Всякая строчка великого писателя становится драгоценной для потомства
А.С.Пушкин о Вольтере (XII, 75)
В.А. Жуковский, разбиравший бумаги Пушкина после гибели поэта, изменил – по цензурным соображениям – заглавия двух пушкинских произведений: были напечатаны «История села Горохина» и «Сказка о купце Кузьме Остолопе и работнике его Балде». Название пушкинского романа в прозе «Арап Петра Великого» тоже принадлежит редакторам. Это торжественное, выспреннее заглавие не зря столь прочно вошло в литературный обиход, оно чрезвычайно выразительно. С одной стороны, оно отвечало официальной линии именовать царя-преобразователя Петром Великим. С другой стороны, оно прямо перекликается с начальной фразой романа: «В числе молодых людей, отправленных Петром Великим в чужие края для приобретения сведений, необходимых государству преобразованному, находился его крестник, арап Ибрагим» (VIII, 3).
Профессору С.А.Фомичеву удалось, на наш взгляд, весьма убедительно доказать, что более вероятным заголовком романа должен был быть «Царский арап»188. Это устанавливается рядом косвенных свидетелей. Например, С.Н. Карамзина в письме сыну в апреле 1837 года называет роман Пушкина «Ибрагим, царский Арап». В 1848 году Н.В. Гоголь назвал неоконченный пушкинский роман примерно так же: «Царский араб».
В тексте романа настойчиво акцентировано определение героя: «царский арап», например: «Изо всех молодых людей, воспитанных в чужих краях (прости Господи), царский арап всех более на человека походит» (VIII, 22); или «В гостиной, в мундире при шпаге, с шляпою в руках сидел царский арап» (VIII, 30); или «Она с усилием приподняла голову и вдруг узнала царского арапа» (VIII, 31) и т. д.
Трагедия Шекспира «Отелло» шла на сцене петербургского «Нового Английского театра» под названием «Венецианский арап» (в переводе И.А.Вельяминова) или «Венецианский мавр» (в переводе А. де Виньи, 1829). На эту модель совершенно оправданно указывает С.А.Фомичев. Он делит заглавия пушкинских произведений больших форм на три основные категории: по имени главных героев («Руслан и Людмила», «Евгений Онегин», «Аджело» и т.п.); по определению – характеристике героя («Станционный смотритель», «Пиковая дама», «Скупой рыцарь», «Капитанская дочка» и др.); по центральному событию или месту действия («Полтава», «Египетские ночи», «Бахчисарайский фонтан» и т. д.) – и выявляет, что вторая категория пушкинских заглавий наиболее представительна и, если включает в себя определение, то обязательно согласованное. «Следовательно, – делает вывод ученый, – заглавие «Царский арап» более соответствует и поэтике пушкинских заглавий, чем принятое доныне».
Можно, наверное, привести и дополнительные доводы в пользу версии С.А.Фомичева. Сам Пушкин, опубликовав в «Литературной газете» 1 марта 1830 года отрывок из третьей главы своего исторического романа, озаглавил его «Ассамблея при Петре 1-м»189 (а не Петре Великом!) – VIII, 533. В тексте романа с именем царя преобладает сочетание «Петр Первый». Например, регент вручает письмо Ибрагиму: «Это было письмо Петра 1-го», – пишет Пушкин (VIII, 8), что тоже косвенно свидетельствует, на наш взгляд, об искусственности конструкции «Арап Петра Великого».
Сила традиции велика, и можно с уверенностью предположить, что и впредь первенец пушкинской исторической прозы будет известен читателям под редакторским названием 1837 года (если, конечно, не будут обнаружены какие-нибудь пушкинские документы или свидетельства, недвусмысленно указывающие на другой заголовок).
И все-таки сомнительно, чтобы Пушкин оставил в названии своего романа пышный титул «Петр Великий». Ведь, несмотря на смену исторических «декораций», еще не устарел «Совет эпическому стихотворцу», данный К.Н. Батюшковым в эпиграмме 1810 года:
Какое хочешь имя дай
Твоей поэме полудикой:
Петр длинный, Петр большой,
Но только Петр Великий —
Ее не называй190.
