По всему лотарёвскому имению подходил сев к концу благополучно, скоро останется только просо. Хотя весна поздняя, но прошли тёплые туманные дожди. Всходы замедленные, но дружные. Заботы на конном заводе: скинула Прихоть, а Баден пал, не выдержав операции, по-видимому воспаление брюшины; уже он был негоден как производитель, но жаль его. На питомник луговых трав профессор Алёхин прислал из Москвы студента-ботаника на месяц, а сам приедет позже. При возможных волнениях наёмных рабочих – жалел князь Вяземский, что так и не купил двух тракторов, а уже близко было, и тогда бы обойтись малым числом работников. От нынешней нехватки рук придётся сокращать высшие культуры и заменять более простыми. А если «снимут» пастухов – что делать с тонкорунными овцами?
Да все заботы по имению были обычные, бодрые, кроме вот этих нависающих волнений. Настроение крестьян – проходящими полосами, и каждое утро не знаешь, какого ждать сегодня. Где князь успевал побыть сам, как в Коробовке, – там лучше. В Дебри его так и не позвали. (Когда выгорели Дебри – отец подарил им кровельное железо и кирпич.) А в Падворках, передают, уже смакуют – «вся земля всему народу», с самыми абсурдными выводами, и даже были выкрики к погрому имения. И в Ольшанке настроение, в общем, отвратительное.
С крестьянами мы никогда не говорим с тою свободой, как в своём кругу. А вот – теперь надо с усилием искать правильный тон.
Князь Борис усвоил такую манеру: на недоброжелательные или глухо-угрозные замечания отвечать спокойным тоном, шуткой, улыбкой, хотя на сердце – мрак и разрывание. И этот спокойный тон ставит крестьян в тупик, невольно думают: на чём-то же его спокойствие основано? а может, это мы в своей свободе что-то промахиваемся?
Их настроение перемежается полосами – и вот пошла полоса потрав. И Падворки, но и Коробовка стали пасти по нашим пара́м, по нашим лугам, и вообще повсюду, где мы пасём. На потравы посылают мальчишек и баб. Их сгонят – мужики опять их посылают. Делай что хочешь. Теперь не оштрафуешь. А бабы стали красть хворост из парка, даже из сада.
Ощущение зыбкости и ненадёжности земли под ногами. Кругом – стихия, а своих никого. И в этой стихии спокойствие и бури одинаково загадочны и не поддаются предугаданиям. Где правда: в этих потравах – или как качали князя недавно при красных флагах? Что за непробиваемое, неуловимое народное дремучее лицемерие?
Отпокон они дворянам не верят, и вряд ли тут что поделать. Рассказывал покойный отец: отчего возникли поволжские холерные безпорядки в конце 80-х годов? Вдруг разошёлся слух, и все сразу поверили: крестьян расплодилось так много – помещики, чтоб не делиться барской землёй, решили народу поубавить. А как? – войну бы завести, так Расеи побаиваются, никто нас не задевает. И вот помещики стали нанимать докторов и студентов, чтоб они травили народ: клали бы отраву в колодцы и называли бы это холерой. (И кинулись – рвать докторов.)
Банальная фраза: «Народ – это сфинкс». Надо добавить: дикий сфинкс, невежественный, с детской жестокостью – и не верящий ни своим же избранным, ни тем, кто знает больше, ни даже самому себе – но легко верящий любому встречному ветрогону.
В Падворках один сказал: «Как хотите, ваше сиятельство, но мы теперь за Ленина, и не отступим от него ни на шаг».
И это – от одиночных пока дезертиров. Да от газетных клочков. А что будет, когда вернутся домой все войска?
Их советская газетка так и пишет, почитал в Усмани: «Триста лет Романовы дарили земли своим приспешникам. И все годы крестьянский пот орошал эти земли. Пришло время народу получить обратно своё достояние. В тот час, когда пал венец с головы последнего Романова – раздался похоронный звон над всем российским поместным дворянством. Ему не место в свободной России! Вся земля – народу».
И это ведь доступно прочесть любому грамотному крестьянину или солдату.
