bannerbannerbanner
Красное колесо. Узел 4. Апрель Семнадцатого. Книга 2. Том 10

Александр Солженицын
Красное колесо. Узел 4. Апрель Семнадцатого. Книга 2. Том 10

Полная версия

Гостиницу «Дрезден» Комитет общественных организаций вопреки мнению правительства вынужден был занять, потому что уже не помещался иначе со своими канцеляриями и штатами.

– Новые общественные формы – новое использование зданий, – отпарировал Корзнер. – Вон и собор на Миусах пойдёт под Учредительное.

Грандиозный недостроенный собор на Миусской площади, внутри без единой колонны, а крышу покроют за будущее лето, может поместиться 6000 человек, Москва предлагала теперь для Учредительного Собрания, в большой надежде добиться принять его у себя. А в соседнем университете Шанявского разместятся канцелярии.

– Все эти революционные судороги, – диктовал Мандельштам, – имеют объективное основание. Чугунный царизм давил всех так долго, что теперь все хотят вздохнуть и выпрямиться. И солдаты, бегущие с фронта за землёй, по-своему тоже правы. Да, центробежность народностей, классов, профессий, групп, все выдвигают свои частные цели, – но и выдвигают же их с полным правом.

Шрейдер качал крупной, клоковатой головой:

– Но все эти обиды, предъявленные одновременно, и в такую грозную минуту, – грозят обрушить и раздавить нашу свободу. А посмотрите, какое чувство целого в Германии, – там просто культ государства.

– Да какую государственную жизнь, – остро воскликнул Игельзон, – вы можете наладить в стране, где объявляют заём спасенья – а подписываются только евреи да московские купцы.

Но Мандельштам это всё знал, обдумал, предвидел:

– Говорю вам, психология революционных партий создавалась при старом режиме, когда они не могли вести реальной политики. А теперь, когда надо реально строить, – у них в умах одни лозунги и резолюции. И когда резолюция принята – им уже кажется, что слово стало делом.

Социалисты всегда были и слабость, и привязанность Мандельштама (из-за них он едва не взорвал и кадетскую партию), он всегда интересно говорил о них.

– Эта прежняя психология в них не исчезла. Они никому, кроме своей каждой партии, не приписывают непогрешимости и никому, сравнительно с собой, не дают равного права любить свободу и служить ей. Даже умеренные меньшевики хотят держать революционную стихию постоянно на точке кипения. Даже плехановское «Единство» считает своим долгом «подталкивать» правительство и разоблачать его. Мол, в каждую минуту буржуазия может вырвать свободу у народа обратно. И от этого партийного соревнования могут быть ужасные последствия. Так и возник безтактный доклад Стеклова, где он глумился над правительством.

– А в каком тоне они разговаривают? Если нужно – мы позвоним по телефону и через десять минут правительство уйдёт в отставку! Да за десять минут даже кухарку нельзя рассчитать, надо дать ей две недели вперёд. Правительству надо или доверять – и тогда не мешать ему действовать. Или не доверять – и тогда заменить другим. Хорошо, – торопился Игельзон, – я не давал мандата Совету, но я им дам его, утопающие не разбирают. Пусть составляют правительство из одного Совета – но чтоб не было, как сейчас, что н и к т о вообще не отвечает за шаги России. Хорошо, идёмте через Циммервальд – только все разом, а не порознь!

– Ну не-ет! Ну не-ет! – отрешил шутника Корзнер. – Это у них не выйдет, через Циммервальд мы не пойдём. А то что́ они придумали – ещё и социальную, классовую революцию? Нет! Наша революция отначала была только политической, и такой должна остаться. Общероссийской, а не классовой. – Ребром быстрой ладони поставил границы с одной, другой, третьей стороны. – Мы хотели только смены лиц и системы неумелого управления.