Эпиграф (м.) – изреченье, которое писатель, как значок или знамя, выставляет в заголовок своего сочиненья…
Вл. Даль. Толковый словарь… Т. IV. С. 665.
«Рукопись Петра Андреевича Гринева доставлена была нам от одного из его внуков, который узнал, что мы заняты были трудом, относящимся ко временам, описанным его дедом. Мы решились, с разрешения родственников, издать ее особо, приискав к каждой главе приличный эпиграф и дозволив себе переменить некоторые собственные имена. Издатель. 19 окт. 1836». Так заканчивается пушкинская «Капитанская дочка». Это обращение к читателям – конечно, маленькая мистификация автора. В нем все вымышлено – кроме сообщения о работе с эпиграфами. Оно приоткрывает нам «авторскую кухню», показывает значение, которое придавал Пушкин смыслу и месту эпиграфа в романе.
Для «Царского арапа» Пушкин тоже тщательно подобрал эпиграфы, выписал их на отдельном листе. Только к двум главам – первой и четвертой – автор сам определил эпиграфы, а остальные условно соотнесли по главам редакторы посмертных изданий. Они же предположительно выделили и общий эпиграф к роману – языковскую строчку – «Железной волею Петра преображенная Россия».
До сих пор – в отсутствие ясно выраженной авторской воли – правомерность подбора эпиграфов к главам романа оспаривается многими исследователями. И хотя в популярных изданиях пушкинской прозы эпиграфы как ни в чем не бывало красуются перед каждой главой, в научных собраниях сочинений Пушкина присутствуют только два, выбранные самим автором: «Я в Париже: // Я начал жить, а не дышать. (Дмитриев. Журнал путешественника)» – перед первой главой и строки из «Руслана и Людмилы» («Не скоро ели предки наши…») – перед четвертой.
Виктор Шкловский в «Заметках о прозе Пушкина» высказал предположение, что языковский эпиграф должен был относиться не ко всему роману, а только к пятой главе191. Выписанная Пушкиным цитата из Баратынского («Уж стол накрыт, уж он рядами // несчетных блюд отягощен…») первоначально, по мнению Шкловского, предназначалась в качестве эпиграфа к четвертой главе («Обед у русского боярина»), но затем была заменена словами из «Руслана и Людмилы». (Нельзя, правда, исключать, что эпиграф из Баратынского был предназначен к ненаписанной главе о свадебном пире!) Шкловский также считает, что первый эпиграф пушкинского списка («Я тебе жену добуду // Иль я мельником не буду») дает несколько ироническую характеристику настойчивости Петра в сватовстве. Далее В.Шкловский пытается при помощи эпиграфов реконструировать возможное развитие сюжета романа: «Два последних эпиграфа особенно любопытны.
Как облака на небе,
Так мысли в нас меняют легкий образ.
Что любили днесь, то завтра ненавидим192.
(Кюхельбекер)
Не сильно нежит красота,
Не столько восхищает радость,
Не столько легкомыслен ум,
Не столько я благополучен…
Желанием честей разлучен,
Зовет, я слышу, славы шум!
(Державин)
Предпоследний эпиграф – это след главы, в которой должно было быть изображено колебание невесты.
Последний эпиграф мог предшествовать главе, в которой любовь Ганнибала сменялась бы жаждой славы»193.
Значение эпиграфа в пушкинской поэтике давно замечено.
В.Шкловский, произвольно трактуя последовательность эпиграфов к «Царскому арапу», по-своему прав: раз уж не сохранился авторский план романа, то почему бы не попробовать проследить этот план по списку эпиграфов?
И здесь мы вплотную подходим к важнейшему вопросу, связанному с «Царским арапом»: как должен был заканчиваться роман?
Ты мне советуешь, Плетнев любезный,
Оставленный роман мой продолжать…
А. С. Пушкин
Исследователь прозы Пушкина, Н.Н. Петрунина права, когда пишет, что «невозможно предугадать конкретных путей движения творческой мысли Пушкина, характера художественных его свершений, так как каждый шаг вперед сопровождался у Пушкина-прозаика новыми творческими открытиями, имевшими принципиальное значение для будущего всей русской прозы»194.