Похоронный звон!..
Да, кажется, он уже слышался. Хотя вокруг Лотарёва всё ещё сохранялся оазис тишины. Как и во всякой буре бывает.
И с каким же сердцем вести хозяйство?
Ещё до осени – может быть, как-нибудь дотянуть. А осень? – самый яркий период в хозяйстве, это сплотнённый весь будущий год, время проектов и планов… Склонялись с Лили: на эту осень – уедем совсем! Какие теперь можно строить планы на будущий год?
Ещё недавно было трудно расстаться с Лотарёвым на неделю – а сейчас омертвело как-то.
Заколебалась земля под хозяйством – но не твёрже и в земстве. В земское собрание намешали никем не выбранных «демократических элементов», просто хамов и черни, и совершенно несведущих ни в каком деле. Хотя, по распоряжению князя Львова, новый расширенный состав не имеет права смещать старые земские управы – но во многих уездах уже смахнули, так, видно, будет и в Усмани. А кончится земство – кончится и роль уездного предводителя. Уже и сейчас – что приносит она? Вот – уездное попечительство о семьях призванных. Новые волостные комитеты не справляются присылать сведения, и целые волости остаются без пайков солдаткам, – а всё валят на уезд и на князя Вяземского, само имя его становится ненавистным. (Уже и без того ненавистное за решительное проведение набора в уезде в прошлом году.)
Да общественная деятельность никогда и не восторгала князя Бориса, хотя он умел и вкусно сказать речь, и сорвать аплодисменты, примирить непримиримых, и проходили его резолюции. Но раньше через такую деятельность протягивалась цепь общеполезных понятных дел, каждое со следующим связано. А теперь – только болтовня да резолюции.
Тревожились, как доедут с гробом наши. Они добыли вагон, но не обратный, – потом из Грязей уезжать как придётся. Разумно отказались привозить детей. Но в Грязях всё возможно, во что превратилась такая привычная, почти домашняя станция? проезжие солдаты недавно убили священника, то избили начальника станции. Что за зверство, что за лихолетье?
А в склепе место для гроба Дмитрия пришлось приготовить в стене: уже тесно, и не трогать же наших дедов и тёток. Надо будет склеп расширить.
С гробом приехала Мама́, вдова Ася, сестра её Мая, Дилька без младенца (оставила с кормилицей) и без мужа, он всё по Красному Кресту гоняет (и может быть, наиболее разумное место сегодня, вот лишишься уездного предводительства, разорят Лотарёво – и что ж, в окопы?). Адишка – на фронте, а Софи в Царском Селе, собрала детей ото всех трёх ветвей. (Борис с Лили ещё не теряли надежды, что родятся и у них.)
Встречали их на станции несколькими парами. Запаянный цинковый гроб повезли прямо в Коробовку и поставили в церкви незадолго до вечерни, как раз воскресенье. И – все поехали к вечерне. Ночью над Дмитрием будут псалтырь читать, завтра утром ещё панихида.
У сельской вечерни обычно не бывает много народу, больше бабы, по левой стороне. Но в этот раз – привлечённые привозом гроба? из любопытства? – пришли гуще, и в правую мужичью сторону тоже.
Вяземские, как всегда, стояли впереди, но стали замечать, что что-то шумно в церкви, за их спинами. Любую службу, сколько б она ни длилась, коробовские крестьяне всегда выстаивали каменно, а что же тут? Входили, выходили, разговаривали. Оборачиваясь, заметили как будто посторонних?
Вечерня кончилась уже в сумерках. Сразу за папертью к князю Борису подошёл незнакомый высокий матрос в безкозырке и, не представляясь и никак не обращаясь, где уж там сиятельство, спросил нахальным тоном:
– А где вы думаете хоронить вашего брата?
Как всегда с усилием принуждая себя к верному тону, не давая себе возмутиться, Борис ответил:
– В нашем склепе, под церковью.
– Вашего, – выпалил матрос, – теперь ничего нет, запомните! Если вы только попробуете – мы всех ваших покойников оттуда повыкидываем!
