Через пять минут глаза у Никиты Иваныча стали заплывать. Яд действовал быстро. Пока он пришел к своей избе, от глаз остались щелочки. По дороге успел заметить инвалида Пухова, который сидел на скамеечке у ворот и, выставив деревянный протез, как ствол пулемета, смотрел вдоль улицы.
– Иваныч! – позвал Пухов. – Айда покурим!
Аникеев гордо прошагал мимо. У себя во дворе он выкатил из сарая велосипед и стал накачивать переднее колесо.
– Куда это? – спросила Катерина. – Не завтракамши-то?
– Не ваше дело, – буркнул Завхоз.
– Кто тебя приласкал-то с утра? – засмеялась старуха, имея в виду заплывшие глаза. – Экий ты справный стал!
– Чтоб Ивана в моей избе – ноги не было! – сурово сказал Никита Иваныч. – А его улей я назад отдам. Мне чужого не надо.
– У-у, понесло тебя! – развеселилась Катерина. – Ириша, ну-ка иди сюда, глянь-ка на нашего отца, чего это с ним?
В молодости она побаивалась мужа, не то что слова поперек, а лишнего опасалась сказать. Никита Аникеев крутой мужик был, хоть и не бивал жену, но чуть что не по нему – кулаком о стол: мать-перемать! Не прекословь! А как состарилась – все нипочем ей стало. Никита Иваныч говорит: заведи-ка мне, старуха, лагушок медовухи. Она – нечего мед переводить, ты и без медовухи всегда веселый.
Старуха вышла из повиновения, и он с этим никак не мог примириться.
– Коли ты в село – хлеба купи, – предупредила Катерина. – Тогда я квашню ставить не буду.
– Мне не до хлеба, – отмахнулся дед Аникеев. – Я по другому делу.
– У вас у всех дела, – разворчалась старуха. – А я вас корми-пои! За день не присядешь, как заведенная. Помогать никто не желает! Небось за стол, так…
Она оборвалась на полуслове, потому что скрипнула чердачная дверь и на приставной лестнице показалась Ирина. Никита Иваныч бросил насос и придержал лестницу.
– А ты почто до такой поры лежишь, как телка? – вскинулась Катерина на дочь. – Хоть бы помогла картошки почистить.
Ирина спустилась на землю, и сердце Никиты Иваныча отмякло, даже утренняя схватка с Видякиным забылась и жестокая обида на него притупилась.
– Что с тобой, папа? – испугалась дочь, заметив опухшие глаза.
– Пчела укусила, – сказал Завхоз. – Ничего, это полезно, говорят.
– Бедненький, – пожалела она. – Ты сейчас на китайца похож.
– А ну вас! – рассердилась Катерина и ушла в избу. Через минуту она вынесла хозяйственную сумку, крепко привязала ее к багажнику велосипеда и молча сунула мужу пятерку.
– Папа, – ласково сказала Ирина, – покажи мне сегодня журавлиное гнездо. Давай сходим с тобой, когда ты вернешься.
– Шесть буханок возьмешь, – распорядилась старуха, – и три килограмма рису.
– Ладно, дочка, – согласился Никита Иваныч. – Токо они сейчас на выводках сидят, близко к себе не подпускают. А спугнешь – могут и гнездо бросить.
– А мы осторожно!
Завхоз нащупал в кармане жалобу, но вытащить и показать ее дочери все-таки не решился. Не хватало еще и с ней испортить отношения. Кто знает, как она воспримет?
– Я буду тебя ждать, – сказала дочь. – Ты только не задерживайся. Хорошо?
