. «Ведомство не хочет, чтобы полпред имел возможность непосредственно сноситься с П. Б. или его членами, – писал Аросев Сталину после аудиенции у него. – Ведомство хочет, чтобы на всех постах стояли его чиновники»[95]. Отношение руководителей Политбюро к непосредственным рабочим контактам с полпредами было двусмысленным. Сталин, с одной стороны, «неоднократно упрекал» Литвинова за то, что он «не пользуется своим авторитетом Наркома в своих сношениях с Полпредами», с другой – в некоторых случаях поощрял прямые связи между «инстанцией» с тем или иным полпредом, демонстрируя внимание к его соображениям или даже «всецело решая спор в его пользу»[96]. При возникновении разногласий с наркомом или Коллегией НКИД, полпреды (в исключительных случаях – и советники полпредств) заявляли настоятельные пожелания о передаче дела в «сессию» вместе с копиями относящихся к нему писем и телеграмм либо сами направляли туда копии исходящих документов. «Копию направляю в Сессию», – заключал, например, В.А. Антонов-Овсеенко письмо в НКИД с доказательствами того, что «мы оказались несозревшими к сближенью с Польшей»[97]. Нередко членам Политбюро адресовались специальные письма, записки и доклады полпредов.
Обращения полпредов зачастую вызывались кадровыми вопросами или носили личный характер[98], однако в большинстве выявленных случаев касались общих проблем взаимоотношений с отдельными странами или даже советской внешнеполитической стратегии. В декабре 1928 г., «узнав об образовании комиссии Политбюро по вопросу о военном сотрудничестве с немцами», полпред Крестинский направил Сталину, Ворошилову и Литвинову «подробное письмо, в котором изложил свой взгляд на это сотрудничество, высказываясь, в общем, за сохранение и дальнейшее его развитие». Полгода спустя, в письме Ворошилову он подверг критике «целый ряд посылок, из которых делаются те или иные заключения», и предложил свое видение общемировой ситуации (от англо-американских отношений НО положения на Дальнем Востоке)[99]. Его преемник Л.М. Хинчук летом 1933 г. направил Л. М Кагановичу письмо (в единственном экземпляре) о положении в Германии и советско-германских отношениях, главным образом для того, чтобы предостеречь Политбюро: «… сближаясь с Францией, Польшей и другими государствами, не следует прежде времени сбрасывать маску и начинать безудержную антигерманскую кампанию»[100]. Примером обращения к руководству Политбюро с инициативным проектом является предложение полпреда в Праге организовать «Институт советской культуры» в Европе[101].
Наряду с письмами и инициативными записками в «инстанцию», известны факты представления полпредами специальных докладов по поступавшим из Кремля запросам. Так, летом 1931 г. полпред в Хельсинки И.М.Майский направил Генеральному секретарю подготовленный по его указанию обширный доклад о деле Сурена Ерзинкяна (торгпреда-растратчика и невозвращенца, близкого А.И.Микояну)[102]. Письмо-доклад могло быть написано по следам беседы полпреда с руководящим деятелем ЦК. «Дорогой Николай Иванович! В разговоре со мной Вы под конец сказали, чтобы я изложенное мною устно коротко сформулировал на бумаге, для того, чтобы можно было потом проверить, что и как из отмеченного мною поддается практическому осуществлению», – начинал свой доклад Ежову полпред в Чехословакии С.С.Александровский[103]. Призывы Александровского к активизации советской политики в Центральной Европе (1935–1936) встречали понимание руководителей НКИД, которые передавали в Политбюро его доклады и соображения, сопровождая их собственными комментариями[104].
Объем и характер освоенных источников недостаточны для суждения о том, в какой мере предложения и информация, поступавшие от советских представительств за рубежом, влияли на образ действий Политбюро. Однако лишь небольшая часть таких обращений послужила непосредственным поводом для принятия постановлений. В представленной выборке имеются четыре решения Политбюро, применительно к которым можно говорить об этом с большой долей уверенности. Политбюро согласилось с одним таким предложением (в формулировке НКИД)[105], заслушало полпреда и торгпреда наряду с другими докладчиками[106], «сняло вопрос», поднятый НКИД по настоянию полпреда[107], подтвердило правильность директивы НКИД полпреду, апеллировавшему «в сессию»[108]. Общий расклад, таким образом, оказывался не в пользу инициативы с мест. Судя по имеющимся материалам, в конце 20-х – первой половине 30-х гг. Политбюро было склонно считаться с настояниями лишь немногих, влиятельных полпредов (Антонова-Овсеенко, Довгалевского, Сурица, Трояновского), предпочитая работать в тесном контакте с руководством наркомата по иностранным делам.