Матрос этот был – явно не коробовский. А рядом – подошли, слушали, но уже было темно – не разобрать, ни чьи они, ни выражений лиц, как они к этому матросу? Но – и никто ж ему не возразил.
В своём многолетнем гнезде, у паперти отцовской церкви – и какая опора?
Ответил, стараясь твёрдо:
– Поступлю, как сочту нужным.
Родные уже садились в экипажи, не слышали. И к ним присоединяясь – Борис ничего не сказал при матери, думал.
По складу своего практического ума он думал не над этой символической насмешкой, что умер Дмитрий как бы за революцию – и революция же вышвыривала его из могилы. Но: как же правильно поступить? Сдаться? – позорно – но и благоразумно. Настаивать? – тактически верно, но и опасно.
А для Мама́ эта угроза была бы ещё больней. При ней – не сказал. Она поднялась к себе – и Борис собрал молодых на первом этаже, в малой гостиной.
Вот какой получился семейный совет: четыре женщины, он один мужчина. Как бы они ни голосовали – а тяжесть решенья на нём. После ранней смерти отца, с 25 лет он и стал главой рода. Всех умел сдерживать и образумлять.
Итак: либо настаивать – и завтра хоронить. Либо – уступить, и тогда везти гроб назад в Петербург, и хоронить, очевидно, – это он тоже уже додумал: в левашовском склепе в Александро-Невской лавре.
Хотя – обратного вагона нет, ещё сколько намучиться с гробом.
Вдова была в угнетённом рассеяньи. Так ли, этак, – никто не вернёт Асе мужа.
Мая – тем более в стороне.
Но – всех опережая и отметая всякие возможные возражения – буйноголовая, рыжеволосая, зеленоглазая Дилька просто взорвалась от негодования: как?? да что за наглость? не уступать ни в коем случае!
Бешеный пыл её не умерился и от рождения четырёх детей. И мужество отчаянной конской скачки, любого физического подвига, и абсолютная независимость взглядов всё так же жили в ней, в её львином голосе:
– Да кто мы? – и кто они? Кто построил им всю эту церковь? Да что бы сказал отец? Да как мы будем на себя смотреть, если уступим? И ведь Митя даже просил именно тут похорониться!
Выглядела неукротимо.
– Нельзя им показать, что боишься! Да и не посмеют они скандалить в церкви.
А Лиля, с тонко писанным лицом, нервно покачивала переплетенными тонкими пальцами и возражала ласково:
– Диля! Тебе легко говорить: ты через три дня и уедешь. А нам тут – оставаться и жить. И справляться со всеми последствиями.
Она не любила Дильку за взбалмошность, за оголтелую резкость.
Борис колебался как никогда. Да, он будет презирать себя за уступчивость, оказавшуюся ненужной. И ляжет пятно на всю историю рода: тело мёртвого героя трусливо увезли от похорон. Но и – рисковать крестьянским взрывом, когда всё еле-еле держится? Еле-еле найден тон в этой небывалой обстановке – и сорваться?
Возникло это случайно? – просто нет ничего вашего? Или особая ненависть к Дмитрию?
В Пятом году здесь, вокруг Лотарёва, было тихо, – а в другом имении, в Аркадаке, волновались. А Дмитрий как раз был там, и с коня помогал усмирительному отряду давить безпорядки. А из Аркадака сюда всё быстро переносится, да коней же возят.
Наверно, помнят.
Конечно помнят.
– Но отец построил им церковь, больницу, школу! но из уваженья к отцу? Они не посмеют!
Борис скептически усмехнулся:
– Дед Пахом сказал мне так: довольны мы покойным князем премного, а благодарны – за что бы? Ведь он же не для нас делал, а для спасенья своей души.
А сегодня – в окрестностях бродят агитаторы, подбивают крестьян захватывать землю. Только дай толчок – и начнётся погром.
Все говорили как будто тихо, одна Дилька громко, – но Мама́ услышала, и пришла со второго этажа – высокая, спокойная. От смерти Дмитрия она не согнулась, да это было и в характере её: всегда прежде всего организованность и пунктуальность.