Дед Аникеев вывел велосипед на улицу, сел в седло и покатил вдоль улицы, набирая скорость. До поселка, где была почта и магазин, считалось двенадцать километров. Обычно, если Завхозу случалось ездить туда, он ехал не спеша, глядел по сторонам и думал. Скрипели педали, шуршали колеса по песку, и мысли приходили хорошие, ладные. Вот едет он, Аникеев Никита Иваныч, крепкий еще, несмотря на семьдесят лет, ничего нигде не болит, не ноет, дышится легко. С хозяйством он может управляться, сена на корову накашивает, за пчелами ходит, охотится еще, рыбачит для себя. Хорошая жизнь досталась на старости лет. И если еще Ирина замуж выйдет, а старуха болеть не будет – можно долго жить. В молодости-то и войны были, и голод, и болезни всякие.
Сейчас же Завхоз крутил педали, и ни одной подобной мысли в голове не появлялось. Он заметил, что дорога начинает зарастать, затягиваться травой-ползунком, а посередине вообще выдурила до пояса, хоть литовкой коси. Год минул, как леспромхоз закрыли, но уже почернели пни на вырубках, кое-где молодой соснячок-самосев проклюнулся. Брошенные вдоль дороги изношенные и разбитые трелевочники примелькались уже, вписались как-то и в глаза не очень-то бросаются. Лесовозные дороги и волоки тоже понемногу зарастают: там мох пробился, там травка зазеленела.
Может, прав Иван Видякин? Природа сама излечится. Когда у человека что заболит, так организм все силы кидает, чтобы болезнь ту осилить. Лиса в капкан попадет – начинает скорее лапу отгрызать. Черт с ней, с лапой-то, на трех скакать можно, зато живая. Приспособятся, может, журавли-то? И болото помаленьку восстановится? Чего журавлям лететь в чужой Китай, если родились здесь, выросли, летать научились? Он же, Аникеев Никита Иваныч, не поехал из Алейки, когда леспромхоз разогнали. А ведь тоже – поселок-то разорили: ни магазина, ни фельдшера, ни почты. Казалось, невозможно человеку жить, а живут ведь!
Дед Аникеев слез с велосипеда и покатил его, шагая сухой, твердой дорогой. Стебли трав звонко стучали о спицы, искрилась последними каплями высыхающая роса, и стремительные птицы проносились в прозрачном, теплом воздухе… Может, и впрямь не стоит булгачить народ жалобами? На кого жаловаться-то? На себя же и выходит! Сам столько лет в леспромхозе отработал и, пока завхозом не назначили, сколько лесу-то повалил? И вокруг болота валил. Заставляли – делал и денежки еще получал. Спросят: раньше-то почему о болоте не подумал, не написал? Вдоль рек лес оставляли, как положено было. А про болото кто знал? В законе ни слова – значит, можно. Почему, спросят, если ты такой ушлый, раньше не додумался? Почему тебе в голову не тенькнуло, что болото пересохнет, если леса вырезать?
А кто его знает – почему? Жил и никогда не задумывался. Другие заботы были…
Он положил велосипед на обочину и присел, доставая кисет. На середине дороги, в траве, мелькнуло что-то синее, похожее на бумажку от конфеты. Дед Аникеев раздвинул ногой траву и увидел кучное семейство кукушкиных слезок. «Вот уже и цветы на дороге растут», – отметил он и, оглянувшись по сторонам, сунулся носом в бледно-синие лапки цветов.
Кукушкины слезки нужно нюхать не срывая. Сорвешь – и запах мгновенно улетучивается.
Но цветы почему-то пахли махоркой и пылью. Это обескуражило Никиту Иваныча и, ощупав припухший нос, он встал. Тут же вспомнился Иван Видякин… Бестолковый какой-то день начинался. Пошел к Ивану за одобрением – получил шиш. Верно, теперь он обиделся… Хуже того, подумает, что он, Аникеев, спятил, рехнулся на этом болоте. Почему-то никто ведь, кроме него, жалоб не пишет. Он один строчит и строчит. И сейчас увидел бы Иван, как старик в семьдесят лет ползает на коленках и нюхает цветы, – что бы подумал?..
