Саллюстий с силой вжикнул смычком по струнам, подавая сигнал.
– Господа, мы начинаем! – объявил он пронзительным голосом. – Мероприятие, угодное Богу и полезное для общего подъема нравов. Во избежание грехов содомских и гоморрских… и чтоб проникнуться естественным очарованием и романтическим взаимным влечением… в общем, господа – мазурка!…
Грянула музыка. Танцы ставил доктор Мамонтов; хореограф из него был очень средний, если не хуже. О бальном церемониале он имел смутное представление, и руководствовался старыми книгами и историческими фильмами. Саксофон, бас-гитара и ударные инструменты превращали классические танцевальные мелодии в нечто фантастическое. Ректор, на секунду выплюнув мундштук, достал хлопушку и дернул бечевку: раздался грустный хлопок, разлетелось облачко конфетти, в зал прыгнула одинокая лента серпантина. Обозначив веселье, Савватий вернулся к саксофону и затрубил с утроенным старанием.
Швейцер приметил ничем не выделявшуюся девицу с капризным лицом. Прежде он ее не видел, а может быть – не запомнил. Швейцер не надеялся вытянуть из нее сведения о тайных тропах, ведущих в Лицей извне, – все равно не скажет. Ему не хотелось быть на виду; каков кавалер – такова будет и дама. Когда отгремела мазурка и зазвучал вальс, он быстро подошел к ней и отрывисто кивнул.
Барышня утомленно переглянулась со своей товаркой, поджала губы и с напускной неохотой ступила вперед. Реверанс ее был холоден и ничего не обещал. Даже через корсет Швейцер почувствовал, как напряглась ее спина. Они закружились в танце; дама смотрела вбок, и он видел, что должен что-то сказать.
– Моя фамилия Швейцер, позвольте представиться, – обратился Швейцер к костлявому плечику.
– Мы из Волжиных, – равнодушно отозвалась партнерша.
«Мы, – в который раз поразился Швейцер. – Чему их там учат?»
– Как вы находите убранство зала?
– Мило, – девица издевательски фыркнула.
– Это я натирал полы, – брякнул он, и мадемуазель Волжина посмотрела на него, как на идиота.
– В самом деле?
– Честное слово. – Швейцер споткнулся, и дама невольно переступила лишний раз.
– Простите, я был нездоров, – пробормотал он, кляня себя на все лады.
– Вас оперировали? – Волжина, наконец, повернула к нему лицо, выказывая заинтересованность.
– Да. – Швейцер поудобнее перехватил ее руку. – Но все уже зажило.
Барышня промолчала. Дальше кружились без слов; на щеках дамы начал проступать румянец.
«Проклятье, я что-то не то говорю, – подумал Швейцер. – Дам полагается развлекать. Как же мне быть, если ничего не лезет в голову?»
Он не чувствовал в себе никакой романтики, обещанной Саллюстием.
Пары вращались, мутно отражаясь в мастике. Зеркал не было; от этого бал больше походил на собственную репетицию. Мамонтов сочно постукивал в барабан, отмеряя ритм; наконец дождались – кто-то упал, послышался смех. Свалился, конечно, Вустин, и чуть не увлек с собой даму; та, негодуя, уже шла от него прочь и яростно обмахивалась веером.
– Он всегда такой бегемот? – осведомилась Волжина.
– Иногда, – пробормотал Швейцер.
Вальс быстро свернули; оркестр изготовился к польке.
– Какой вы скучный, – презрительно сказала Волжина. – Принесите мне пирожное!
– Сию секунду. – Швейцер почтительно поклонился и поспешил к столику, радуясь короткой передышке. Блюдо с пирожными успело опустеть, все было съедено.
«Вот оно!» – сверкнула молния.
Швейцер вернулся бегом.
– Обождите немного, – он натянуто улыбнулся барышне. – Сейчас я сгоняю на кухню и принесу.
Его усердие было встречено с благосклонностью; Волжина вздернула носик и чопорно прикрыла глаза: ступайте, и поскорее.
Швейцер выскочил из зала. За спиной затопотали, но это была не погоня, а танец.
«Маловероятно, – стучало его сердце. – Маловероятно. Маловероятно.»
Он кубарем скатился с лестницы и бросился к столовой. У входа замедлил шаг, изобразил – довольно бездарно – невинность, пригладил растрепавшиеся волосы.