Стыдно стало, что обсуждали без неё. Открыли.
Бешеный темперамент Лидии, да и Мити, – был не её, хотя возмущаться она умела страстно. Методичностью, прагматичностью (сказывалась бабушка Тизенгаузен?) она ближе была к Борису.
Но и – твёрдостью.
Молодые теперь молчали, она обвела их глазами гордо:
– Князья Вяземские – не мелкие воришки. Это – наш родовой склеп.
И положила спору конец.
Ася высказала плачебным голосом:
– А что если попросить отца Леонида прочесть на похоронах приказ Радко-Дмитриева про Митю?
Хорошая мысль! Хорошая.
Опубликовано 23 апреля
КО ВСЕМ КРЕСТЬЯНАМ
…Сторонники свергнутого царя говорят, будто революция оставила страну без хлеба. Они клевещут, будто крестьяне не везут хлеб в города потому, что они против свободы. Крестьяне! Если хотите сохранить свободу, навеки свергнуть иго земских начальников, стражников, помещиков – спасайте революцию! Без свободы не будет и земли! Везите же немедленно как можно больше хлеба к мельницам и пристаням. Каждый куль хлеба – это сейчас прочный камень в основание здания новой России.
Петроградский Совет Рабочих и Солдатских Депутатов
Нонешнюю Пасху, первую за много лет, – не провёл Ковынёв у себя в станице: затурсучился в Питере с общеказачьим съездом, а тут уже подоспевало ехать на донской, а заехать прежде к себе в Глазуны – так при сегодняшнем перелихом разливе и до Новочеркасска потом не доберёшься.
Петроградский казачий съезд принёс ту горечь, что казаки – не оказались едины, кто бы мог ждать такое? После жарких схваток в столичном зале, когда, как на майдане, все когакали и широпёрились («допустить иногородних!» – «мужика пожалковал? целуйся с ним сам!»), часть казаков-фронтовиков, которых так зазывали, тоже окликнулись, откололись от съезда, назвали себя «партией трудового казачества». Без них наконец решили: все земли, леса, воды и недра есть неотъемлемая собственность каждого казачьего войска, и оно – полный хозяин своих земель. А вторая болячка: разорительный порядок казачьей службы – поголовная справа со своим конём, своим снаряжением и обмундированием, но и не во время ж войны менять? – а просить теперь же у Временного правительства казённой помощи на непосильные казачьи тяготы. Но порадовал съезд резолюцией о братстве между казачьими офицерами и рядовыми казаками: отныне нет между нами начальников, а только старшие и младшие братья! А потом был Ковынёв в делегации от съезда в Мариинский дворец, – принимал Гучков, и упросили его не разгонять штаб походного атамана при Ставке, он же обещающе призывал казаков – помочь построить и всю Россию на старых казацких выборных началах.
Это – справно! Это – по-нашему! Да давно бы так!
По пути на юг заезжал к брату Александру в брянское лесничество. Что он жаловался в письмах раньше на всю военную разруху и недостачи в заготовке дров, в лесопильном заводе, в провианте, – теперь уже мелким казалось перед развалом этих месяцев, когда рабочие и даже пленные стали дыбиться. Исхудал, забегался, какой-то рок над ним, несчастным.
Но и на станциях, на разных пересадках, вот в Грязях, навидался Ковынёв странных этих картин: на станционных платформах под солнышком – сидят и даже лежат, десятками, кучками, и видно, что часами многими, – солдаты, мужики, бабы. И все – грызут семячки, уже обсыпано шелухой вокруг каждого, а несколько о чём-нибудь спорят. Груды людей здоровых, рабочих, изнывают от безделья, жаркой истомы, скуки, безнадёжного ожидания чего-то неведомого. И споры – самые изнурительные, пустые, досадливые, никуда не ведущие, а мысли низкие, как-нибудь поддеть и уязвить соседа. То рассуждают: взять бы землю не штука, да как потом промеж себя не перерезаться? То – паровозный кочегар и шахтёр доказывают, что бросили бы дело своё и кинулись бы на землю, а им: а у вас приложение к земле есть? А лошадей? Так пусть кажному казна подарит. А лошадь тоже требует, чтобы вокруг неё походатайствовали. А кто на твоём паровозе останется, если все покидают? – И так часами. И никто не понимает: зачем он вот сидит в незнакомом месте, без дела, без смысла, без радости, неумытый и одуревший? Как будто свобода открылась и посулы большие, а утехи мало во всём том.