С этим Мандельштам согласен, дал справку:

– Если политическая революция сопровождалась социальной, она всегда обрекалась на полный неуспех. Так во Франции в 1848: парижские рабочие, свергшие абсолютизм, этим не удовлетворились, а стали требовать себе прав, прав, эти идиотские придуманные Национальные мастерские, и всё погубили. Да в этом роде и у нас уже везде.

– Едешь в трамвае, – раздумчиво сказал Шрейдер, – слышишь рассуждение рабочего: кто б что ни делал и как бы ни делал – а плату всем одинаковую.

– Да, горючий материал для ненависти – почему не у всех одинаковые доходы.

– Да уже и в прошлом году хоть на дачу не езжай. В Мамонтовке стали мазать клеем скамейки. Или перекапывать велосипедные дорожки, а потом подглядывают из-за кустов, как перевернётся.

– А что сейчас начнут вытворять крестьяне?

– Если народ не подчинится новой дисциплине – вот он и есть взбунтовавшийся раб.

– Так в эти месяцы народ уже и проявил себя как горлан, пропойца, дрянь, – чеканил Корзнер. – И свою винтовку пропьёт, и свою деревню, и всю Россию. Теперь вот – пролетариат требует себе лести и угодничества.

По установившейся в доме обременительной необходимости при плавных входах Саши с блюдами – переходили на более отвлечённый или иносказательный язык.

Когда она вышла – Сусанна Иосифовна сказала печально-печально:

– Да просто слово «жид», теперь невозможное, заменили словом «буржуй».

– И то ещё – надолго ли? – подвижно метнул бровями Игельзон.

Мандельштам и Корзнер, только что спорщики, тут вместе были оптимистами: нет, к этому уже не вернутся, этому уже возврата не будет.

Все черты Шрейдера – крупные, мягкие, спокойные, а какие грустные:

– А я вам скажу: будет ещё и жид, и ещё как. И ещё всё произошедшее, и всё будущее плохое, – всё обернут против евреев. Если российская смута разыграется – мы же, евреи, больше всех и пострадаем.

Мандельштам и Корзнер дружно: совершенно исключено! Ход истории – не в ту сторону!

– А в какую? – спросил Шрейдер, изогнув большие губы, голову набок.

– Как? – изумился Мандельштам. – Да к демократии! Где свобода и самоопределение – там и воздух еврея!

– Не-ет, – растянул Шрейдер. – Где закон и порядок – вот там воздух еврея. Если нет власти и порядка – то евреи теряют из первых.

– Да стыдно вам так говорить! Не хотите ж вы возврата прежнего.

Шрейдер вздохнул:

– О прошедшем надо уметь говорить и объективно. За столетие с лишним в России мы поднялись и отряхнулись от прежнего польского упадка. От средневекового обличия. Мы так увеличились в числе, что смогли выделить многолюдную колонию за океан. Вырос средний уровень жизни, накопились многие капиталы. Среди нас распространилась европейская образованность. Мы позволили себе роскошь иметь литературу на трёх языках. Наше значение в Империи непрерывно увеличивалось. Надо понять, что наше благоденствие – уже связано с этой страной впредь навеки.

– Но могли ли мы не искать полноправия?

– Мы искали полноправия – в жизни, а не в разрушении.

– Но только когда есть правопорядок и свобода культуры – мы всегда постоим за себя.

– А то, что начинается теперь, – не обещает правопорядка.

Взгляд Мандельштама пламенел:

– Да что вы говорите! Что вы говорите! Именно теперь, когда мы больше не отделены искусственно от русской культуры, когда еврейское и русское самосознания могут наконец подлинно слиться, еврейский и русский аспекты примиряются в синтезе…

– Этот синтез, – не мог не ввернуть Игельзон, – у большинства русских вызывает скептическую улыбку, а правоверными евреями оценивается как ренегатство.

– Неизвестно, – мрачно тянул Шрейдер, – ещё выиграем ли мы ото всех этих самоопределений. – А вы, Сусанна Иосифовна, что-то вы помалкиваете?