В столовой никого не было; за окошечком раздачи клубился пар. Что-то звякало и глухо гремело, но не рядом, а вдалеке. Швейцер прошел между столами, осторожно повернул дверную ручку. Дверь подалась, и он шагнул в просторное помещение, загроможденное плитами и баками. В топках трещало пламя, пахло капустой и гречкой.
Хотелось бы знать: он уже преступник, или еще нет? Шагнул ли он за грань?
В ту же секунду он увидел то, что искал: железную дверь, которая вела в какое-то другое место. Она была одна, и выход мог быть только через нее. Амбарный замок был отперт и висел, зацепившись дужкой за отверстие засова. Из замка торчал ключ. Это означало, что побег возможен лишь днем, ночью дверь запрут.
– Что вы здесь делаете? – послышался сзади злобный голос.
Этого следовало ожидать. Швейцер подпрыгнул и обернулся: перед ним стоял повар, усатый мужчина лет пятидесяти, в грязно-белом халате и с мятым колпаком на голове.
В Лицее, помимо преподавателей, было много людей, занятых на хозяйственных службах – механиков, уборщиков, поваров. И, разумеется, вооруженных охранников. Они никогда не общались с воспитанниками, это строго запрещалось. Лицеистам говорили, что все эти люди так или иначе пострадали от Врага и могли навредить молодому рассудку случайно оброненным словом.
Наивно было думать, что бал остановит их работу, все были на местах.
– Я за пирожным, – ответил Швейцер, удивляясь собственной наглости. – У нас кончились пирожные.
– Ну, и нечего здесь делать! – повар распахнул дверь, в которую тот только что прошел. – Извольте удалиться! Пирожные сейчас подадут.
– Спасибо… – Швейцер, не дожидаясь повторного приглашения, прошмыгнул мимо повара.
– Моду взял шастать, – проворчали за спиной. И тут же крикнули кому-то: – Эй, умерли, что ли? Пирожных господам!
Не веря в свое спасение, Швейцер взвился по лестнице и вновь очутился в зале. Полька сменилась новым вальсом; Волжина, красная от смущения, что-то объясняла своей наставнице. Монашка смотрела то на нее, то на вход; при виде Швейцера она указала на него пальцем и опять задала какой-то вопрос. Волжина проследила за пальцем и с явным облегчением закивала: это он!
– Сейчас принесут! – выпалил Швейцер, останавливаясь перед ними.
И страшное напряжение не замедлило сказаться: он схватился за виски, застигнутый уже знакомой аурой, похожей на предвестницу эпилептического припадка. Дверь с табличкой «В. В. Сектор» распахнулась, из-за нее вышел сердитый человек с птичьим лицом. При виде таблички он рассвирепел и начал орать: «Снова? Достали своим стебом, придурки! Здесь же ходят посторонние, черт вас возьми! Шутники хреновы, оторвы…» Он дернул табличку, швырнул ее в угол и начал таять.
«Только б не упасть», – пронеслось в мозгу Швейцера. Новый припадок поставит крест на всей затее.
В зал вкатили тележку, нагруженную сластями.
– Вы так побледнели, – донесся голос Волжиной. – Вы больны?
Швейцер взял себя в руки.
– Нет, что вы! – он чуть ли не взвизгнул, и его партнерша слегка отпрянула. – Что там у нас, вальс? Позвольте вашу руку, сударыня.
Та неохотно подчинилась.
Но музыка тут же стихла.
– Антракт! – с притворной строгостью крикнул ректор, обмахиваясь цилиндром. – Угощайте дам, господа лицеисты. И говорите только по-французски!
– Вот еще, – Волжина сморщила нос, но тут же сказала: – Tenez, on a bien vu quelque chose?
– Permettez-moi de vous demander ce que vous avez vu?2
Она взяла Швейцера под руку, и они медленно двинулись к тележке.
– Вертолет, – шепнула та, подавшись к его уху.
– Как? – Швейцер не поверил. – C’est pas possible.
– Si, c’est bien possible. Mais ne dites rien: on ne peut pas parler.3
– Но вертолетов давно уже нет. Враг уничтожил всю авиацию, – он окончательно перешел на русский язык.