Формирование повестки Политбюро. Возможность внесения в Политбюро практически неограниченного количества представлений по крупным и частным вопросам, множественность органов и лиц, имевших право (или претендовавших на него) обращаться к высшему органу, придавали большую значимость формированию повестки Политбюро.
При рассмотрении запросов по международно-политическим делам руководство Политбюро учитывало невозможность соблюдения ригористических норм заблаговременного представления письменных материалов и нередко шло навстречу НКИД. В ходе советско-латвийских переговоров о пакте ненападения (Рига, январь 1932 г.) руководитель делегации Стомоняков запросил разрешение отступить от намеченной линии в пользу некоторых уступок латышам. Исполняющий обязанности наркома обратился к Сталину с запиской, указав на желательность «разрешить вопрос сегодня»[109]. Предложение НКИД было включено в повестку дня состоявшегося в тот день заседания Политбюро (окончательного решения, впрочем, принято не было)[110].
Судьба обращений, поступивших в Политбюро, но не подвергнутых его обсуждению, могла быть различной. Так, в июле 1933 г. замнаркома Н.Н. Крестинский направил записку руководителям Политбюро, в которой сообщал о переговорах НКИД с чехословацкой миссией в Москве по поводу перезахоронения останков двух легионеров, погибших во время гражданской войны в России. НКИД потребовал и получил письменные гарантии, что эта акция не будет использована чехословацкой стороной в политических целях. Коллегия НКИД считала возможным удовлетворить просьбу о проведении эксгумации в Челябинске и отклонить дополнительное обращение аналогичного характера. В соответствии с процедурой, к записке Крестинского был приложен проект постановления Политбюро. Тремя днями позже «т. Поскребышев сообщил, что т.т. Сталин и Молотов за принятие предлож[ения] НКИД». После звонка Поскребышева Крестинский дал указания заведующему 2-м Западным отделом об исполнении принятого решения[111]. Таким образом, хотя запрос был оформлен в соответствии с требованиями, предъявляемыми к документам, поступавшим в Политбюро, принятие решения не потребовало ни проведения опроса его членов, ни записи в протоколе. Другой – диаметрально противоположный – вариант реагирования на постановку перед Политбюро вопросов по внешнеполитическим делам освещает документ наркома М.М. Литвинова от 13 мая 1934 г.[112] Оно открывалось заявлением о том, что после продления советско-польского пакта о ненападения НКИД считал целесообразным «рассмотреть и принять решения по всем конкретным вопросам политических, экономических и культурных отношений между СССР и Польшей, которые были поставлены за последний год польским правительством или по инициативе НКИД и по тем или иным причинам не получили еще конкретного разрешения». Литвинов перечислял 11 конкретных вопросов. Один из них (о заключении торгового договора) был поставлен НКИД еще 26 июня 1933 г. в письме Б.С. Стомонякова, после которого последовало еще несколько обращений в Политбюро по этому же вопросу (последним было письмо Литвинова от 16 марта 1934 г.). Просьба разрешить совместную разработку находящихся в советских архивах документов по истории Польши была сформулирована в записке наркома от 5 октября 1933 г. По двум иным, сравнительно мелким, вопросам Литвинов писал в Политбюро 7 апреля 1934 г.[113] Как показывает сопоставление списка перечисленных Литвиновым вопросов с протоколами Политбюро и дипломатической переписки, в последующем в Политбюро был поставлен и разрешен только один (самый малозначительный)[114]. В других случаях повторное внесение вопроса в Политбюро приводило к принятию им соответствующего постановления (например, о соглашении с Мемельским лесным синдикатом)[115].
Таким образом, на стадии формирования перечня вопросов, подлежащих рассмотрению Политбюро, могли быть приняты следующие возможные решения: 1) оперативное удовлетворение запроса ведомства руководящими членами Политбюро без внесения в повестку дня, коллективного обсуждения и проведения голосования в Политбюро; 2) внесение предложения в повестку дня заседания (либо в список вопросов, подлежащих утверждению Политбюро иными путями); 3) откладывание дела на неопределенный срок с последующим включением его в повестку Политбюро (под влиянием заинтересованных органов либо изменившихся обстоятельств); и 4) фактический отказ в рассмотрении поставленного вопроса и принятии по нему какого-либо решения. Кроме того, сроки рассмотрения внесенного предложения иногда оказывались в зависимости от его порядкового номера в повестке дня заседания[116].