Предугадать действительно невозможно. Но попытаться проследить направления этой творческой мысли, увидеть ориентиры, самим поэтом расставленные, – его «зарубки» и «сигнальные огни» – можно и должно.
Роман был оставлен, прерван в самом зените. Но Петровская эпоха продолжала будоражить воображение художника, возникшие вопросы настоятельно требовали ответа. Пушкин все больше и больше погружался в исторический материал, пропускал его через себя, познавал свой XVIII век. «Об этом веке он заботливо собирал сведения и знал много, – отметил историк В.О. Ключевский. – Он мог рассказать о нем гораздо больше того, что занес в свои записки, заметки, анекдоты и т. п.»195.
Пушкин всерьез «заболел» XVIII веком. Он изучал его с добросовестностью ученого и постигал всеведением поэта. Роман пылился в черных тетрадях, но его герои продолжали жить в новых пушкинских творениях.
«Каждый труд оставляет после себя отходы, – сказал однажды К.Г. Паустовский. – Оставляет их и писательский труд. Обычно в роман или повесть входит только часть того материала, какой был для них собран автором. Большая часть материала остается за бортом законченной книги. Это золотая пыль в мастерской ювелира»196.
«Золотая пыль», оставшаяся от романа о царском арапе, переплавилась в золотое «петровское» ожерелье Пушкина, в котором ярко засверкали «Полтава», «Медный всадник», «Моя родословная», «История Петра».
У Пушкина, как у рачительного хозяина, ничего не пропадает, все идет в дело. Знания, добытые при подготовке романа о царском арапе, были расширены и углублены за те последующие десять лет, которые отпустила ему судьба. Только потомки смогли по достоинству оценить его гигантскую работу.
Вновь предоставим слово профессору В.О.Ключевскому. В день открытия памятника поэту в речи на торжественном собрании в Московском университете он сказал: «Пушкин – не мемуарист и не историк; но для историка большая находка, когда между собой и мемуаристом он встречает художника. В этом значение Пушкина для нашей историографии, по крайней мере главное и ближайшее значение»197. А вот другое, более позднее, но не менее авторитетное суждение: «Исторические исследования Пушкина, касающиеся восстания Пугачева и царствования Петра Первого198, ставят его в ряды лучших наших историков», – заявил в 1949 году на юбилейном заседании Академии наук ее президент С.И. Вавилов199.
Главный пушкинский труд о Петре, вместивший в себя и весь опыт романа о царском арапе, тоже остался незавершенным. «Его записки – пока лишь высокохудожественный подбор материалов – результат архивных изысканий. Восстановив исторический процесс, он надеется объективно объяснить современные ему явления России…» – сказано Пушкиным о Карамзине. Слова эти с полным правом могут быть отнесены и к самому Пушкину.
Дерзнем выглянуть в окно, распахнутое незавершенностью романа о царском арапе. Три важнейших события можно разглядеть в туманных перипетиях судьбы его героя (о них не мог не думать автор): несчастная женитьба, смерть благодетеля – Петра, сибирская ссылка. Такая сюжетная последовательность вполне укладывается в традиции русского романа, который, по меткому наблюдению М.Е.Салтыкова-Щедрина, так отличается от западноевропейского: западный роман кончается свадьбой, а русский роман начинается свадьбой, а кончается где-нибудь в Сибири200.
Первая линия, связанная с семейной жизнью арапа, была предусмотрена планом романа, о котором нам поведал А.Вульф, и кратко намечена в диалоге арапа и Корсакова:
– Благодарю за дружеский совет, – прервал холодно Ибрагим, – но знаешь пословицу: не твоя печаль чужих детей качать…
– Смотри, Ибрагим, – отвечал, смеясь, Корсаков, – чтобы тебе после не пришлось эту пословицу доказывать на самом деле, в буквальном смысле»201 (VIII, 30).