– А может, это Враг и был. Он пролетел прямо над нами, похож на стрекозу. Страшный! А на боку – звезда, красная.
Швейцер остановился.
– Он же мог вас расстрелять, – проговорил он испуганно. «Значит, все-таки через тайгу шли, по поверхности».
– Но не расстрелял же.
– Или облучить чем-нибудь.
Теперь побледнела Волжина.
– Что вы такое говорите! Не надо так, со мной может быть обморок!
– Простите, – смешался Швейцер.
Но Волжина уже раскаивалась, что рассказала.
– Поклянитесь, что это не пойдет дальше! Если мать Саломея узнает, меня посадят в карцер.
– Я вам клянусь. А что – у женщин тоже есть карцер? – Швейцер сменил тему.
Они дошли до тележки, Волжина взяла эклер.
– Есть, – ответила она с набитым ртом. – Вообразите – там крысы!
– Это ужасно.
Швейцер удивлялся своему спокойствию. Все было за то, что он уже привык и его не проймешь даже сногсшибательной новостью о вертолете.
– Знаете, – сказал он, отпивая ситро, – очень возможно, что это наши. Господин ректор сообщил нам о крупных победах. У нас недавно было Устроение, и Бог укрепился в желании помочь правому делу. Врага оттеснили, а вертолет – счастливый трофей…
– Тише вы! – прошипела Волжина. – Кричите на весь зал!
Швейцер, спохватившись, прикрыл рот. В уме он просчитывал, не мог ли его микроавтобус на деле оказаться вертолетом. Нет, они ехали по земле. Если потом и летели, то в памяти это не сохранилось.
Он посмотрел в сторону оркестра: отцы перекусывали за отдельным столом, и ректор что-то разливал из маленькой фляги. Все шло к тому, что перерыв затянется надолго – так шло из бала в бал. Другие лицеисты стояли группками и отдельными парами; они вели вымученные разговоры с подругами. Мать Саломея сидела на женской половине, как изваяние. Отец Савватий несколько раз звал ее к столу, показывая зачем-то фляжку (что в ней было?) но та лишь качала головой и оставалась сидеть.
Швейцер почувствовал, что уже ненавидит Волжину. Вот жаба! Жаба безмозглая.
Волжина вовсе не была похожа на жабу, но он упрямо твердил про себя: жаба! жаба!
Однако светскую беседу полагалось продолжить.
– А вам уже делали операции? – с фальшивым интересом спросил Швейцер.
– О да, – Волжина прикрылась веером и сделала глупые, страшные глаза.
12
…Разошлись к полуночи.
Мать Саломея ударила в ладоши, и барышни, вмиг бросив кавалеров, слетелись к ней и выстроились в строй.
– Прощайте! – крикнул кому-то Берестецкий, маша платком.
Ему не ответили. Дамы перешли в иное измерение.
Швейцер вытирал лоб. Танцы его утомили; несколько раз он – без особой надежды – принимался задавать партнерше наводящие вопросы, упоминая невзначай то табличку, то наркоз, то посторонних врачей и сестер. Реплики Волжиной были скучны и бесцветны; Швейцер понял из них одно: в женском Лицее есть своя каморка, медицинский кабинет сродни тому, где хозяйничал Мамонтов, и воспоминания гостьи не выходили за рамки этого кабинета. Тогда Швейцер прекратил расспросы, и остаток вечера они танцевали молча, как куклы, следуя раз и навсегда установленному канону. Волжина выглядела разочарованной, хотя было непонятно, на что она рассчитывала и чего ждала от кавалера.
Швейцер, конечно, читал и слышал многое о надеждах и ожиданиях дам, но в Лицее о том невозможно было помыслить. Невозможно настолько, что никто и не мыслил, а пришлые барышни не воспринимались как объекты последних в своем роде желаний, за которыми – тьма; они будоражили воображение, возбуждали тревожное волнение, будили предчувствия, но все дальнейшее содержалось за семью печатями.