Столько десятилетий в великом безмолвии страны было нечто значительное, сосредоточенность страдания и мысли. А как заговорила… – ах, лучше б ты не говорила! – словами потёртыми, пошлыми, занятыми из листовок.
Вот такой очерк – да послать в «Русские ведомости»? – ведь не напечатают? И про великую молчальницу, и лучше б ты не говорила?.. Ох, это надо смягчать, о Свободе – надо весьма осторожно выражаться, она очень обидчивая, чувствительней царя.
И в газетах же жалуются: отчего теперь не слышно набатного голоса наших писателей? Сейчас так хочется верить, носить в сердце не жгучую боль, а надежду, – кто бы нас подбодрил, кто бы указал?
А – сунься, напиши.
Да сейчас не миновать посылать и очерк о новочеркасском донском съезде. А что там увидим?
По Крещенскому спуску поднялся к Собору на извозчике – да тут же наискось и остановился в «Золотом якоре», окно досталось – на Соборную площадь с Ермаком.
Ещё два дня оставалось до съезда – но уже многие приехали, все ходили к знакомым, встречались в гостиницах, перебраживали и группками стягивались на бульварах Платовского, Ермаковского проспектов и в Александровском саду. Не узнать патриархального Новочеркасска – весь март пробурлил, и в апреле не стало разреженней, – митинги, красные флаги. Засели иногородние в атаманском дворце и в областном правлении, захватили и «Донские ведомости». Очнулись казаки неповоротливыми и беззащитными на собственном своём Дону.
Зык пошёл по народу.
Но всё изменилось со средины марта, как учредился Донской союз и устоял перед всеми угрозами. Прокудник Голубов пришёл на заседание Союза в правление станицы у Троицкой церкви, как раз в день Благовещения, и стал громить: «Помните, граждане, если не разойдётесь и не прекратите ваше контрреволюционное сборище – разгоним! Не забывайте, что у нас – 16 тысяч штыков!» А Бояринов ответил: «Хорошо, кликнем и мы по станицам, сколько у нас шашек!» И выгнали есаула Голубова, он убежал, грозя кулаками. Тут же они устроили в устрашение парад расхлябанного гарнизона – так здешние казачьи сотни вышли на парад тайком с боевыми патронами. Союз – устоял, и все теперь знали, что есть у казачества защита, присылали ходоков из станиц, слали приветствия и с фронта. Устоял и потому, что комитетом насаженный атаман Волошинов с оглядкой и тихо, а стал тоже опираться на Союз. И Союз открыто готовил выборы в Войсковой Круг к маю и готовил проекты решений для апрельского съезда. Скинуть солдатский сапог! взять управление Доном в свои руки! Д о н д л я к а з а к о в! К Донскому союзу примкнуло и общество донских учителей, и союз учащихся средних школ, и общество чиновников. Стали издавать свой «Вестник» и «Казачью почту». Нет, нас голыми руками не сварначишь!