Но в Москве-то должны знать про журавлей и болото! Ведь и фотографа присылали, значит, точно знают. Тогда почему не шевелятся, почему до сих пор палец о палец не ударили? Никита Иваныч поднял велосипед и покатил его дальше. И вообще, о чем люди думают? Ладно, после войны разруха была, хозяйство народное восстанавливали. Тут уж не до птичек было, люди с голоду мерли. Ну а теперь чего? Все есть, промышленность вон какая, в космос чуть не каждый день летаем. На земле-то, поди, можно порядок навести. Слышно было, заповедников-то много создают: и бобров разводят, и зубров, говорят, снова восстановили. А недавно Иван Видякин рассказывал, будто из Канады овцебыков привезли и в тундре расселили. Зверь диковинный и по размерам чуть ли не второй после слона. Со всеми этими животными понятно, с них есть что взять: и пушнина тебе, и мясо, и шерсть. С черного журавля-то ничего не возьмешь. Красивая птица, да и все. Но из-за редкости да красоты ее и надо держать! Если из одной редкости исходить, тогда и художники нам ни к чему.
И от следующей мысли дед Аникеев аж остановился. Вдруг зябко стало, руки ослабли…
А вот возьмут, трахнут атомной бомбой, и все пропадет разом. Ни людей не останется, ни бобров с овцебыками. И журавли сгорят на лету, и болото высохнет. Даже Хозяин, если он все-таки есть, погибнет, и кукушкины слезки. Конечно, раз такая опасность, до птицы ли людям? Обороняться надо, свои бомбы делать – вот куда денежки-то идут. Потому Ивану журавли и не нужны. Он все строится, деньги зарабатывает, чтобы пожить всласть, пока тихо на земле.
Но ведь если так думать, то сразу ложись в гроб и помирай. Никита Иваныч вскочил на велосипед и крутанул педали. Каких только войн на земле не было, и горячие, и холодные. Если бы рассупонились хоть раз – давно бы и без атома пропали. Птице-то наплевать, что люди между собой творят. Люди между собой грызутся, бьют друг друга, а птица живет. Дожился человек на земле, опустился – хуже некуда. Скоро у птиц станем учиться, как жить.
Растревоженный такими мыслями, Никита Иваныч заехал в поселок и прямым ходом направился к почте. Там он купил конверт, запечатал жалобу и отправил заказным письмом.
– Слышь, девонька, – окликнул он приемщицу писем, собираясь уходить, – скажи-ка, война будет или нет? Чего там слышно?
– Не будет, дедушка! – отозвалась та и засмеялась. – Вы живите спокойно.
– Вот спасибо, – довольно сказал Завхоз, первый раз в этот день услышав доброе слово. – Дай Бог тебе жениха хорошего!
Девушка покраснела, не переставая смеяться, а Никита Иваныч вдруг заторопился. Он вспомнил, что обещал сводить Ирину на болото и показать журавлиное гнездо. Выезжая из поселка, он угодил в облако пыли, недвижимо висящее над дорогой. Кто-то успел проехать впереди на тракторах, и теперь Завхозу предстояло глотать ее весь обратный путь или обгонять чертову технику. Он приналег на педали и скоро увидел штук шесть бульдозеров, стоящих у развилки дорог. Отплевав хрустящий на зубах песок, Никита Иваныч остановился: путь заслонял человек в болотных сапогах, с полевой сумкой на боку и развернутой картой.
– Мы тут заблудились, – сказал человек. – Стоим, как витязь на распутье. Это куда дорога?
– А вам куда ехать-то?
– На Алейку.