Она молчала, да, но своим умно-нежным лицом – была вонзена в разговор, или вся пронзена им.

– Я? Господа, – сказала она, теребя брелок на груди. – Скажу откровенно: судьба русского еврейства безпокоит меня больше, чем все эти «завоевания революции». В наступивших событиях – мы ведь все на виду – и должны вести себя особенно сдержанно и достойно. А наша молодёжь, правда, рвётся всюду, всюду вперёд. И в Исполнительном Комитете – наших что-то чересчур много…

У неё это сливалось – лёгкий придых и внимательный подъём ресниц. Тепло-грустными глазами она обвела гостей и мужа:

– По-моему… боюсь сказать… будет жестокая гражданская война…

– Ну, не-ет, – рассмеялся Мандельштам. – Была такая опасность в февральские дни, но миновала. А теперь, как бы нас ни поворачивали, но государственное благоразумие и национальное единство всё равно возьмут верх. Потому-то нам и нужен прочный союз с левыми.

А Сусанна – ничуть не убеждённая, в том же горестном тоне:

– И – нет пророка! Какая скорбь, что Толстой не дожил до наших злосчастных дней, – может быть, его бы послушали.

А Шрейдер:

– Сусанна Иосифовна. Разве вы не знаете, что пророков слушают только тогда, когда их призывы приходятся по вкуcy?

94

(Фрагменты народоправства – Москва)
* * *

21 апреля у 3-го пресненского участка собралась толпа в две тысячи человек, кричала:

– Где хлеб? Долой милицию! Долой Временное правительство!.. Дайте нам царя!

В помещение 1-го пятницкого комиссариата явилась толпа в двести человек, забрала у милиционеров 15 револьверов, несколько берданок и все наличные патроны.

* * *

На заводе Меньщикова рабочие избили заведующего и выгнали. На фабрике приводных ремней хотели утопить заведующего в реке, но помешала вызванная милиция.

* * *

Ещё перед самой революцией по Москве можно было безопасно пройти из конца в конец, – теперь на улицах стали раздевать. Стали нападать и грабить сберегательные кассы, магазины, особняки, многоквартирные дома.

* * *

Ночью шайка вооружённых (часть – в офицерской форме) заняла все входы «Латинских меблированных комнат» в Большом Козихинском переулке, объявила «обыск по важному делу». Перерезали телефон, связали прислугу, жильцов согнали в одну комнату. Душили заведующую, требуя ключей от несгораемого сундука. Не получив – оторвали от пола шестипудовый сундук с деньгами и ценностями, унесли весь.

 
* * *

На Садово-Кудринской вооружённые пытались ограбить особняк С.Т. Морозова.

Ограбили храм Богоявления Господня на Елоховской. При преследовании воров один подстрелен, но убежал.

А поймают вора – первым делом самосуд: «Из милиции их отпускают».

* * *

Повздорили в лазарете – и заразные больные идут по городу жаловаться в Совет солдатских депутатов.

* * *

А на Тверском бульваре у памятника Пушкину, по тёплому времени и светлеющим вечерам, митинг стал уже, кажется, круглосуточный и вседневный, как будто никогда не прерывается, только на кирпичной колокольне Страстного монастыря прокручиваются уходящие часы, часы. Люди меняются, а толпа не редеет. С гранитных уступов памятника постоянно кто-нибудь возглашает, ему открикаются из толпы, иногда голоса перешибаются звонами проходящих близко трамваев. К краю толпы подъезжают порожние извозчики, встают на козлы и тоже слушают. Мальчишками облеплены окружающие фонарные столбы и деревья бульвара. И с проходящих трамваев соскакивают к митингу любопытные.

– Почему именно мы, поверженные, взываем «без аннексий и контрибуций»? Нам наступили на грудь, на горло, а мы хрипим: «Ладно, я тебя прощаю, иди!»

