Эти дни так напрягся перестройкой правительства – отказывался где-либо выступать, вот предлагают в Четырёх Думах, – ах, это уже не трибуна, эта дорога доступна для многих, она уже мертва.
А в министерство забежишь:
– Александр Фёдорыч, у вас – приём посетителей.
Ах приём, ну давайте. Приём по расписанию дважды в неделю, но приходится ежедневно: рассосать очередь. Тут и судейские чины, и присяжные поверенные, и простые солдаты, и жёны арестованных сановников, – уже на лестнице давка, не протолкнуться. (На лифте плакат: «Да здравствует правый и милостивый суд министерства юстиции и Сената!»)
Александр Фёдорович проносится сквозь набитую переднюю однокрылым ангелом (рука на перевязи, и всё та же, уже знаменитая, тёмная куртка): «Сперва депутации!»
Но одним глазом замечает: опять анархисты, в своих чёрных блузах… Это неприятнее: захватили дачу Дурново и не хотят отдавать.
И опять – башкиры, что ли: приглашают на мусульманский съезд.
Что Лев Борисович состоял большевиком, и даже с самого 1903 года, – была какая-то настойчивая случайность. В семье отца своего, весьма респектабельного человека, Лев получил хорошее выдержанное воспитание, в наследство – дар умеренности, взвешивания сторон, доверие к покойной аргументации, да и расположенность избегать жизненных потрясений. Ему по духу, собственно, были гораздо ближе меньшевики, с ними он чувствовал себя среди своих. И жена его Ольга Давыдовна, сестра Троцкого, тоже считала себя меньшевичкой. Но в 20 лет Лев проголосовал раз с большевиками – и так прибило к ним. И вовсе вопреки своему мягкому характеру принял устрашающий псевдоним Каменев.
Не пришлось ему кончить юридический факультет Московского университета, уехал в эмиграцию, там жил в окружении Ленина и невольно попал под его необоримое влияние: против напора его трудно спорить, и уклониться от него можно только разве на расстоянии, а в прямом соседстве невозможно. Расстояние возникло только тогда, когда провалился Малиновский, и надо было кого-то послать негласно руководить чурками из большевицкой фракции Думы, писать за них речи, учить их, – Ленин и послал Каменева, перед самой войной. Да всего несколько месяцев, с Карельского перешейка, он ими тут руководил – а дальше провал, и опять-таки из-за ленинского дьявольского нетерпеливого подталкивания: из Швейцарии прислал думской фракции как непременную инструкцию свои тезисы. И между другими стояло там: что поражение России в войне – «наименьшее зло» (а стало быть – желательный выход); и требование создавать в воюющей армии подпольные большевицкие группы. Надо совсем потерять ощущение российской действительности, чтобы такое приказывать, да кому – членам Государственной Думы! На тайном совещании с депутатами Каменев против этих двух тезисов возражал – и Петровский внёс его предлагаемые исправления в один машинописный экземпляр. А когда их всех той же осенью арестовали, предъявив государственную измену, то Каменев и надоумил депутатов ссылаться на это исправление: что депутаты, мол, сами от тех пунктов отказались. Власти тоже обрадовались такому истолкованию: иначе надо было вешать этих рабочих; переквалифицировали государственную измену в сообщество для тяжёлого преступления и отправили в сибирскую ссылку, с ними и Каменева. А Ленин рвал и метал, что на публичном суде не стали защищать его тезисы, – и за то объявил Каменева предателем.
В Сибири, в отдалении от Ленина, Каменев развивался нестеснённо, очень был обнадёжен ходом Февральской революции и, приехав в Петроград перенять руководство здешними большевиками от неграмотной шляпниковской братии, естественно, был расположен, как и большинство советского ИК, поддерживать Временное правительство и разумное государственное строительство.
Но вот приехал Ленин. Ещё и когда в первый вечер Каменев слушал в вагоне его выговор, затем его программу и затем на другой день в Таврическом дважды, – его поразила даже не та залётная дерзость крайних лозунгов, какая поразила всех, а – практическая неприменимость их сегодня, полная практическая безпомощность, за пределами осознания реальной обстановки. Эмигрантский безпочвенный разгон да ещё и собственное ленинское свойство заскакивать.