– Ну, давай по моему следу, – сказал Завхоз и, объехав трактора, вздохнул наконец свободно. Мелькнула мысль спросить, зачем это гонят бульдозеры в Алейку, но, обернувшись, Никита Иваныч увидел, что тракторная колонна вздрогнула и поползла за ним. Он прибавил скорости, и техника через несколько поворотов отстала. Велосипед катился легко, мелькали придорожные сосенки, цветы в траве, разноголосо и звонко пели птицы. Даже педали поскрипывали как-то музыкально. Только пустая хозяйственная сумка так и болталась на багажнике, напомнив о забытом хлебе только у ворот дома…
Никита Иваныч привел Ирину на болото, когда солнце легло на его дальний горизонт и уже не палило, прикрывшись розовой дымкой. Чахлые, кривые сосенки по краю и буйная осока плавились, истекая малиновыми ручьями.
– Вон там они и живут. – Аникеев указал на пламенеющий островок среди темных поблескивающих пятен трясины. – Сейчас-то они подпустят, им солнце прямо в глаза…
– Скорее! – заторопила дочь. – Солнце зайдет, и краски исчезнут. Мне нужны краски, понимаешь? Мне нужны краски!
– В темноте-то бывает еще красивше, – улыбаясь, сказал Никита Иваныч. – Подкрадешься – а они стоят и только головами покачивают. Важные птицы, куда там! Начальство над всеми птицами… А эта, мелюзга ихняя, возится в гнезде, дерется, орет! Ну чисто ребятишки человеческие!.. Разве ты не помнишь? Я тебе маленькой-то показывал.
– Как во сне, – призналась Ирина. – Идем!
Дед Аникеев разыскал место, где без шума можно было пробраться сквозь густой кустарник, и повел дочь обходным путем, чтобы зайти от солнца. Чавкала бурая, кое-где схваченная ярко-зеленой травой земля, длинные тени качались по болоту, натыкаясь друг на друга.
– Погоди! – громко прошептал Никита Иваныч и остановился. – А про Хозяина ты помнишь? Ну, байку-то рассказывают? Мы же с тобой караулить его ходили. Разве не помнишь? Когда ты в город, в училище поступать собралась?
– Помню-помню, – заверила Ирина, подталкивая отца. – Скорее!
– Стой. А помнишь, как нас мать на болото тогда не пускала? Мы же с тобой тайком убежали. Помнишь? – Дед Аникеев тоненько рассмеялся. – Луна светит – мы сидим, притаились. А у тебя зубы такой стукоток выделывают! По болоту-то – чавк, чавк! Ходит! Жалко, не увидели. А если б увидели?
– Со страху бы умерла, – не сводя глаз с заветного островка, сказала Ирина. – Кажется, вижу…
– Да ничего ты не видишь, – отмахнулся Никита Иваныч. – Слушай меня. Его, значит, Хозяина, не надо бояться. Если он есть, то это животное и все. Ну, чудное, конешно, диковинное. Это раньше его дьяволом звали и место это проклятым считалось. А нынче-то чего бояться? В космос летаем, а на земле боимся. Сами еще чудные, правда?
Ирина молча покивала, и они тронулись дальше. Трясина попадалась чаще – этакие приветливые травянистые пятна, но сунь туда жердь в три сажени – вся уйдет.
– Слышь, дочка… – Аникеев опять остановился. – Сегодня Иван Видякин сказал, будто в Англии подобное животное нашли. Неужто так и есть?
– Еще не нашли, но ищут, – прошептала Ирина. – К ним со всего мира искатели хлынули. Японцы с аппаратурой приезжали… Найдут.
– Ну? – удивился Завхоз и озабоченно потер щеку. – Вон оно как… А может, я тогда зря про Хозяина написал? И к нам со всего мира полезут.
– Как написал? – не поняла Ирина. – О чем это ты?
– Да я так… – отмахнулся Никита Иваныч и вдруг скомандовал: – Ложись! Дальше токо ползком!
Он упал на живот и оглянулся на дочь. Та помедлила и встала на четвереньки.
– Ложись! – просипел Аникеев. – Спугнем – тут больше не поселятся.
Ползти было мягко, словно по перине. Мощный торфяник, пропитанный водой, чуть покачивался под коленями и локтями. Теплая болотная жижа приятно щекотала руки. Когда вползли в осоку, Завхоз прилег и отдышался.