Взлезает к памятнику, до чёрного мрамора, лбастый солдат, срывает папаху с головы:

– Буржуа́зия всё равно никогда мира не заключит! Она нашей кровью кормится! А мир – так мир, втыкай штык в землю – и домой. Какая нам выйдет земля, ежели её без нас делить почнут? Один шиш.

А уже на памятнике вместо солдата господин в мягкой шляпе:

– Где те маклера интернационализма, которые уверяли нас, что в Германии уже началась революция? что в Берлине образовался Совет рабочих депутатов?

– А вы, извиняюсь, почему на фронт не идёте, морда раздатая?

– Он пойдёт, когда ты пойдёшь.

Пронзительно кричит женщина:

– Кошелёк мой вытащили!!

* * *

В призывной комиссии по пересмотру белобилетников над каждым врачом поставлен «общественный контроль» – от Совета солдатских депутатов. Вот – проверка глаз у интеллигента, врач велит фельдшеру впустить по капле атропина. Мурло бунтует: «А почему другому гражданину пустили по три?» Доктор робко: «Глаза бывают разные, некоторым вредно больше». – «Нет! – кричит солдат, – теперя равенство! У кого твёрдый глаз, у кого мягкий, – всем пускать поровну!» И настоял.

* * *

Домовладелец Васильев с Чистых прудов не скрывал своих убеждений в пользу свергнутого строя и открыто высказывался на митингах. К нему домой пришли несколько молодых людей с ножами и зарезали.

А – ничего не взяли.

* * *

В Варваринском обществе народной трезвости на воскресенье 23 апреля была назначена и началась публичная лекция профессора Н. Д. Кузнецова: «Задачи момента относительно Церкви». Мысль докладчика была, что служение Церкви не зависит от политики и от партийных интересов. Публики собралось больше тысячи человек. Во время прений в зал вошла группа вооружённых солдат и рабочих. Подбежали к Кузнецову и к духовным лицам в президиуме и навели револьверы: «Ни с места, вы арестованы!» Один вскочил на стол и стал читать бумагу от Совета рабочих депутатов: что не время заниматься религиозными вопросами, это отвлекает от революции, помещение реквизируется за антиреволюционное направление. После этого публике: «Очистить зал! Уходите! Будут стрелять!» Аудитория пришла в смятение. Одни бросились на лестницу, давя друг друга. Большинство перешло в соседний домовый храм, стали на колени и молились. Вторженцы с револьверами выгнали всех и оттуда.

* * *

Сбор Дубинского на Скобелевской площади на Заём Свободы в воскресенье вечером оказался – жульничество: драгоценности до Займа не дошли, и деньги не все.

* * *

Народовластие, как у нас, основано на доблести граждан.

Аджемов
* * *

95

Не думал Воротынцев, что в нынешние дни ждёт его в Ставке радость. А случилась. В оперативном отделении появился 2-й генерал-квартирмейстер, новая такая должность, надуманная Деникиным себе в помощь и в обход Юзефовича. Каждый новый начальник всегда притягивает своих – и Деникин для прочности притянул генерал-майора Маркова, бывшего своего начальника штаба бригады. На три года моложе Воротынцева, а уже генерал, и Ставка даже ещё долго задерживала его производство из-за молодости – а воевал он исключительно успешно, отлично, имел Георгия и 4-й и 3-й степени, и второе георгиевское оружие.

К кому бы другому, а к нему Воротынцев не испытывал зависти, но радовался как за себя, как за свой бы более удачный путь. Он знал Сергея Маркова ещё по Петербургу, когда сам уже кончил Академию, а тот только поступал. Бывает, что люди не просто нравятся нам, а вьются в душу, так мы с ними сразу открыты и пронимчивы для общения. И очень уж хорошая у него улыбка.