Жизнь Каменева в Сибири и вот уже скоро месяц в Петрограде утвердили его не поддаваться ленинским тезисам, а вступить с ними в корректный спор. Он дважды опубликовал в «Правде»: что тезисы Ленина – это его личное мнение, но в них нет никакого ответа на животрепещущие вопросы масс; на всё один ответ – социализм, но эта абсолютная истина ничем не помогает в практической политике. Эти тезисы – великолепная программа для первых шагов революции, но только в Англии, Франции или Германии, а не в России сегодняшнего дня: не учтено конкретное соотношение сил в данной стране. Такая абстрактная программа совершенно не годится для нас, если мы хотим остаться партией революционных масс пролетариата, а не оторваться малой группой пропагандистов-коммунистов (как у Ленина всегда и бывало). Об отношении ко Временному правительству у Ленина даже сразу три ответа: 1) его надо свергнуть; 2) его сейчас нельзя свергнуть; 3) его вообще нельзя свергнуть обычным способом из-за того, что оно поддержано Советом.
А Ленин, это характерно для него, не признал ни на волос, ни в чём ни единого недостатка или промаха своей программы, а стал мгновенно изворачиваться в ответ, исписывая целые десятки страниц, и всё в атакующем стиле.
А тут уже стали собирать и заседания петроградской городской конференции большевиков. При отчаянной скудости большевицких сил пришлось удивиться, насколько трезвые тут раздались голоса, явно неожиданно для Ленина и оттеняя всю безпочвенность его программы. А страховик Калинин набрался смелости против ленинского авторитета: мы, старые большевики, верны ленинизму и удивляемся, что Ленин сам порывает с ним; но в ленинских тезисах ничего и практически нового нет по сравнению с тем, что в первые дни революции тут делала первобытная шляпниковская группа. Действительно, по примитивности эти линии вполне совпадали. Даже и «батрацкие депутаты» были в шляпниковских резолюциях БЦК, и вооружение народа, и немедленное создание красной гвардии по всей стране. Но удивительно, что Ленин ни на йоту не захотел этого отметить, он полностью игнорировал весь партийный опыт до его приезда. Неужели же в нём такое мелкое чувство первенства? самовлюблённость? – не похоже. Неужели надо заподозрить, что ему власть в партии важнее принципа? Или он боялся сравнения своей тактики с таким упрощённым образцом? Нет, скорее всего, он искренно и всем существом воспринимает: «революция – это я». И только он один знает как, а помимо него никто не может знать правильно.
В прениях Каменев не выступал, дал высказаться всем простым. А Ленин и безлично (но энергично) поддакивающий ему Зиновьев выявляли всё те же прорехи своей программы: ни одного практического указания, что же делать сегодня. Уж на Временное правительство Ленин валил самые небылые грехи – и попустительство монархистам, и нарочитое оттягивание Учредительного Собрания, – а наворотив всё это, ничего не мог предложить, кроме «длительной работы по прояснению пролетарского классового сознания», – в чём уже сильно отступил от своего приездного лозунга немедленной социалистической революции. Каменев внёс несколько поправок к резолюции, в том числе бдительный контроль над действиями Временного правительства, – Ленин отмёл: контролировать без власти нельзя, как я буду контролировать Англию, не завладев её флотом? – но, он не хотел признать: контроль – реален, ибо Совет-то имеет реальную власть, хотя в Исполнительном Комитете господствует интеллигенция и туда не попали те, кто были раньше руководителями пролетариата. И ещё, видя опасный наклон Ленина к немедленному свержению Временного правительства, Каменев предложил поправку: «конференция предостерегает от дезорганизующего в настоящий момент лозунга свержения, он может затормозить длительную работу просвещения масс». Но и эта, как все его поправки, была отвергнута при голосовании: есть у Ленина какая-то проломная сила убеждения, учительного напора на слушателей (да среди них всегда насажены его сторонники) – и они следуют за ним даже вопреки явности.
Но именно на этом пункте Ленин и сорвался в кризисе 20–21 апреля. А сорвавшись – рванул, напротив, с избытком назад, уже не только отказывался от «долой Временное правительство», но и свою вчерашнюю точку – однако уже будто и не свою, извернулся – называл авантюрной попыткой. Эту последнюю, отречную, резолюцию ЦК 22 апреля и составили и разослали впопыхах, без Каменева, – так что он и не имел случая упрекнуть Ленина: зачем уж так избыточно отступать?