На этот случай каждый лицеист вел секретный альбом, в котором, впрочем, не было никакого секрета, и даже напротив – вести его в свое время деликатно подсказали отцы. Они не приказывали, они осторожно намекнули, сообщили воспитанникам мягкий толчок. В альбом переписывались любовные стихи, туда же срисовывались сердечки, рыцарские эмблемы и гербы, которые хоть сколько-то ассоциировались с ухаживанием. Альбомы прятались от чужих глаз; лицеисты показывали их только самым верным друзьям, поверяя им невинные, смешные тайны и мучаясь раздумьями, что бы еще такое втиснуть в альбом, чтобы достроить некое призрачное здание, замок. На самом деле замки строились – и никогда не достраивались – в душах; альбомы были зыбким отражением этого беспомощного долгостроя, а может – руин.
Музыкантов как ветром сдуло. Пробей часы – и вышло бы как в сказке про Золушку, когда кареты превращаются в тыквы, лакеи – в крыс, и так далее, но сказка, как вечно бывает со сказками, прошла стороной, и все обернулось прозой. Швейцер ушел с бала ни с чем – если брать один бал, в прочем смысле его знание умножились. Табличка, кухонная дверь, вертолет: отлично, будет, с чем разобраться, но это – завтра. Когда на тайгу упадет тьма, он попытает счастья.
В спальне он сел на кровать, достал из тумбочки альбом и сразу положил обратно. Волжина не стоила специальной записи. Вместо альбома он вынул другой предмет: маленькую черно-белую фотографию. На снимке была мать Швейцера: призрак, незнакомка, существо из другого мира. Белокурая женщина лет тридцати смотрела прямо перед собой. Саллюстий, когда Швейцер показал ему снимок, сказал, что фотография была сделана для документа – паспорта. Этим объяснялись невыразительность взгляда, строгость прически, нетронутый белый фон. Швейцер слыл счастливцем: у него была настоящая фотография, другие не имели и того. У Коха, к примеру, сохранилась только отцовская перчатка, правая. Недодоев носил на шее образок, доставшийся от родителей; Берестецкий владел дешевым портсигаром, в котором еще оставались табачные крошки.
«Не было времени, – говаривал Саллюстий и тяжко вздыхал. – Хватали что под руку попадется. Берегите, чада, эти драгоценные предметы, в них – ваша память».
И они берегли. Листопадов – так тот вообще располагал каким-то странным лоскутом, оторванным то ли от платья, то ли от сорочки, и что же: лелеял его, ложился с ним спать и даже, как слышали некоторые, разговаривал.
Среди лицеистов существовал строгий уговор, закон: не трогать собрата в минуты созерцания фамильных реликвий. Этим и воспользовался Швейцер: воспитанники, входившие в спальню, видели, с чем он сидит, и не смели его беспокоить. Он ничего не обдумывал, не строил планов, оставляя все дело на завтра и доверяясь судьбе, ему всего-то и хотелось, чтобы его не тормошили, оставили в покое, он не хотел разговаривать. Как случалось всегда, лицо на снимке вскоре заворожило Швейцера, и от лицеиста остался голый разум, проросший и воплотившийся в глаза, прочее тело исчезло. Он всматривался в фотографию, готовый взглядом прожечь ее насквозь. В какой-то миг ему почудилось, что та уже стала дымиться, но виноваты были слезы, размывавшие контур. Он и в мыслях не допускал, что женщина, изображенная на снимке, могла где-то жить, ходить, произносить слова. Швейцер, несомненно, верил в это, но вера – одно, мысли – совсем другое. И уж всяко не надеялся он встретить ее вовне, за Оградой, не к ней он собрался. Цели и задачи должны быть реальными, скромными – хотя какая тут скромность.
«А зачем я все это делаю? Может, к черту?.. Неубедительные галлюцинации плюс какие-то важные дела во внешнем мире, до которых ему не должно быть дела. Он не знает такого слова: „стеб“ – что это? Может быть, это не имеет значения, и знание с незнанием тоже обманчивы? И страшно, конечно, тоже. Вот только непонятно, чего больше страшно – собственной наглости или…»
Второе «или» было гораздо хуже. Болезнь, вполне возможно, зашла слишком далеко и стала неизлечимой. А он молчит, рискуя заразить остальных. Где же тут честь? Какое ему мнится самопожертвование? Ведь мнится же, господа, маячит на заднем плане, бездарно притворяясь героическим горизонтом. Гордыня в крайнем выражении, греховная закваска.
– Куколка, ложитесь, – предупредил его Остудин. – Сейчас пойдут с проверкой.
Не выпуская из рук фотографии, Швейцер разделся и спрятался под одеяло.