Следующая катастрофа, которая неминуемо должна была обрушиться на голову арапа, – это смерть царя Петра, крестного и свата Ибрагима. По нескольким страницам, посвященным описанию этой смерти в пушкинской «Истории Петра»202, можно судить о напряженном драматизме сцены и глубочайшем психологическом проникновении Пушкина в обстоятельства последних дней и часов Петра:
«…Тверской архирей на ухо ему продолжал свои увещевания и молитвы об отходящих. Петр перестал стонать, дыхание остановилась – в 6 часов утра 28 января Петр умер на руках Екатерины» (X, 288). Произошло это ровно через два года после возвращения Ганнибала из Франции в Россию.
Следующий поворот в жизни арапа тоже мог найти свое место на страницах романа. В «Начале автобиографии» Пушкин пишет: «После смерти Петра Великого судьба его переменилась. Меншиков, опасаясь его влияния на императора Петра II, нашел способ удалить его от дворца. Ганнибал был переименован в майоры Тобольского гарнизона и послан в Сибирь с препоручением измерить Китайскую стену»203 (XII, 312).
У Меншикова были основания подозревать арапа. Начало их взаимной неприязни запечатлено во второй главе романа: «Ибрагим узнал великолепного князя Меншикова, который, увидя арапа, разговаривающего с Екатериной, гордо на него покосился…» (VIII, 11). В пятой главе Ганнибал становится свидетелем претензий Петра к Меншикову, связанных с корыстолюбием и злоупотреблениями временщика. «А теперь, – продолжал он, потряхивая дубинкою, – заведи меня к плуту Данилычу, с которым надо мне переведаться за его новые проказы» (VIII, 28).
Привлечение этих фактов вполне соответствовало бы творческим принципам Пушкина, который стремился выбирать для художественного анализа ключевые, переломные моменты русской истории, на их фоне повествование напряжено, насыщено «духом эпохи».
К таким моментам относятся и приведенные нами три эпизода, три судьбоносных события, каждое из которых могло бы составить достойное продолжение романа о царском арапе. «А жаль, что не кончил!»
Пушкин, несомненно, вернулся бы к художественному осмыслению Петровской эпохи – на новом творческом и философском уровне. И можно повторить слова писателя-пушкиниста Вс.Н.Иванова: «Мы должны скорбеть глубоко, что ранняя смерть не дала Пушкину осуществить свой великий замысел – создать исторический роман о Петре Первом – в нем бы Россия имела великие исторические осознания. Великая потеря»204.
Пытаясь рельефнее представить художественный мир пушкинского романа о царском арапе, я как-то попробовал на листе бумаги графически изобразить все видимые (и невидимые на первый взгляд) связи «Арапа Петра Великого» с предыдущим и последующим творчеством Пушкина, с русской и европейской литературой как допушкинского, так и современного ему периода. Получился замысловатый многолучевой узор, немного напоминающий морскую «розу ветров», на стрелках которой – вместо названий частей света – стояли названия десятков произведений самых разных жанров и направлений.
«Творчество Пушкина воздействовало на дальнейшую литературу двояким образом: как совокупность его произведений и заключающихся в них мотивов, образов, картин, проблем и идей и как некая единая художественная система. И в том, и в другом отношении посмертная жизнь произведений Пушкина была богатой и плодотворной», – писал Б.В. Томашевский205.
Лежат снега белее облак,
белей лебяжьего крыла,
И странен абиссинский облик
слуги Великого Петра…
М. Сергеев. «Перо поэта»
Рассказывая о судьбе пушкинского романа в целом, мы обязательно должны остановиться на образах главных его героев, поговорить и об их судьбе – литературной и исторической. Потому что многое из того, что Пушкин задумал поведать в своем романе, было уточнено, углублено им в других произведениях – в стихах и прозе. «Знакомцы давние», герои романа о царском арапе, стали спутниками всей его жизни, обрели литературных наследников в творчестве самого поэта, в книгах других русских писателей.