Подходит ли человек к военной службе и на каком уровне – на это намётан был глаз Воротынцева. Марков был – из тех, каких совсем немного среди офицеров, как заметил маршал Саксонский: кто занят высшими сторонами войны. Он – на месте был в Академии, когда учился там, а потом преподавал: так и впивался в военную науку. Но на месте же был и боевым начальником: природный драчун, как и должен быть всякий военный, и искал победы через отчаянные ситуации, не бережа себя. Прорвав австрийские позиции со своим 13-м полком и отрезанный, он велел трубачам играть полковой марш, собрал свои рассеянные силы, погнал австрийцев и ещё привёл две тысячи пленных. Другой раз, в Великом отступлении, не взорвал речного моста, как надо было: пожалел поток беженцев, и шесть часов вёл бой прикрытия, пока все прошли, – только тогда взорвал. Не из тех командиров он, как у нас бывает: если атакуют соседа, то радоваться, что тебя не трогают, и не помогать.

И по всему характеру Сергей Марков был понятен и близок Воротынцеву: прямой, откровенный до резкости, общительный, не таящий возражений, упрёков. Нервный, худой, легко вскакивал, быстро ходил, роста чуть ниже Воротынцева и в плечах у́же. У него было строгое, тонкое, выразительно-подвижное интеллигентное лицо, и только накладывались франтовские усы, закрученные остриями, а бородка – скромным аккуратным клинышком. И ещё было у него сходное с Воротынцевым – лёгкий язык, умение говорить с солдатами. Да он вот в марте побывал в переделке в Брянске, куда послан был успокаивать мятежных солдат, а они едва не растерзали его, но он нашёлся – и ещё они его качали.

И не одно это было место, куда его посылали за минувший месяц, – то сидеть на штабном армейском комитете, то на гарнизонном, то уговаривать эшелоны, забастовавшие ехать на фронт. А то – во 2-й Кавказский корпус, и там он вмешался трагически: слишком пылко упрекал генерала Бенескула, принявшего командование корпусом из рук прапорщика-бунтовщика, – и Бенескул через день кончил с собой. Офицеры корпусного штаба за то назвали Маркова убийцей – и Марков изнервничался до дурноты, никогда ничего подобного не переживал и в боевой обстановке, и угрызался, – но и не мог же он равнодушно отнестись к податливости Бенескула, это конец армии! И просил, чтобы корпусной комитет теперь отдал его суду как убийцу – но, напротив, на солдатском сборе комитетов ему устроили овацию: что верно он рассудил, не мог генерал принимать поста от прапорщика!

Так истрепался он ото всех изводящих безобразий – и ушёл изо всех комитетов:

– К чёрту! За один месяц революции я состарился больше, чем за всю войну.

Так наболело ему в 10-й армии, что очень кстати пришёлся вызов в Ставку. Но и Деникин тут, надеясь теперь на внезапный революционный опыт Маркова, поручил ему наладить связь Ставки с большой прессой (как будто та пресса сама понимала, куда несла!), «дать Ставке рупор» и наладить «Вестники» в каждой армии.

Идея была правильная: заливала армию социалистическая необузданная печать, а голосов Главнокомандующих и командующих не слышала ни страна, ни даже солдаты. Идея правильная, а:

– Противно. Не солдатское дело. И до чего мы дожили? Во что война превратилась?

Во что?! Этот вопрос накатывался. И было крайнее время, не мямлить.

Очень они двое друг другу обрадовались, скинулись, встречно и по нескольку раз в день разговаривали. Понимали один другого с едва начатой фразы. Так Марков вот и заменил Воротынцеву Свечина, уехавшего со своим фаталистическим «поживём-увидим».

Марков – не жалел прошлого, он уже черпанул настроения от революции:

– Многое подлое ушло. Но и – много же накипи всплыло.

И, вполне неожиданно, одобрял проект комиссаров в армии, даже сам такой проект составил и послал в военное министерство:

– По крайней мере, перестанут офицеров травить. Разделим ответственность с комиссарами.

– Да Сергей Леонидыч, от чего ж это спасёт? Какая же армия будет при двоевластии?

– А какая сейчас?