Дурак, он опять забыл поговорить с Вустиным. Важна любая мелочь, а Вустин мог умолчать о какой-то детали, которая изменит все. Что мелочь – он даже не спросил про злополучный лаз.
В спальне шептались.
– Я, когда клал ей на талию руку, нарочно провел повыше и дотронулся…
– Стыдитесь! И что она?
– Причем тут стыд? Я же не про вашу даму рассказываю. Она – ничего, словно и не заметила. Начала говорить про погоду, про уроки…
– И не покраснела?
– Да я не посмотрел, волновался очень.
– Вустин! Эй, Вустин!.. Как это вас угораздило повалить даму?
– Отвяжись.
– О-о, господа, ну и хам! Мы с вами брудершафт не пили, Вустин. Откуда такая фамильярность?
– Оставьте его, не видите – он сейчас вспыхнет, как спичка.
– Потушим. Вустин! Вам надо было танцевать с матерью Саломеей.
– Вот! Тогда бы он так просто не встал.
– Господа, живот у всех в порядке? У меня что-то крутит.
– Вы бы больше эклеров ели. Сожрали штук пять! Это из-за вас подвозить пришлось.
– Вам-то что? Вы зато по части напитков… Смотрите, не напрудите в постель.
– Оштрах, киньте подушку, я его…
– Тише вы! Сейчас в карцер пойдете!
– И отлично – Листопадова помучаем.
– Раевский не даст.
– А там нет никакого Раевского. Вустин! Признайтесь – вы все сочинили?
– Ему пригрезилось. Он сохнет по Раевскому.
– Тьфу!
– Да, да! Вустин! Вы оглохли? Вам надо было танцевать с Раевским.
– Лучше сразу с ректором.
– О-о-о! Вот был бы номер!..
– Ага. Руку на талию, голову на грудь…
– Господа, перестаньте! Меня сейчас стошнит.
– Нет, лучше с Саллюстием. Вустин! Здорово-то как: борода в рот лезет, козлом попахивает!
– Полный рот шерсти!
– Ме-е-е!..
– И сразу в альбом – любовную лирику. Потом показать, и сразу пятерка будет. В отличниках будете ходить!
– Заглохните, сволочи, надоели!..
– Что за выражения. Вы что, Вустин – с лакеями говорите?
– Известно, он груб. Он сыграл бы активную партию.
– А ректор – мазо.
– Где вы такого нахватались?
– Не ваше дело. Идеи витают в воздухе, господа. Александр Блок.
– Ваши идеи витают в каком-то своеобразном воздухе.
– Верно. И знаете, где такой воздух?
– Молчите лучше.
– Нет, знаете?
– Молчите, убью!..
– Такими идеями, сударь мой, пахнет в…
Удар подушкой. Еще один. Пыхтенье, писк. Луна, прожектор, черное небо.
1
Наивный Швейцер недалеко ушел в своих колебаниях, он не знал, что в юности чувства склонны господствовать над разумом. Швейцера утвердило в решении событие, которым именно чувства и хотели возбудить – правда, совсем не те.
До солнечного затмения оставалось три часа, и он все еще не знал окончательно, пойдет ли в кухню, заглянет ли за дверь – дальше его фантазия не простиралась. За доводы разума Швейцер принимал обычный страх. Немного отвлекала муштра, которой заведовал отец Коллодий: шел урок строевой подготовки.
Коллодий был человеком небольшого ума: ать-два – вот все, что он знал, не считая скверной игры на скрипке. Имя очень шло ему: нечто аморфное, разбухшее, из коллоидной химии. Такими в старину рисовали прожорливых монахов-католиков: брюхо, гладкие щеки, круглые глазки, тонзура.
– Между шапкой и бровями должен оставаться зазор в два сантиметра, – учил Коллодий. – Пятки вместе, носки врозь! Между носками должна помещаться ступня – не больше и не меньше.
Коллодия не любили. Не удовлетворяясь существующими нормами, он сочинял свои собственные: например, наказал воспитанникам носить при себе ровно по сорок сантиметров туалетной бумаги. И лично проверял, ходил с рулеткой – не дай Бог, где-то выйдет сорок один! Разгильдяй – он и есть разгильдяй, подмога Врагу. Все начинается с малого. Столь же скрупулезно подходил отец Коллодий к вопросам военной терминологии.