При этом мы будем только затрагивать вопросы художественного раскрытия образов, отсылая читателей к специальным литературоведческим статьям, в разное время опубликованным в печати. В этих работах проанализированы язык и стиль романа, особенности его строения, отдельные творческие приемы и находки Пушкина, получившие свое дальнейшее развитие в его повествовательной прозе.
Наш первый рассказ – о самом «Царском арапе».
Ибрагим Ганнибал – один из самых «любезных» пушкинскому сердцу героев романа. Автобиографичность этого образа давно замечена (хотя время от времени – безуспешно – оспаривается).
Первая глава романа начинается с рассказа об Ибрагиме, очень лаконичного и местами похожего на биографическую справку или выдержку из послужного списка:
«В числе молодых людей, отправленных Петром Великим в чужие края для приобретения сведений, необходимых государству преобразованному, находился его крестник, арап Ибрагим206. Он обучался в парижском военном училище, выпущен был капитаном артиллерии, отличился в Испанской войне и, тяжело раненный, возвратился в Париж. Император посреди обширных своих трудов не переставал осведомляться о своем любимце и всегда получал лестные отзывы насчет его успехов и поведения. Петр был очень им доволен и неоднократно звал его в Россию, но Ибрагим не торопился. Он отговаривался различными предлогами, то раною, то желанием усовершенствовать свои познания, то недостатком в деньгах, и Петр снисходительствовал его просьбам, просил его заботиться о своем здоровии, благодарил за ревность к учению и, крайне бережливый в собственных своих расходах, не жалел для него своей казны207, присовокупляя к червонцам отеческие советы и предостерегательные наставления» (VIII, 3).
Уже в этом отрывке выявляется доминанта в отношении Петра к Ибрагиму: арап – царский «любимец», о здоровье которого Петр заботится, которому дает «отеческие советы». Ибрагим предстает в первых строках романа молодым, образованным офицером, уже успевшим отличиться на полях сражений.
Исследователи пушкинской исторической прозы отмечали, что действительным героем «Арапа…» является не Ибрагим и даже не Петр, а сама Петровская эпоха. С.Евдокимова, например, верно подметила трудности для читателя «проникнуть во внутренний мир Ибрагима, которому, кстати, не так уж и часто предоставлено слово в романе. В отличие от Гринева в “Капитанской дочке”, претерпевающего трансформацию в ходе развертывания повествования, Ибрагим не меняется сколько-нибудь существенным образом и появляется в романе целиком сложившимся персонажем. Вместо того чтобы создать портрет сложного, находящегося во внутреннем росте человека, Пушкин вводит персонаж, чей путь служит просто комментарием к характеристике исторической эпохи»208.
Затем мы наблюдаем Ибрагима «в волнах» парижского большого света: «Появление Ибрагима, его наружность, образованность и природный ум возбудили в Париже общее внимание. Все дамы желали видеть у себя le Negre du czar209 и ловили его наперехват; регент приглашал его не раз на свои веселые вечера; он присутствовал на ужинах, одушевленных молодостию Аруэта210 и старостию Шолье, разговорами Монтескье и Фонтенеля; не пропускал ни одного бала, ни одного праздника, ни одного первого представления, и предавался общему вихрю со всею пылкостию своих лет и своей природы» (VIII, 4).
Кажется, это написано о самом Пушкине, вернувшемся к светской жизни после долгих лет ссылки!
Начинается линия графини Д., и здесь раскрываются особенности положения Ибрагима, связанные с его внешностью и происхождением: «Графиня приняла Ибрагима учтиво, но безо всякого особенного внимания; это польстило ему. Обыкновенно смотрели на молодого негра как на чудо, окружали его, осыпали приветствиями и вопросами, и это любопытство, хотя и прикрытое видом благосклонности, оскорбляло его самолюбие. Сладостное внимание женщин, почти единственная цель наших усилий, не только не радовало его сердца, но даже исполняло горечью и негодованием. Он чувствовал, что он для них род какого-то редкого зверя, творенья особенного, чужого, случайно перенесенного в мир, не имеющий с ним ничего общего. Он даже завидовал людям, никем не замеченным, и почитал их ничтожество благополучием» (VIII, 4–5).