Областной исполнительный комитет попытался созвать навстречу казачьему съезду свой съезд от городов, округов и крестьян – но не вышло у них, потому что не были они никак сроднены с населением области. И тогда они метнулись на агитацию: стали искать и раскапывать на окраинах Новочеркасска могилы повешенных в 1905–06 годах по приговорам военно-окружного суда, и возбуждённая толпа кинулась бить помощника полицмейстера. Про Донской союз кричали и печатали, что он коварно прикрывается прогрессивными лозунгами, а нельзя вверить ему судьбу казачества. А из Ростова подпевал им «Азовский край», что Союз запугивает станичников, а в гостинице «Золотой Якорь» – «гнездо черносотенной агитации». (Влип Фёдор Дмитриевич…)
А приехавший из Петрограда эмиссар Временного правительства ругал петроградский казачий съезд за его решения о войсковых землях: это – сумбур, и какие такие особенные военные тяготы несут донцы: вот их 2 миллиона, а ставят 50 тысяч войска, могли бы и в пять раз больше! И успокаивал иногородних, что они – прямые наследники помещичьих земель в области, а Войску придётся поступиться частью и войсковых. И кое-где стали возникать комитеты иногородних и накладывать руку на инвентарь и землю не одних помещиков-казаков, но уже требовали и казачьих юртовых земель! А где посягнули рубить и войсковой лес! Начались самовольные запашки. Солдатские делегаты, обнаглев, ехали распоряжаться в Манычско-Сальских степях, а в гирлах Дона их азовский гарнизон (где вы были, когда мы держали Азов против турок?!) снял рыболовную охрану («комиссаром рыбных ловель» теперь стал адвокат) – и начали истреблять рыбу.
Ползут по станицам, тревожат эти слухи: что будут землю поровну делить с иногородними.
А – не хочет смириться неслухменное казачье сердце! А – не дадим своего казачьего уклада! И как управлялись мы ещё до Петра, – не расстрянемся с нашей старинной казачьей свободой! У нас, казаков, – всё своё, особенное! И нашу жизню могут вырешать даже не городские казаки, а – станичники, вышедшие от земли, выросшие на коне. А другие – никто наших нужд не разумеют. И Временному правительству мы повинуемся – лишь пока оно не против казаков! Не, наше казачье чутьё верх возьмёт!
А – и должно ж от революции казакам полегчать, а то же – как?..
Так толковали между собой перед съездом, и Ковынёв вместе с истыми казаками – чувствовал так же.
Но мало показалось врагам травить иногородних на казаков – ещё и казаков посунулись расколоть. И Голубов выкинул такое: «Нет единого казачества! есть казаки трудовые, а есть нетрудовые». А за ним повторял и казак-социалист Агеев.
Во-он куда! Ай, бритва остра, да никому не сестра.
И – кто же тогда Ковынёв? Он был тут – из самых заслуженных и давних революционеров. За Выборгское воззвание сидел в тюрьме. За революционную деятельность высылался прочь из войска Донского. С Пешехоновым начинал народно-социалистическую партию. Сколько очерков писал, хоть сдержанных, но против правительства, против правых, против всех порядков старого режима. В своих дневниках, чередуя с видами знойной степи, свинцовой Невы, вагонными встречами, пожаром на гумнах, и как ласкал у красоток мякитишки, и страшными картинами Турецкого фронта, искалеченная дорога на озеро Ван, и солдаты по 8 суток в горах без еды, – сколько места раздвигал и описывал обильно: казака ли, пострадавшего за бунт, или питерского извозчика, в ком обнаружил бывшего городового со всеми его тёмными полицейскими рассказами. А по-нынешнему: если сам он почти не на земле, а сестра Маша бьётся с хозяйством, нанимая когда троих, а когда до семерых работников, – так значит, Фёдор Ковынёв – «нетрудовой казак»? Это – что? Переехав на юг, он не только становился, значит, больше донцом, чем русским, но ещё: из либерала – реакционером? С первого дня съезда, где он был не то чтобы видной фигурой, но заметной, в либеральных газетах и пригладили: небольшая группа умеренных станичников, руководимая народным социалистом, известным русским писателем (фамилию его не назвали), не только оказалась отсталой по своим лозунгам, но награждается кличками: «охранники», «опричники», «приверженцы старого режима».
Так это теперь Ергаков, рассчитанный Машею за недобросовесть и уже качавший кулаком у носа станичного заседателя, – разве остановится разгромить ковынёвское хозяйство?
О-го.
А ведь бродило в казачьей молоди последние годы, уже порченые появились… Выпивка да карты, те выписывают по улице кренделя ногами, а тот и за матерью с ножом гулял. Хулиганы изменили в священной казачьей клятве слова на пакость – и распевают вслух. А в глазуновское правление трижды подкидывали письма, что запалят станицу с трёх сторон.