– Вам ли не знать, – говаривал он, – что офицеры и солдаты не отдают честь. Честь отдают распущенные девушки. Ну-ка, хором: что отдают офицеры?
И класс отвечал ему хором:
– Воинское приветствие!
В этот день отец Коллодий просто сыпал невнятными намеками и пророчествами, предрекая близкую гибель Врага.
– На Бога надейся, а сам, как говорится… – Здесь учитель хитро подмигивал. – Есть у нас одна штучка…
И, как бы спохватившись, замолкал.
– Атомная бомба? – спросил кто-то с места.
Коллодий нахмурился, пошел к нахалу, но в этом месте урок был прерван. Распахнулась дверь, и в класс торжественно вошли Савватий, Саллюстий и доктор Мамонтов. На священниках были темные одежды скорби, доктор пришел в колпаке. В руках у ректора была шелковая подушка, на которой лежали ученический ремень, дешевые часы, гребешок и пуговица от мундира.
– Встать! – гаркнул отец Коллодий.
Ректор положил подушку на стол и некоторое время стоял в безмолвии. Потом сверкнул глазами и возвестил:
– Чада! Сегодняшнее утро омрачилось несчастьем, и большое знамение предварилось малым. Вещи, которые вы видите перед собой, принадлежали вашему товарищу. Вы понимаете, что я говорю о Раевском, который нынче же будет причислен к мученикам. Вот все, что удалось найти поисковому отряду, который прочесывал окрестные леса в надежде найти и спасти эту заблудшую душу, соблазненную Врагом. Но мы опоздали и даже не знаем, чем кончил несчастный. Пусть случившееся послужит вам уроком. Я прошу почтить павшего лютой смертью минутой молчания.
Чувствительный отец Саллюстий промокнул глаза, а Коллодий вытянулся и отдал вещам Раевского воинское приветствие. Доктор Мамонтов обводил лицеистов мрачным взором, а ректор высился, как несокрушимая глыба в окружении хаоса. Тьма разбивалась об него и разлеталась брызгами, дьявольские тени обтекали стороной; смерть, размахивавшая косой, ломала лезвие за лезвием.
Швейцер мгновенно распознал обман. Спроси его кто – он не сумел бы ответить как. Шестое ли было то чувство или какое-нибудь десятое, но именно оно овладело его рассудком, и лицеист решился. Привычного уклада ему осталось ровно на два с половиной часа, потом – неизвестность. Но кое в ком печальная церемония возбудила совсем другие мысли. Этим человеком неожиданно оказался тихий Листопадов, которого к утру выпустили из каменного мешка, посчитав раскаявшимся и поумневшим. Покуда тянулась траурная минута, он жег глазами растерянного Вустина, стоявшего в соседнем ряду. А после, когда тройка удалилась, захватив с собой все, что осталось от Раевского, продолжал сверлить его взглядом. Этого никто не замечал, Коллодий продолжил урок. Наконец наступила перемена; Листопадов улучил момент, подбежал к Вустину и, не говоря ни слова, влепил ему звонкую пощечину.
– Вы лжец, Вустин! – крикнул он, сверкая глазами.
Тот было рванулся дать сдачи, но успел сообразить, что Листопадов вдвое меньше ростом и драться с ним недостойно.
– Я… я… – Вустин покраснел и полез в карман. Он хотел вытащить доказательство: злополучную записку, позабыв, что съел ее, и, не найдя и вспомнив, начал заикаться, а класс, получивший простой и печальный ответ на мучительные вопросы, изготовился к травле.
– Хватит, Вустин! – закричал Оштрах, пробираясь к несчастному. – Мы уже сыты! Что там у вас еще? Новые каракули, сами написали? Дайте сюда!
– Молчите, дураки, – испуганно пробормотал Вустин, видя, что дело дрянь.
В него полетел огрызок яблока. Недодоев, конечно.
– Тише, тише, – напомнил кто-то из лицеистов. – Пойдемте скорее – ангелы поют.
Оштрах демонстративно толкнул Вустина и вышел из класса. Воспитанники, благословляемые хором, потянулись к выходу. Швейцер задержался, намереваясь выйти последним. Его позвал Берестецкий, но тот сделал вид, будто что-то ищет.