Среди этого повествования, напряженного, полного тонких психологических наблюдений и чем-то напоминающего пушкинский же рассказ о поэте из «Египетских ночей», в иронической ремарке от первого лица («почти единственная цель наших усилий») вдруг как из-за кулис выглянул сам автор – знаток света и сердцевед. А мы продолжаем знакомиться с Ибрагимом: «Мысль, что природа не создала его для взаимной страсти, избавила его от самонадеянности и притязаний самолюбия, что придавало редкую прелесть обращению его с женщинами. Разговор его был прост и важен: он понравился графине Д., которой надоели вечные шутки и тонкие намеки французского остроумия. Ибрагим часто бывал у ней. Мало-помалу она привыкла к наружности молодого негра и даже стала находить что-то приятное в этой курчавой голове, чернеющей посреди пудреных париков ее гостиной. (Ибрагим был ранен в голову, и вместо парика носил повязку.) Ему было 27 лет от роду; он был высок и строен, и не одна красавица заглядывалась на него с чувством более лестным, нежели простое любопытство, но предубежденный Ибрагим или ничего не замечал или видел одно кокетство» (VIII, 5).
Это замечательная деталь – раненый Ибрагим: она, во-первых, сообщает читателю дополнительную биографическую подробность, во-вторых, как бы перекидывает мостик к другому арапу, страдавшему от ран, полученных в европейских войнах, – к венецианскому мавру Отелло («она его за муки полюбила…»). Мы еще вернемся к этой параллели…
Парижская «любовная» новелла – маленький пушкинский шедевр. Вот как ее оценивает Л.И. Вольперт, одна из первых сопоставившая образы царского арапа и венецианского мавра: «Обаятельный человеческий облик Ибрагима в любви раскрывается со всей полнотой. В отношении к графине проявляются его душевное благородство, верность и альтруизм. Анализ его чувства, от момента возникновения страсти до рождения черного ребенка, – блестящий образец новаторского психологизма. Пушкина. Без всякой чувствительности и дидактизма, с редким лаконизмом и тактом отмечены все этапы развития страсти <…> С новаторской смелостью Пушкин изобразил земную и «грешную» страсть как высокое и чистое чувство. Весь этот отрывок, сверкающий как драгоценный бриллиант в ткани исторической повести, – подлинное открытие в русской литературе. Любовный эпизод романа с его тонким психологизмом прокладывал путь новой поэтике, вел к жанру «светской повести» и «Повестям Белкина»211.
Важнейший момент для характеристики Ибрагима – его отношение к своей второй родине – России. Он намеревается «оставить Париж и отправиться в Россию, куда давно призывали его и Петр и темное чувство собственного долга» (VIII, 7).
Отъезду Ибрагима предшествует сцена у герцога Орлеанского: «Однажды Ибрагим был у выхода герцога Орлеанского. Герцог, проходя мимо его, остановился и вручил ему письмо, приказав прочесть на досуге. Это было письмо Петра Первого. Государь, угадывая истинную причину его отсутствия, писал герцогу, что он ни в чем неволить Ибрагима не намерен, что он предоставляет его доброй воле возвратиться в Россию или нет, но что во всяком случае он никогда не оставит своего питомца212. Это письмо тронуло Ибрагима до глубины сердца. С той минуты участь его была решена. На другой день он объявил регенту свое намерение немедленно отправиться в Россию. “Подумайте о том, что делаете, – сказал ему герцог, – Россия не есть ваше отечество; не думаю, чтоб вам когда-нибудь удалось опять увидеть знойную вашу родину; но ваше долговременное пребывание во Франции сделало вас равно чуждым климату и образу жизни полудикой России. Вы не родились подданным Петра. Поверьте мне: воспользуйтесь его великодушным позволением. Останьтесь во Франции, за которую вы уже проливали свою кровь, и будьте уверены, что и здесь ваши заслуги и дарования не останутся без достойного вознаграждения”. Ибрагим искренно благодарил герцога, но остался тверд в своем намерении»213 (VIII, 8).