А сейчас уже пишут: почему это за солдатские проступки будут судить полковые суды, а офицеров – высшие инстанции? Даже, мол, мелкие проступки самого командира полка могут разбираться на полковом суде!

Куда же дальше?..

А самовольный сгон национальных частей? Как украинцы едут в Киев. Солдаты дезертируют и сами выбирают, под какое знамя стать.

Куда ж дальше воевать? (Это – пока осторожным подво́дом, здесь можно и с ладным Марковым не найти общего языка.)

Марков был – как близкий, понятный свой двойник, сливались они в жгучей заботе спасти армию. Но прежде чем изложить ему своё трудно выговариваемое, слышал от него:

– Слишком много стали болтать «война до победы». А вот – как эту победу теперь взять?

Вот и опять: значит, не Россию спасать, а – Победу? Не новый урок, обычный раскол: твои союзники оказываются тебе и не союзники?

Но с Марковым и разногласия напитывали каким-то удовлетворением. Надеждой. Свой.

Развернулся к нему так:

– А – какие цели могут быть у нас в «войне до конца»? Этот чёртов Константинополь? Но взять его – это именно увеличить опасность следующей войны. С суши его легко против нас и штурмовать. Значит, надо присоединять ещё и широкую сухопутную полосу? И несколько миллионов турок? И – зачем это всё? Мы только ослабнем. Нам достаточно нейтрализации проливов. А свободный проход признан ещё в 1829 году. И в мирное время никогда не нарушался. А в военное нам Дарданеллы снаружи всё равно закупорят, кто захочет.

– Да не именно обязательно Константинополь.

– А без того – и тем более: что эта война нам сулит? Проиграть можем – Белоруссию, Прибалтику. А выиграть – что? Снова занять всю Польшу? – и тут же надо сделать её независимой. Вступя хоть и в Берлин – что взять? Восточную Пруссию? – да упаси нас Боже. Ну разве возвращать себе Галицию, исправлять, что напутал Александр I, и ещё до него?

Вон маршал Жоффр, обрадованный новому заокеанскому союзнику, отправился туда и очень советовал послать наконец побольше оружия плохо вооружённой русской армии, и та нанесёт свой мощный удар с Востока – да так понять, что хорошо бы вместе с японцами и китайцами.

– Вот что! – японцев и китайцев привезти на наш фронт. Наводнить ими Россию от Владивостока до Минска и кормить русским хлебом. Додумались.

Да разве чего-нибудь в мире жалко для победы Согласия? Во всяком случае – не России.

– Георгий Михалыч, когда говорят «до конца» – имеют в виду почётный мир. До конца – мы должны пройти весь путь с союзниками.

– А ясно глянуть – какие они нам союзники? Они всю жизнь были заняты только собой, мы для них – дикарская окраина, и в чём они изменились к нам от Крымской войны? Свечин говорил, один французский генерал признался ему: никогда бы Франция не выполняла таких самоубийственных обязательств, какие мы выполняли в августе Четырнадцатого. А всё лето Пятнадцатого, когда мы погибали, – они же не шевельнулись. «Мы захватили домик паромщика и один блиндаж». Мы были жертвенны к ним за пределами наших национальных возможностей. В Девятьсот Седьмом в Германии пробивался «русский курс» – а мы упустили, приковали себя к Англии. А они всю войну ещё брезговали, стыдились союза с нами. А мы – всё должны доказывать Согласию наше благородство.

– Честь. Ничего не поделаешь, честь России.

– Да при сегодняшнем балагане – какая уж осталась честь? Нам надо уже не союзников спасать, не войну, а – саму Россию, внутреннюю!

– Георгий Михалыч, ну что толковать о несбыточном? Конечно, мы легче бы перенесли революцию, если бы не было войны. Но она – есть, она-то и давит нас.

И все разговоры поворачивались в упор на Временное правительство: что ж оно думает? Марков ещё надеялся на него.