– Иду! – крикнул Швейцер, роясь в тетрадях.
Вустин угрюмо отошел от дверей и стоял, прислонившись к стене. Комната опустела; на подошедшего Швейцера он посмотрел с опаской.
Тот быстро схватил парию за локоть и с силой сдавил.
– Я на вашей стороне, Вустин, – сказал Швейцер быстрым шепотом. – Мне понадобится ваша помощь. Вы справитесь?
Вустин, похожий на заблудившегося слона, кивнул, еще сильнее заливаясь краской.
– Я собираюсь бежать. Это удобнее сделать во время затмения, когда все выйдут во двор. Думаю, что охрана не устоит, ей тоже интересно. Мы спустимся в кухню, и вы запрете за мною дверь, ведущую на склад. Сделаете? Это очень важно. Нельзя, чтобы кто-нибудь догадался, как я ушел.
В душе Вустина происходила борьба. Он еле заметно пожал плечами.
– Ну, решайте быстрее! – яростно прикрикнул Швейцер. – Нас не должны видеть вместе.
– Хорошо, я сделаю, – сказал Вустин.
– Тогда говорите, где лаз. Может быть, мне лучше бежать оттуда.
Маловероятно, после Раевского наверняка законопатили.
– Он – за дверцей у мамонтовского кабинета, под лестницей! – выпалил Вустин. – Где ректор постоянно бывает.
– Тьфу, – с досады Швейцер топнул ногой. – Скажите, какая догадливость! На что мне это… Про ректорскую нору все и так знают. Вы что – только теперь сообразили, что там есть ход за Ограду?
Вустин не посмел обидеться. Швейцер подумал, что он зря оскорбляет сообщника. Но какая тупость!
– Ладно, не берите в расчет, я нервничаю. Ждите, вам будет знак.
Швейцер вторично пожал локоть Вустина и нарочито неспешным шагом вышел из класса. Вовремя: Берестецкий, оставшийся без пары, уже шел его поторопить.
– Вустину никто не подаст руки, – вздохнул Берестецкий. – Придется ему симулировать, бежать в клозет. Скатертью дорога, верно? Там ему самое место.
– Истинно так, – согласился Швейцер. – Как по-вашему, откуда мы будем следить за солнцем?
– Хорошо бы подняться на крышу, – мечтательно заметил тот. – Интересно, как там?
– Да, интересно, – поддакнул Швейцер, думая о подвалах.
2
За полчаса до затмения лицеистам раздали солнцезащитные очки. Началась свалка; многие, надев их, изображали слепцов и горестно выли, когда наталкивались на соседей.
Воспитанников вывели во двор; урок литературы отменили. День выдался на удивление погожий, жаркий. На залитом светом асфальте была видна каждая песчинка. Небо неистовствовало цветом, готовое втянуть в себя землю, и, если бы не зной, многие ощутили бы восторженную тягу к высотам, где все растворяется и успокаивается.
Двор был разбит перед главным входом. Бетонный брусок здания в несколько этажей, с пуленепробиваемыми оконными стеклами, быстро нагревался и строго молчал, готовый с достоинством встретить любой катаклизм. Двери, на случай чего, оставили распахнутыми. На волю, как и думал Швейцер, высыпали все – преподаватели, повара, чернорабочие, мастеровые. Охранники тоже успели надеть очки и сразу приобрели необычно бравый, лихой вид, став похожими на коммандос из довоенной жизни.
От тайги Лицей отделяла высокая бетонная стена с колючей проволокой, пущенной поверх. Над крышей подрагивал поникший триколор. На территории Лицея не пели птицы; самых крупных, случайных, отстреливала охрана. За стеной, как рассказывали воспитанникам, шел ров с заостренными кольями, а дальше – кольцевидный участок пашни, разровненной граблями. Тайгу было видно только из окон, она казалась шкурой огромного зверя, в которой Лицей становился болезненной проплешиной. Но болен был сам зверь, в его зеленой, а к горизонту – синей шерсти водились смертоносные паразиты. Здоровье оставалось только в плеши – на специально выбритом пятачке, где прививался иммунитет от заразы. А лицеисты были иммунными клетками, готовыми в свой срок метнуться в сосуды зверя и выступить против Врага, который зря торжествовал, хотя и подмял под себя землю и рвался к Небу. Его грязная тень уже наползала на солнечный диск.