Пушкин опирался в своем рассказе на «семейственные предания». Вот как завершается французский этап «немецкой» автобиографии А.П. Ганнибала: «…Заметные преимущества, которые Франция в те времена имела перед Россией, тогдашняя роскошь двора и даже климат, более благоприятный природе африканца, представляли для него столько неотразимой прелести, что он не сразу последовал вызову на север и в течение еще двух лет отговаривался то еще не полным освоением всех математических наук, то плохим состоянием здоровья, и все откладывал свое возвращение. Настоящая причина этой проволочки не могла укрыться от проницательного государя. Он написал регенту, что Ганнибала к своей службе не неволит и настоящим предоставляет ему полную свободу действовать по собственной совести и доброй воле. Герцог показал ему письмо государя. Это вновь оживило в нем признательность…»214
В своем романе Пушкин, как мы видели, сохранил основной смысл доставшегося ему документа с незначительными стилистическими изменениями. Он вошел и в пушкинский перевод биографии прадеда, и в «Начало автобиографии».
Один из самых значительных эпизодов всего романа – встреча Петра и Ибрагима: «Оставалось двадцать восемь верст до Петербурга. Пока закладывали лошадей, Ибрагим вошел в ямскую избу. <…> Ибрагим, узнав Петра, в радости к нему было бросился, но почтительно остановился. Государь приближился, обнял его и поцеловал в голову. «Я был предуведомлен о твоем приезде, – сказал Петр, – и поехал тебе навстречу. Жду тебя здесь со вчерашнего дня». Ибрагим не находил слов для изъявления своей благодарности. «Вели же, – продолжал государь, – твою повозку везти за нами; а сам садись со мною и поедем ко мне». Подали государеву коляску. Он сел с Ибрагимом, и они поскакали» (VIII, 10).
Источник у Пушкина – тот же. Сравним с ганнибаловой биографией: «Получив известие об его приближении, государь со своей супругой, императрицей Екатериной, поехал ему навстречу из Петербурга до Красного села, на 27-ю версту…»215.
Пушкин, по-видимому, провел кое-какие дополнительные поиски, их результаты отразились в тексте «Начала автобиографии»: «Тронутый Ганнибал немедленно отправился в Петербург. Государь выехал к нему навстречу и благословил образом Петра и Павла, который хранился у его сыновей, но которого я не мог уж отыскать» (XII, 312).
Обращает на себя внимание деталь с наследственной иконой. Пушкин придавал ей большое значение, раз пытался отыскать216. В «ямскую» сцену романа об арапе Пушкин икону не включил (равно как и императрицу Екатерину). Но если жена Петра вскоре встречает Ибрагима на пороге своего дворца, то в предпоследней, шестой главе – в светелке боярской дочери «тихо теплилась лампада перед стеклянным кивотом, в коем блистали золотые и серебряные оклады наследственных икон»217 (VIII, 29).
Вернемся, однако, в ямскую избу. Биограф Ганнибала Г.А. Леец всю сцену решительно опровергает: «В действительности ничего этого не было. И не могло быть по той причине, что Петр 1 находился с 18 декабря 1722 года по 23 февраля 1723 года в Москве. В Москву и прибыл из Франции 27 января 1723 года князь В.Л. Долгорукий вместе с Абрамом»218.
Другой историк менее категоричен: «Подробности о встрече, сохраненные не только преданием, но и образом Петра и Павла, которым царь будто бы благословил крестника, – все это требует осторожной критики. Вполне вероятно, что встреча возле Москвы позже слилась в памяти с другой, петербургской встречей; особая честь, оказанная офицеру, объясняется скорее всего тем, что Абрам Петрович ехал вместе с послом Долгоруким, а царь встречал все посольство. Весьма довольный Долгоруким (а также другим дипломатом, только что прибывшим из Берлина, – Головкиным), Петр велел им обоим в назначенный день одновременно приехать в Петербург и выехал им навстречу за несколько верст от города в богатой карете, в сопровождении отряда гвардии. Вероятно, часть почестей относилась и к Абраму Петровичу; общая же экспозиция семейного предания, как видим, сходится с историческим описанием: царь выезжает из города, встречает любимцев с особым уважением, награждает и пр.»219.