Учился ли Ленин на своих срывах этих двух недель? Как будто и да – а как будто и нет. Сегодня, на первом и главном дне всероссийской конференции большевиков, при сильной и оппозиционной ему группе москвичей, он развернул длинный сумбурный доклад «о текущем моменте», куда впихнул самые важные и разные вопросы – и отношение к Временному правительству, и как кончать войну, и международное рабочее движение, и, разумеется, всё скомкал. Переименование партии в коммунистическую уже ни разу не вспомнил. Как же именно кончать войну – он выразить не мог, тут у него полный утопизм, хотя будто: только массы не могут понять – как. Не настаивал с прежней яростью, что буржуазно-демократическая революция у нас кончилась, но и не соглашался, что – не кончилась. Он как будто отказывался от своего дикого лозунга превращения войны в гражданскую, но и не заменял его ничем, – а что у него в голове? Он так легко и быстро поворачивает, делая при этом вид, что и не повернулся. Тут, на конференции, между своими, говорил как на митинге: «общеизвестно, что тайные договоры содержат грабёж русскими капиталистами Китая, Персии, Австрии», – стыдно слушать. Или: «в Англии все тюрьмы наполнены социалистами». Или смехотворный практический шаг к социализму – «открыть единый банк в деревне», и однообразно повторял это, не находя ничего лучше. Ещё – передавать государству синдикат сахарозаводчиков, главное – именно его. И – всю землю, конечно.
И – что же ведёт его? Не может же Ленин искренно верить, что вот здесь и изложен правильный марксистский путь. Или это слепое стремление – скорее к власти? – тёмное для него самого? Просто сверкает ему, что можно овладеть, как показалось ему к концу 20 апреля? Ленин страстен в спорах, в ненависти, в ярости – а на самом деле поразительно холодное сердце. И не располагает к открытости. Поговорить с ним откровенно, интимно – не удавалось никогда за годы. И – ни в эти дни.
И кажется, для Ленина было неожиданностью, когда после его доклада поднялся Дзержинский и от группы товарищей потребовал дать большой содоклад Каменеву. И пришлось Ленину согласиться.
Кому ж было и принять ленинский вызов, если не Каменеву? Но, ища единства и умеренности, он не допустил ни одного полемического выпада и только отстаивал несомненные положения. Что лозунг «долой Временное правительство» играет дезорганизующую роль, в данный момент нельзя ставить вопроса о свержении, – и не надо дёрганий, эти шатания-колебания ослабили нашу позицию. Что всё в России ещё находится в расплавленном состоянии и буржуазная демократия не исчерпала своих возможностей. Ни из чего не следует, что революция уже приближается к социалистической. Не время нам разрывать блок с мелкой буржуазией, ещё можно делать совместные шаги. Именно революционная демократия, хотя товарищ Ленин и не любит этого слова, и должна будет столкнуться с буржуазией – хотя бы по вопросу свободы, ибо нынешняя полная свобода, атмосфера митингов исключают ведение войны, и правительство будет вынуждено что-то предпринять. И наш практический путь – это контроль Совета над правительством, как он уже и идёт, он есть разумный этап к будущему взятию нами власти.
Прения тоже не могли сильно порадовать Ленина. Хотя и были такие тупые, как Бубнов, – немедленно поднять знамя гражданской войны, свергнуть правительство, осуществить нашу диктатуру; или, поумней, Ангарский, – свергать правительство неизбежно, но надо ждать, когда оно пошлёт воинские команды против крестьян. Даже Богдатьев, близкий к Ленину, – не надо бояться гражданской войны, – и тот оговаривал, что у Ленина нет практического чутья и знакомства с крестьянской массой. А Смидович бранил ленинские тезисы, что они отмежевали и изолировали большевиков ото всех фракций Совета, ото всех партий и от самих масс, тезисы стали всеобщим пугалом, и при каждом выступлении нам их напоминают. И Кураев: что тезисы в голой форме, без промежуточных звеньев, никуда не годятся, нельзя выставлять одну голую диктатуру и никакого конкретного плана. Практические провинциальные работники все видели этот ленинский эмигрантский отрыв в заоблака теории. Особенно энергично отвергал и ленинскую резолюцию, и его взгляд на Советы – Ногин: нам нужна практическая программа, а не общая теория; так же и с войной: а что если она кончится раньше, чем разовьётся мировое пролетарское движение? А Рыков возражал по самой сути: что в нашей крестьянской стране нельзя рассчитывать на сочувствие масс социалистической революции, и с такими лозунгами мы превратимся в пропагандистский кружок, малую кучку. И с войной: нельзя обезкураживать массы, что нет другого выхода из войны, как переход власти в руки пролетариата.