Отец Саллюстий вышел вперед. Никто не сомневался, что говорить поручат именно ему. Лицеисты испытывали возбуждение, их тревога усиливалась с каждой секундой. Затмения поминались в многочисленных пророчествах, легендах и просто суеверных байках, однако наступили времена, когда возможно все. Даже в лицах преподавателей проступило некоторое беспокойство. Вскорости очки надели все, так как поминутно бросали на солнце опасливые взгляды. Могло показаться, что Лицей и впрямь собрался проследить за ядерным взрывом, который устраивает неизвестно чья сторона.
Солнце таяло, как масло. Саллюстий кашлянул и воздел руки:
– Склонимся, чада, перед знамением Господа нашего, Заступника и Устроителя. Отбросим страхи, оставим трепет. Мы знаем, что в самом затмении Солнца нет никакого волшебства, однако время, в которое мы можем наблюдать это редкое событие, позволяет нашему немощному разуму прикоснуться к замыслам Создателя. Нам явлен величайший символ, соединяющий в себе прошлое, настоящее и будущее человечества. На несколько минут мир погрузится во тьму: о чем это говорит? О том, что великая Тьма с большой буквы, где мы томимся и стенаем, для Господа – миг. Мгновение – вот срок, который Господь, отмеряя Божественной мерой, дарует Врагу. Высочайшее попустительство недолговечно, светило очистится и вновь воссияет нетронутым и благостным. Вы – первые лучики возрождающегося Солнца. Примите мертвящую тень как испытание веры, и да не угаснут светильники ваших душ. Пусть Враг веселится в гибельном заблуждении, пусть прячутся испуганные безбожники. Солнце спокойно и чисто, и наши молитвы, летящие к нему на крыльях умиления… наши Устроительные подвиги, родственные жертвам… возрадуется священный огонь…
Саллюстия в очередной раз занесло, и видно было, что он вот-вот собьется то ли на почитания бога Ра, то ли вообще превратится в огнепоклонника. В его обращении Солнце занимало все большее места.
– Лучи и свет… жизнетворящий пламень… упование и опора всякого зверя и гада…
Ректор едва заметно поморщился и громко кашлянул. Историк осекся, поправил очки и широко перекрестил лицеистов.
– Не нужно слов, – заявил он бодро. – Будем зрить и наматывать на ус.
В небесах пламенел месяц: Солнце – а с ним и Создатель – унизились до презренной Луны.
Швейцер стоял в последнем ряду, позади всех. Выходя из здания Лицея, он придержал Вустина.
– Когда я нырну в дверь, бегите за мной. Когда побежите – разбейте очки.
– Зачем? – не понял Вустин.
– Вам придется как-то объяснить свой уход. Скажете, что нечаянно разбили и ушли, побоялись ослепнуть.
И Швейцер отодвинулся, не желая, чтобы кто-нибудь видел, с кем он общается.
Но Вустин снова придвинулся к нему:
– А что, если Враг все-таки есть? Не страшно?
Недотепа попал в точку: без пяти минут мятежник гадал, хватит ли у него духу пойти до конца.
– Да нет там Врага, – огрызнулся он на Вустина и вновь отступил.
Над головами лицеистов раздалось шипение: включились динамики. Администрация Лицея сочла своим долгом обеспечить зрелищу музыкальное сопровождение. Музыка, которую выбирал сам ректор, не имела ничего общего с церковными песнопениями. Скорее, это было старомодное «диско» – но стиль разъяснился позднее, когда солнечный диск был почти полностью закрыт; пока же звучала бесконечная увертюра. Повизгивали гитары, рассыпался тарелочный бисер, вздыхал орган. Наконец включился сосредоточенный рокот. Многие лицеисты начали машинально притоптывать. Отец Саллюстий повернулся к ним спиной и воздел руки, обращаясь к дьявольской тени. Однако на колени он не встал, это не предусматривалось. В конце концов, затмение – штука нешуточная, редкая, и мало ли что могло за ним последовать. Нельзя, чтобы кого-то застигли врасплох, в смиренной позиции. Об этом лицеистов много раз предупреждал Коллодий, твердя свою скверную присказку про Бога и про надежду на Него. На все Его воля, но пусть ее испытывает на себе пустоголовый, который не спрятался.