А что, и запалят.
Этой весной напомнила Дону гнев свой и природа – размахнулась на революционный манер. После многоснежной зимы снег ссунулся разом и начался такой разлив, какого сам Ковынёв не помнил в жизни, а старики называли дальний год. Неузнаваемо вздыбился какой-нибудь Бобёр, не говоря о Донце и Хопре, а Медведица – всегда тихая, с песчаными отмелями, осыхающая летом до того, что ребятишки с удочками, засучив штаны, перебраживают с косы на косу, – взбушевалась, кинулась взломной водой, свалила железнодорожный мост, затопила луга, сады, левады, прибрежные хутора и станицы с амбарами и гумнами, валяла избы, плетни, прясла, снесла сотни десятин лесу, прорывала мельничные плотины, выворачивала ямы, портила дороги, топила гурты скота. А что же – сам Дон? По левому берегу разливался до 15 вёрст. Сколько казачьих хозяйств разорено! Нижнечирская вся затоплена, кое-где вода выше крыш, Старочеркасская спасалась лодками вместе с ревущим скотом на последнюю возвышенность, застигнутые плыли свиньи и куры по воде. Из Константиновской уплывали целые дома, слали туда баржи на выручку. У Цымлянской сорвало шлюзы, льдинами снесло телеграф на две версты, Елизаветинская полуразрушена. У Временного правительства запросил Областной комитет – только первой помощи миллиард.
(Сливаются образы наводнения и революции. И, как наводнение, сколько же обломков и мусора нанесёт, сколько оставит ям развороченных. Использовать в очерке.)
В канун казачьего съезда, в ту субботу, неделю назад, и на сам Новочеркасск налетел шторм небывалый, ломало деревья, а с аксайской стороны и по вздутой Тузловке прибивало к новочеркасской горе обломки построек, сараи, будки.
А Зинуша, по уговору, должна была приехать – вот в эту будущую неделю, после съезда, чтобы вместе ехать в Глазуновскую. Дал телеграмму ей в Тамбов: проехать нигде нельзя, телеграфирую после спада воды.
Да одна ли вода? Сколько тут взбухло и распирало – уже и Зинуша не помещалась. Переждать.
Необыкновенные донские дни весны Семнадцатого года! – и на них бы тоже растянулся донской роман, включить бы тоже и их? Да – кому теперь беллетристика? Теперь нужен поворотливый репортаж о событиях, вот и о съезде. И даже на него времени и головы нет.
Как ни старался Донской союз собрать чисто казачий съезд – не вышло. Съехалось большинство – не станичники, а только казаки по рождению. (Да как и Ковынёв…) Лезли всё «общественники» – тот, мол, каторгу отбывал, тот – социал-демократ, тот – эсер. Что ж станичники? – они ошеломлены революцией и вперёд не лезут, вместо них вот эти ораки. Но Ковынёву, который и вправду на плацдарме общественной службы уже 10 лет, видно, что эти – всё новые, или вчерашние мазурики, или несомненные босяки, даже хамы озорные, хотя все – «на пользу трудящихся». А фронтовые казаки – совсем мало приехали, или не спроворились их вызвать. Да приедь они во множестве, так, по петроградскому съезду, ещё и не знаешь, куда повернут: они уже много переняли от солдатского разгула.
И ещё съезд не начался, ещё только на вокзале встречали делегатов, челомкались, – развязалась суперéча: «общественники» потребовали отказать в местах на съезде: донскому дворянству, Войсковому штабу и всем другим штабным (самым создателям Донского союза!), окружным атаманам и представителям окружных управлений, – мол, они служили старому режиму! И от офицерского союза, от сословных групп не приймать: черносотенцы, долой! С этого и заколыхалась съездовская борьба в прошлое воскресенье, и что ж? – взяли на горло и на голосование, и чисто казачью группу, заслуженных старых казаков, – не допустили!