Ну, Зиновьев, ленинский подголосок, разумеется, со всем апломбом своей недалёкости и оттого особенной уверенности, газетности, во всех точках защищал ленинскую программу и заносился о Каменеве, что, конечно, живя в Сибири, он не мог следить за новейшей интернациональной литературой, а то бы знал, что стоит на позиции Каутского.
От Зиновьева – какое-то общее ощущение нечистоплотности: и от волос его, от головы, от речи, от аргументов, от приёмов.
Пожалуй – и от Сталина. Это впечатление появлялось у Каменева и раньше, а сегодня усилилось от внезапного лукавого поворота того на ленинскую сторону. Все эти недели смирно шёл вслед Каменеву – а сегодня выступил коротко и, как обычно, без единой стройной мысли, – лишь открыто заявить, что он – за Ленина.
Оставалось заключительное слово Ленина – и он ещё и ещё раз удивил. Он – как будто не слышал большей части прений, и всех упрёков, и критики своей программы. Он вдруг с поразительной оборотливостью объявил, что с Каменевым они во всём согласны! – (во всём, на что надо бы ему ответить или сдаться?) – и только единственный пункт разногласий: контроль над правительством.
Во всём согласны? – когда во всём практически расходимся! Этим шедевром уклончивости Каменев был просто ошеломлён. Но из такта он не мог указать вслух.
И только по поводу бурного кризиса этих дней Ленин выдавил из себя толику признания: мы хотели произвести мирную разведку сил неприятеля… мы не знали, насколько колебнулась масса в нашу сторону, и вопрос был бы другой, если бы колебнулась сильно… ПК взял «чуточку левее», а мы не успели задержать… всё произошло из-за несовершенства организационного аппарата. Были ошибки? Да, были. Не ошибается тот, кто не действует.
И ещё – полупризнал, сквозь зубы, что партия большевиков оказалась в изоляции. Но – как будто не из-за его призрачных тезисов. И как будто – не из-за промахов кризисных дней.
24 апреля
ИЗ ГЕРМАНСКОЙ СТАВКИ – РЕЙХСКАНЦЛЕРУ БЕТМАН-ГОЛЬВЕГУ
Срочно, вслед за телефонным сообщением
Сообщение офицера разведки о переговорах с двумя русскими депутатами южнее г. Дисны… Побудить Стеклова, первого заместителя Чхеидзе, без которого нельзя обойтись, приехать на место. Стеклов склонен к компромиссам… Если немцы откажутся от аннексий, то русские не должны будут считаться с Антантой, но заключат сепаратный мир. За свой излишек военнопленных Россия предлагает денежное возмещение… Из дальнейшего следовало, что Россия не будет непреклонно держаться точки зрения о не-аннексиях с нашей стороны. Галиция будет, разумеется, очищена для Австрии… Депутаты сказали дальше: интерес к вопросу о том, кто начал войну, отошёл в России полностью на задний план. Единственный жгучий вопрос для всей страны – скорое заключение мира.
Соображения Вашего превосходительства насчёт присоединения Литвы и Курляндии при собственном герцоге доложены ген. Людендорфу. Слово «аннексия» должно быть заменено «исправлением границы».
И началось с такого пустяка: вечером поздно, уже собираясь спать, уже пожелав спокойной ночи, я сегодня очень устал, Линочка, – вышел без кителя в среднюю комнату, напомнить:
– Прости пожалуйста, так ты не забудешь завтра…
А Алина – ещё играла на пианино, боком к нему. Вдруг сорвала руки с клавишей, крутанулась на вертящемся стуле и сразу вскрикнула:
– Сколько раз я просила – не смей перебивать меня на средине музыкальной вещи!
И хлопнула крышкой пианино.
– Если ты сам не слушаешь, как я играю, если тебе безразлично, ты, по крайней мере, мог бы уважать мои занятия! Ты мог бы понять, что они – часть моей личности! Но ты никогда не считал меня личностью!