– Видишь, нет? Должны стоять…
Ирина подняла бинокль.
– Стоят, вижу…
– Во, – прошептал Никита Иваныч, – здесь и остановимся. Ближе нельзя. Ближе и дочь родную не пущу – слетят.
– Как же я с такого расстояния писать буду? – возразила Ирина. – Мне ближе надо.
– Спугнешь! – отрезал Аникеев. – Не пущу!
И вдруг дочь вышла из повиновения, встала во весь рост, подхватила этюдник и пошла прямо на островок. Никита Иваныч обомлел.
– Назад! – прошипел он и быстро-быстро пополз следом. – Кому сказал?
Между тем Ирина остановилась в десяти шагах от островка и спокойно поставила этюдник на ножки. При этом у нее что-то звякнуло, как показалось, оглушительно. Аникеев зажмурился. Дочь же быстро достала холст на подрамнике и, закрепив его, принялась выдавливать краски на палитру. Журавль, что настороженно прятался в траве, неожиданно выдернул ноги из трясины и неторопливо полез на кочку. «Сейчас взлетит!» – ахнул Никита Иваныч.
Однако журавль что-то бормотнул, отчего послышался бурный писк из гнезда, и прочно встал на кочку.
– Тьфу ты… – Завхоз выругался и, не скрываясь больше, подошел к дочери.
– Он мне позирует, – сказала Ирина, густо намазывая красную краску на холст. – Ты не волнуйся, папа.
Аникеев плюнул еще раз и сел спиной к журавлю. Тот как-то по-гусиному гоготнул, и птенцы в гнезде дружно подхватили родительский крик, напрягая горлышки.
– Тихо! – приказала Ирина. – Не базарьте и не шевелитесь.
«Ну и птица пошла… – с тоской думал Никита Иваныч. – Дворняжки какие-то, а не птицы».
Ирина работала. Скоро на ярко-красном фоне холста с фиолетовыми сполохами появился черный обгорелый сук, видимо, обозначавший журавля. За ним проступали чьи-то разинутые пасти… Дед Аникеев грустно взглянул на полотно и тихо побрел в глубь болота. Подумал было спросить, не забоится ли Ирина, когда стемнеет, а то время на болоте жуткое, полнолуние. Но тут заметил, как в воздухе, болтая ногами, плавно скользит журавль и направляется к гнезду. Старик проследил за ним, пока птица не опустилась на кочку, и двинулся дальше. Дочь-то, похоже, теперь не та, что сидела с ним в скрадке лет пятнадцать назад и дрожала от страха, поджидая Хозяина. Все меняется в мире, все становится так просто, что для сказок и места не остается.
Он пришел к озеру и сел на бережок. Самый край берега чуть поднимался над болотом, отчего озеро походило на гигантскую тарелку. Здесь было сухо, и нагретая за день земля отдавала тепло. Вода стояла тихая, и синее небо, луна и малиновая солнечная дорожка отражались как в зеркале. Через несколько минут солнце село, и угасающая заря медленно перекрасилась в вишневый цвет и надолго застыла на горизонте, как перевернутая лодка. Никита Иваныч откинулся на спину и подумал: «Хорошо бы, если кто-нибудь взял Ирину замуж и научил бы ее по-настоящему рисовать. Есть же у них в городе мужики-художники. Ведь должны быть…»
Когда луна поднялась в зенит и свет ее раскалился до белизны, Хозяин осторожно высунул голову из воды и огляделся. На берегу спал человек, а так все было тихо и спокойно. Хозяин перевел дух и задышал часто-часто, прочищая легкие и гортань. Звенящий шорох пронесся над болотом, и от чистого воздуха у него закружилась голова. Он чуть взмахнул под водой своими конечностями, обнажая длинную шею и туловище, затем, приоткрыв клювообразный рот, медленно поплыл к берегу. Теперь Хозяин видел далеко, правда, немного мешал туман над самой землей, и он не сразу заметил еще одного человека, который возился с какими-то предметами и ничего вокруг не видел. Хозяин не спеша поднялся на берег и остановился возле спящего человека, опасаясь, как бы случайно не раздавить его своей тушей. Человек спал как младенец: из приоткрытого рта сочилась нитка слюны. Осторожно вытянув шею, Хозяин наклонился и лизнул человека в щеку шершавым коротким языком. Потом он отошел в сторону и перевел дыхание. Серебристый шорох вновь пронесся над землей и растворился на окраинах болота. Хозяин прислушался. Откуда-то издалека доносилась лихая песня. Таких песен Хозяин не слышал давно. Они нравились ему, напоминая прошлые благодатные времена. Потом он взглянул на луну, и ему захотелось немножко повыть, как воют простые собаки. Но вместо этого он тяжело вздохнул и, выдирая ноги из тугой грязи, пошел к другому человеку.