А Ольда пишет: жуть, правительство в ничтожестве, его просто нету. (Пишет обо всём петроградском, отречённо, без личного замысла, без попыток выяснять. Понимает, что ему сейчас – силы нужны. Спасибо.)

 

А тут – донёсся апрельский шквал из Петрограда, и правительство едва не перекувырнулось.

Так теперь-то – научились они чему-то? Хоть от этой встряски – очнутся?

– Новопоставленному, свежему правительству, свободному ото всех прежних обязательств, – вот ему бы, Сергей Леонидыч, и окончить войну! А то негодуют: как это нашлась рука, которая несла по Невскому «да здравствует Германия»? А как же они сами в Пятом году носили «да здравствует Япония»?

Да говорил – и сам не верил. Через э т о правительство – нет, не спасти.

__________________

Но сколько в штабе ни засиживайся, а надо же идти и домой.

Что ждёт сегодня?

Георгий эти дни сперва надеялся, что Алина взорвалась случайно, что всё будет заглаживаться, забываться… Нет! В комнатах флигелька сгущалось гневно-обиженное давление. Войдёшь, обед, случайные фразы, мелкая повседневность, может сегодня-то обойдётся? Алина как будто спокойна? – нет! Вдруг настораживались её глаза или она тревожно крутила головой, как лукаво введенная в опасность, находила болезненное место, где и близко его не было, и, убыстряясь на задыхание, выбрасывала что-нибудь острое. И как уклончиво ни ответь – начинался спор, да по ничтожному пустяку, так что через пять минут не вспомнить, из-за чего началось. И Алина, в другие часы приторможенная, воспринимающая как бы туманно, – в этих спорах мгновенно загоралась недоброй радостью и как заглатывала мужа, не он оказывался в доводах сильней: не было случая, чтоб она не нашла ответа, и ответ её был меткий, быстрый.

Да мог бы он возразить на одну, другую, третью её фразу, но против чего не мог возразить – против её страдания, – перенапряжённого душевного страдания – в голосе, в дыхании, в сжатом лбу. Он видывал страдания раненых, умирающих, но то были – мужские, и не им вызваны, а это – он создал и вызвал сам.

Чудом было бы, если б это так просто зажило. Нет, так просто – между ними не может уладиться.

Сам же, первый, двинул лавину, – по легкомыслию? по простоте? по широте? по глупости? как мог? – непостижимо.

Но теперь – ему и платить.

А как ей не метаться? как не подозревать в нём двусмысленность? – если он и сам в себе её не решил.

Или – уже решил?

Оставить Алину? Невозможно. Как ни досадлива, как ни утомительна она бывает – а посмотришь в природнённые серые её глаза…

Бросить её – невозможно.

А возможно ли вот так: затоптать в себе? весь открывшийся жар?

В сорок лет?

Невыносимо.

Но и остаться с ней – в раздвоенности, в неполной искренности, в сокрытии – тоже не выходит, нет.

Эта тяга, тяга прочь. Будет влечь, калиться. И разве это укроешь?

А она, конечно, будет чувствовать. И биться, биться.

И вот так, всё время, в колоченьи жить?

Тоже невыносимо.

Решаться.

Сдвинул-то – он. Виноват – он.

Надо платить.

Кажется, решился.

И вчера, в субботу, сидели с Алиной к вечеру дома, и Георгий – да вполне честно с собой – убеждал жену: что он совсем вернулся к ней, вернулся навсегда, надёжно, – и пусть она успокоится, усветлится.

И она – усветлилась. Совсем мирно прошёл вечер.

Говорил честно, – а всё внутри тосковало: неужели вот так, и навсегда?

Чего он только не мог ей сказать – но должна ж она сама понять? – что прежнему его бездумному восхищению уже не вернуться. И прежней лёгкой радости не будет.

Уныло.

Теперь – тяжко будет.

Но другого выхода нет.

Зато он уверенно поднимет её из мрака.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63 
Рейтинг@Mail.ru