Об этом – уж непременно Фёдор Дмитрич напишет в «Русские ведомости», не стерпит. Кого бы сковырнуть? (скутляшить, по-донскому) – это модный мотив момента, в Петрограде вон каких сковырнули – а мы хуже? да если артельно, кучей навалимся! (А тем временем солдатская саранча, затуманенная раздаваемыми протолмациями, двинулась и в глухие углы Дона – «сковыривать» и там.)
Открылся съезд в зимнем театре, 800 человек, сидели в партере вперемежку военные, судейские, учительские, инженерные тужурки, пиджаки, сюртуки, а то и бобриковые дипломаты, казачьи суконные чекмени, бородачи в повитухах, а уж обычная новочеркасская публика – на галёрке. И сосед Фёдора Дмитриевича, по виду приличный среброусый старичок, кивнул ему на архиерея в губернаторской ложе: «Не уедем отсюда, пока и архиерея не сковырнём!»
Вослед баламутица тут же, в первый день: Волошинов, понадеясь на казачий съезд, своей атаманской властью отменил оголтелый приказ Военного отдела, что казакам вне строя отменяется отдавать честь офицерам. Смутьянский Военный отдел загорелся и постановил оказать Волошинову недоверие. Без съезда, может быть, сковырнули бы и его. Но тут съезд встал за атамана: казацкая честь – неотменима! не свелим такого!
Так и закачался съезд: то в ту сторону, то в эту. И сегодня качался – уже восьмой день, к концу. Из Петрограда направлять съезд приехал член 4-й Думы Воронков – и уж держался вдесятеро авантажней перводумца Ковынёва, всё время на сцене: «Меня пугало предположение, что ваш съезд не выполнит надежд. Но теперь я спокоен. Казак-республиканец скажет своё решающее слово». В тон выступал и Волошинов: «Нас продавали, нас предавали, над нами издевались. И мы дожили, что терпенье народное лопнуло. Я стою за демократическую республику – и иного правления быть не может».
Да уж Ковынёв ли не за демократическую республику! Да только что-то она у нас выворотная вытрюхивается.
Была борьба между северными и южными округами при выборах президиума. Председателем победил директор каменского реального училища Митрофан Богаевский (он и петроградского съезда уже был председатель), – ничего не скажешь, златоуст, донской Баян. (А Ковынёв – даже и кандидатурой в президиум не прозвучал, не вспомнили. Другое поколение – другие песни, что ж)
Из первых дел: разыменовали станицы Таубеевскую и Граббовскую (атаманы Таубе и Граббе), стряхнуть безтактные царские нашлёпки, вернули казачьи названия.
Но по нынешнему времени в одни казачьи вопросы тоже не упрёшься. А что – ко Временному правительству? (От военного министра приехал с приветствием генерал Хагандоков, и внагон ему телеграмма от Гучкова.) Вот такой постанов: полное доверие. Тут выскочили Голубов с ватагой: доверие «постольку-поскольку». Ему: нет!! – не допускать давления на правительство и защищать от всякого ограничения власти. А после апрельской сумятицы в Петрограде – ещё раз доверие правительству, мы подчиняемся ему одному, и казаки всегда будут верны присяге! А петроградский Совет рабочих депутатов пусть опубликует фамилии своих неведомых членов да прекратит агитацию ленинцев, вредную для революции.
А – война? Вся округа в один голос: недопустимо ломать армию во время войны! Армия должна иметь железную дисциплину, и пусть не вмешиваются никакие общественные организации! Победа – во что бы то ни стало! (И ещё добавляли голоса: на́до-бедно – и с нексиями, и контрибуциями!)
В этих же днях из Екатеринодара отозвалась и войсковая рада кубанцев: не допустить противодействия Временному правительству! Пусть петроградский Совет ясней определит своё отношение к нему и к войне! Не допустить разгрома России! Не останавливаться ни перед какими жертвами до победного конца!
Толклись на съезде донском, что надо искать новые формы управления. Нужны – новые, а какие – на просвет никому не ясно. Земское – да (но и казачье самоуправление – ещё отдельно). Демократическая республика… – а с национальностями как? – единая и неделимая, вот порешил съезд. А национальностям – самоопределение.