Это всё – так быстро, так громко, так сорванно, так подготовленно говорилось, как бы Алина уже бурлила и только ждала, чтоб он перервал. Георгий хотел извиниться, оправдаться, где там! – голос её взнесенный дрожал, и обе руки широко размахивались, каждая по-разному:
– Ты всегда высмеивал все мои увлечения! и как я люблю обряды подарков! и как я слишком много пишу поздравительных писем! А если я читала не то, что тебе нравилось, то: кто тебе эту чушь посоветовал? Тебя всё раздражало, в чём я росла отдельно и особенно, по-своему. То – я слишком громко смеюсь, делюсь мыслями вслух, – «лирика в общественных местах», неприлично! Ты гнул меня и корёжил, как хотел.
За эти месяцы сильно похудевшая, оттого девически стройная, с выразительными горящими глазами, и вправду бы даже хороша, но с подброшенным выкатистым подбородочком, и как бы мужской гневный похмур лба, – Алина метала ему не всё по порядку, но со страстью всё:
– И моё фотографирование высмеивал, и моих снимков не смотрел месяцами, у меня руки отваливались клеить их в альбомы. В твоей душе – ненормально малое место для жены, для всего семейного. Тебе в голову никогда не приходило предложить нам вместе поехать в Борисоглебск, посмотреть, как моя мамочка живёт, я ездила одна. Для всех нормальных людей слово «семья» – священно! А ты? Никогда не понимал! У тебя нет вообще человечности!
Боже, да как это убеждённо, да с каким пыланием! Да может, она и права. От неё посмотреть – так может, и верно. Георгий не успевал этого потока проработать, он за лоб взялся у дверного косяка.
– И сейчас, когда ты кругом виноват! – это слово понравилось ей, и она повторила его обкатанно, сочно, чуть пристукнув одной ножкой, – кругом виноват! ты опять допускаешь нотки раздражения, обыденность, деловой тон, – уж я не говорю когда-нибудь принёс бы мне букет, этим родом чувств ты не одарён. Но ты даже ни разу не назвал меня своей Половиночкой, от самого того Петербурга ни разу, я заметила! Какой замысел у нас был красивый, когда-то, что мы теперь будем не два отдельных существа, но половинки одного, друг другу понятные, даже без слов, – и всё развалилось! И всё по твоей вине!
Георгий шагнул к ней, пытался взять за прыгающие руки:
– Линочка! Но я постоянно с такой нежностью о тебе думаю… Её взвило как бичом:
– Не подчёркивай мне свою нежность! Нежность! Я могла бы рассчитывать на большее! У тебя лучше бы появилось желание сделать меня счастливой в полноту моих чувств!
Где уж теперь в полноту… Теперь бы хоть поладить как-нибудь…
– Другие мучат, когда ненавидят. Но ведь ты – любишь меня, и мучаешь.
Заплакала. Не додержалась дольше. Сразу ослабела, руки повисли, плечи обвисли. Но тут же пришли его руки, с обеих сторон. Искал утешительное:
– Линуся… Ну нам же не по двадцать лет…
– Ах, наверно и в сорок! – воскликнула она с такой едкой горечью. – Ах, ещё б и не в пятьдесят!
– Ни в каких твоих любимых занятиях я тебе давно не препятствую… Но ты уж любишь делать – только что тебе нравится.
– А ты? – вскинула она живой, сушеющий, сообразительный взгляд. – А ты разве занимаешься не тем, что тебе нравится?
– Я хотел сказать… ты не обязана делать то, что кому-нибудь нужно, а по большей части и делаешь, что тебе приятно…
– Да! Я – увлекающаяся натура! И – инициативная! И не надо подавлять моих увлечений, а поощрять их, это в твоих же интересах, тебе же будет легче жить. Я не должна делать ничего такого, что б меня не увлекало. Иначе я не выдержу душевной боли! – Голос её грознел, и глаза опять наливались: – Ты – помни, какую рану ты мне нанёс! Ты думаешь – это всё уже кончено??
Он похолодел.
– Ну, не надо, – отговаривал нежно. – Почему ты всё плачешь? Смотри – я же здесь, каждый день, и ничего не случилось. Посмотри, как ты извелась, похудела…
– А кто меня сделал такой?!