Какое-то неясное предчувствие томило маленькую голову Хозяина…
Никита Иваныч проснулся от холода и сразу вскочил на ноги.
– Мать моя! Вот это вздремнул!
Тихое утро занималось над Алейским болотом, невесомый, призрачный туман поднимался от темнеющих торфяников и таял в голубеющем небе. Луна в небе перекрасилась, покраснела, словно остывающий металл, и взялась синими пятнами окалины.
– Ирина! – крикнул Никита Иваныч и побежал к месту, где оставил вчера дочь.
Пробежав метров сто, он упал, угодив ногой в какую-то воронку, и тут же вскочил. Цепь воронок с размочаленной свежей травой и пузырями болотного газа тянулась к журавлиному островку…
– Напугает еще, – вслух сказал дед Аникеев и снова побежал. – А то и схавает – недорого возьмет.
Ирина сидела на раскладном стульчике перед этюдником спокойная и счастливая. Щеки ее пылали, блестели глаза и подрагивали губы. Руки, до локтей перемазанные краской и торфом, сжимали пачку кистей, а вокруг валялись выжатые до капли, худые тюбики.
Дед Аникеев глянул на холст и отшатнулся. Уродливая, жуткая животина глядела на Завхоза грустными глазами. Тулово лежало на болоте, утопнув по брюхо, а змеиная головка на длинной шее выдавалась вперед и, казалось, высовывалась из картины.
– Ну и образина же! – сказал Никита Иваныч. – Зато как живой. Во сне увидишь – заикой останешься.
Ирина молчала. Журавли еще спали в гнезде, переплетя шеи и тесно прижавшись друг к другу.
– Он тоже – позировал? – спросил дед Аникеев, кивнув на холст.
– Да, с натуры, – устало сказала Ирина. – Пришлось усадить в такую позу, чтобы на полотне поместился.
– Плохо, – удрученно проронил Никита Иваныч, – терпеть не могу.
– Но ты же всегда хотел, чтобы как живые! – обескураженно воскликнула дочь.
– Да нет, нарисовано-то хорошо, без всполохов, – проговорил дед Аникеев. – Плохо то, что птица-то будто ручная сделалась. И Хозяин сам… Не Хозяин, а дворняга какая-то. Портрет дал с себя срисовать. Совсем худо… А сидячая птица – это разве птица?
Ирина со стуком сложила этюдник, отчего журавли в гнезде подняли головы и забеспокоились. Пронзительно закричали птенцы. В тот же миг глава семейства без разгона взмыл в воздух, а матка, оставшаяся возле детенышей, прикрыла их крыльями и угрожающе зашипела. Журавль в небе сделал круг и, крикнув, пошел в атаку на людей. Никита Иваныч заслонился рукой и стал пятиться.
– Ладно, – бросил он дочери, – жди теперь своего счастья. Говорят же: кто Хозяина увидит – тому счастье падает…