Ибрагим, подобно блудному сыну из библейской притчи, возвращается к своему (крестному) отцу («явился к монарху с повинною головой», – запишет Бантыш-Каменский со слов Пушкина).
Так, наверное, и сам поэт предстал в глазах света «блудным сыном», который вернулся «в объятия государя» после многих лет странствий и ссылки220.
«Петр со всем семейством сел обедать, пригласив и Ибрагима. Во время обеда государь с ним разговаривал о разных предметах, расспрашивал его об Испанской войне, о внутренних делах Франции, о регенте, которого он любил, хотя и осуждал в нем многое221. Ибрагим отличился умом точным и наблюдательным. Петр был очень доволен его ответами; он вспомнил некоторые черты Ибрагимова младенчества…» (VIII, 11).
Начинается новое поприще Ибрагима. В его душе происходит перерождение: «Ибрагим, оставшись наедине, едва мог опомниться. Он находился в Петербурге, он видел вновь великого человека, близ которого, еще не зная ему цены, провел он свое младенчество. Почти с раскаянием признавался он в душе своей, что графиня Д., в первый раз после разлуки, не была во весь день единственной его мыслию. Он увидел, что новый образ жизни, ожидающий его, деятельность и постоянные занятия могут оживить его душу, утомленную страстями, праздностию и тайным унынием. Мысль быть сподвижником великого человека и совокупно с ним действовать на судьбу великого народа возбудила в нем в первый раз благородное чувство честолюбия» (VIII, 12).
Так возникает мотив сподвижничества, участия арапа в кипучей преобразовательской деятельности Петра. «Россия представлялась Ибрагиму огромной мастеровою, где движутся одни машины, где каждый работник, подчиненный заведенному порядку, занят своим делом. Он почитал и себя обязанным трудиться у собственного станка…» (VIII, 13). Ибрагим становится в строй деятелей новой петровской России, он один из помощников и доверенных лиц Петра-реформатора. И в этом главнейший смысл образа пушкинского предка в романе222.
И еще об автобиографических моментах. В эпистолярной прозе Пушкина есть замечательные переклички со страницами его первого исторического романа. «Мне 27 лет, дорогой друг, – исповедуется Пушкин В.П. Зубкову о своем чувстве к Софье Пушкиной (1826 год). – Пора жить, то есть познать счастье <…> Жизнь моя, доселе такая кочующая, такая бурная, характер мой – неровный, ревнивый, подозрительный, резкий и слабый одновременно – вот что иногда наводит на меня тягостные раздумья. – Следует ли мне связать с судьбой столь печальной, с таким несчастным характером – судьбу существа, такого нежного, такого прекрасного?..» (XIII, 311, 562). Сравним это письмо со словами Ибрагима, обращенными в письме к Леоноре: «Зачем силиться соединить судьбу столь нежного, столь прекрасного создания с бедственной судьбою негра, жалкого творения, едва удостоенного названия человека?» (VIII, 9) А вот новые сомнения Ибрагима, связанные уже с его петербургским сватовством: «Если б и имел в виду жениться, то согласятся ли молодая девушка и ее родственники? Моя наружность…» И далее: «Жениться! – думал африканец, – зачем же нет? ужели суждено мне провести жизнь в одиночестве и не знать лучших наслаждений и священнейших обязанностей человека потому только, что я родился под… (цифра пропущена. – А.Б.) градусом?»223 (VIII, 27). Пушкин как будто сквозь столетие увидел, прочитал документ, который тогда еще пылился в архиве, – подлинное письмо прадеда: Ганнибал (уже генерал и обер-комендант Ревеля) восклицает в прошении И.А. Черкасову, кабинет-секретарю императрицы Елизаветы Петровны: «…я бы желал, чтоб все так были, как я: радетелен и верен по крайней мере моей возможности (токмо кроме моей черноты). Ах, батюшка, не прогневайся, что я так молвил – истинно от печали и горести сердца: или меня бросить, как негодного урода, и забвению предать, или начатое милосердие со мною совершить…»224