Опять плохо, не попал.
– Ты ещё по-настоящему не просил у меня прощения за неё! Ты ещё – не стоял на коленях!
Алина, уже вплотную к нему, ещё выдвинулась разгорячённым лицом:
– А что ты понимаешь под обещанием, что – всё кончено, мы – всё исправим?
Георгий не успевал уловить всех её переходов. Он не совсем понимал, как шёл разговор, как будто главная линия неназванно гнулась сама собой, а произносилось вслух другое. Поймать же той линии он не мог.
– Это значит, – впечатывала она, – не только, что ты не будешь встречаться с ней, но и: в семье всё должно вернуться на свои места!
Опять за оба предлокотья, твёрдо, со всей полнотой смысла:
– Линочка! Я же говорил, повторял, выбрось из головы всякие опасения, я никогда тебя не оставлю.
Она отмахнулась головой, как от большой мухи, вот тут мешавшей, а руки заняты:
– Я – горю безпрерывно! И успокоения – нет!
Гипнотизировала изблизи:
– Ска-жи. Когда я осенью предлагала – зачем же ты отверг и не дал свободы мне? В тот момент у меня был порыв эту свободу использовать – а ты запретил.
Запретил? Он такого не помнил.
Усмехнулась:
– Да я и сейчас, кому захочу – любому понравлюсь. Только тебе не могу никак. Я просто сдерживала себя до сих пор. В браке мы равны, и я оставляю за собой это право!
Лицо её пожесточело, повластнело, но от этого сразу и постарело.
– Запомни! Снисхождения мне не надо. Я добьюсь, чтобы мой приход был для тебя праздником, а не напоминанием долга.
Она перескакивала, он совсем не успевал.
– О, если бы у нас были дети, совсем другая была бы жизнь.
Смотрела с презрением, чуть прищуриваясь:
– Да вообще, – имеешь ли ты понятие о настоящей силе чувства? Любви? Или отчаяния? Да ты даже, – с наслаждением взмучивала она боль, – ты даже и любовницу свою способен ли крепко полюбить?
О, безумная и несчастная!
И не ждала ответа, её уже зацепило крюком по больному месту – и потащило:
– А хотела, хотела я не уезжать тогда в Борисоглебск, чтобы только взглянуть на тебя! Посмотреть, с каким лицом ты явишься от неё ко мне?! С какой совестью! – вскричала, и вырвала от него свои руки, и отшагнула: – Я любила тебя со всеми твоими недостатками! Она – за одни твои показные достоинства. У меня в центре жизни – любовь, у неё – собственное «я». И всё равно тебя будет раздражать всё, что отличает меня от неё!
С последней надеждой, уговорительно:
– Да нет, Линочка… Не будет.
– Ну как же! Она, оказывается, умеет и музыку толковать! Она тонко разбирается…
Если б Алина не так нападательно разговаривала! Но где-то надо и остановиться. Спокойно, но строго:
– Да почему ты так всегда боишься сравнений? Напротив, надо всё время сравнивать себя с другими людьми и улучшаться. – Твердел. – Не непременно играть самому, можно – воспринимать, толковать. Как раз этого я от тебя обычно не слышал…
Алина подбежала и закрыла ему рот рукой. Была такая у неё защитная манера: не дать говорить, что ей больно услышать бы.
– Ну вот! ну вот! – вскричала как торжествующе раненная. – Я знала! Ничего не кончено! Всё осталось! Что же ты не едешь к ней, почему не просишься?!
Этот её жест затыкания рта – ребёнок она и оставалась. Он переступил, не надо обижать.
А её несло всё безсвязней:
– Вот как ты мне отплатил за всё! за всё! Но запомни: ты видел её – последний раз! Или меня – последний! – И вдруг собрала глаза, как увидела что-то за его спиной. И почти шёпотом, почти шёпотом, но угрожающим: – А случись в твоей жизни что-нибудь страшное? Тяжёлая рана? Кому ты будешь руки целовать? У кого просить прощения?
Она была без сил, была жалка, но она перешла чур, запретный для воюющего солдата. И сразу – выкинулась из сердца вся расположенность, вся наклонность смягчать и льготить. Молча повернулся, ушёл. Метнул задвижкой.
Кажется, минут через пять порывалась войти. Шалишь, не возьмёшь.