bannerbannerbanner
Прощаю – отпускаю

Анастасия Туманова
Прощаю – отпускаю

Полная версия

Додумать Устинья не успела: звякнула откинутая щеколда, скрипнула дверь. На пороге нарисовалась бесформенная фигура часового.

– Бабы! Которая тут Шадрина? Вставай, выходи!

Устинья испуганно вскочила:

– Я Шадрина! Чего надо, дяденька?

– Выходь!

Накинув платок и дрожа от холода, Устя вышла в сени.

– Чего надобно? Зачем побудил?

– Иди вон туда! – усмехаясь, приказал немолодой солдат, махая рукой на каморку в конце коридора, отгороженную рваной тряпкой. – Ступай, да пошибче!

– Ещё чего! – Устинья прижалась спиной к ледяным брёвнам. – Никуда я с тобой не пойду! Нет такого закона! Сейчас голосить начну, всё начальство вскочит! Я мужняя жена! Не смей трогать, охальник, не то как раз…

– Да ты сдурела, что ль?! – обиженно буркнул солдат. – Я те в дедки гожусь! Бежи, дурында, мужик твой тебя дожидается!

Устинья ахнула, рванулась мимо часового – и упала, запутавшись в тяжёлых цепях. Ручные кандалы оглушительно грохнули о чёрные доски.

– Да тише ты! – хохотнул солдат. – И впрямь унтера разбудишь!

Но она уже ничего не слышала. Вот метнулась в сторону ветхая занавеска, пахнуло вонью прелой соломы – и Устинью в кромешной темноте поймали знакомые, сильные, горячие руки.

– Устька… Господи… Игоша моя болотная! Сколько дён-то не видались?! Изголодался, как волк зимой… Сил уже никаких нет… Как ты? Ну, как ты без меня-то? Как шла нынче? Не забижали? Если чего, ты скажи, я этих баб одним пальцем…

– Ой, дурак… Ой, молчи… Ой, Ефимка, да как же? Да почему ж?.. – не могла поверить нежданному счастью Устинья. – Ты как это сделал-то? Нешто можно?! Как бы потом нам с тобой хуже не было б… Может, назад лучше, пока не поздно?.. Ты как служивого уломал?!

– Велика мудрость… – громко засмеялся Ефим, и Устя поспешно зажала ему ладонью рот. – Мужики научили! Дай, говорят, ему гривенник, он тебе сам твою бабу выведет… Я поначалу не поверил, думал – для смеху врут! А Кержак говорит: какой смех, когда у нас артель?.. Можно, Устька! Здесь за деньги-то всё, оказывается, можно! Хоть каждую ночь вместе ночуй. Никто и не спросит!.. А ты знаешь, что те, которы не первый раз идут, все разом кандалы с ног у себя постягивали?! В них, говорят, спать несподручно, нехай рядом полежат!

– Да ну тебя!.. Придумаешь тоже! – фыркнула Устинья. – Как это можно – без кузнеца-то?!

– Да ей-богу ж, поснимали! И ловко так! Сапоги стянули, портянки размотали – и железа уж на босой ноге болтаются! А потом один ногу с кандалом под дверной косяк подставляет – а другой плечом на ту дверь нажимает! Сплюснут эдак железку-то – и стягивают через пятку! Пособили друг дружке – и захрапели, как у тятьки на полатях! Вот как бог свят, я завтра так же сделаю!

– Ой, господи… Подождал бы ты пока, Ефимка, а? – снова заволновалась Устя. – Экий варнак бывалый мне выискался… Доснимаешься «через пятку», гляди!

– Антипка тоже собирается! – заверил Ефим, и Устинья, слегка успокоившись, вздохнула:

– Жаль, бабам так же нельзя… Нас-то на голу ногу ковали, в тесное железо… – но тут же забыла обо всём на свете, прижавшись к широкой груди Ефима. – Господи, Ефим… Разбойничья твоя душа, нешто мы счастья дождались?! Да не рви рубаху мне, дурной!!! Жалко же!!! С утра уж пойдём, когда мне зашивать-то?! Да не сюда… Да не здесь же! Ох, пожди, я сама лучше…

– Да где ж тут у тебя?.. Тьфу, будь они неладны, железки эти… У бабы собственной не найдёшь чего надо! – Ефим, ворча и смеясь, стиснул свою невенчанную жену в руках – тёплую, дрожащую, живую… Всё, как во сне, который ночь за ночью сводил его с ума в тюрьме. Там казалось – не держать больше в охапке этой шальной девки… Не падать головой в горячую грудь, не целовать, не пить её взахлёб, как ключевую воду в жаркий полдень, не умирать от запаха – горького, сухого… – Устька… Видит бог, никого, кроме тебя, не надо… Помирать буду – не забуду… Полынь ты моя… Лихо лесное… Теперь уж – вместе! До смерти… Никому не отдам, убью… Сдохну – а не отдам!

– Да кто отнимает-то, глупый?.. Тише… И так твоё, всё твоё… Ох, Богородица пречистая, счастье-то… Вот тебе и каторга!

Уже перед рассветом зевающий солдат отвёл Устинью в камеру. Она прокралась в темноте на своё место, упала на нары рядом с Марьей и уснула мгновенно, со слабой, недоверчивой улыбкой на губах.

Утро принесло новые радости. Оказалось, что на этапе можно купить кожаные подкандальники. Поскольку деньги теперь у каторжанок водились, каждая уселась, шнуруя обновки.

– Вот ведь толково придумали! – нахваливала тётка Матрёна. – А я-то вчера весь день про сапоги думала… Так голенища-то под железо не пропихнёшь!

Хватило денег и на вторую нужную вещь: пояс с ремешком. Он позволял подвешивать ножные кандалы за середину. Теперь, когда тяжёлая цепь не волочилась по мёрзлой земле, идти было гораздо легче, и арестантки заметно повеселели.

Сразу же за воротами к Устинье пристроилась цыганка Катька.

– В «секретке» сидела, алмазная моя, где ж ещё… – с досадой ответила она на осторожный вопрос. – Мне, разнесчастненькой, теперь до самого Иркутска от вас отдельно ночевать! Да ещё на ночь на цепь к стене, как собаку, пристёгивают! У-у, чтоб им всем…

– Да за что же это, Кать? – испуганно спросила Устя.

Цыганка только махнула рукой и несколько минут шла, глядя в сторону чёрными угрюмыми глазами. А затем вдруг рассмеялась – так звонко, что Устинья подпрыгнула от неожиданности:

– Да что ты?! Блажная, что ль?

– Ой… Устька… Золотенькая, ты бы рожу-то эту видела… Того начальника, на которого я с ножницами-то в Медыни кинулась! Вспоминать почну – злюсь, не могу, так бы и убила, борова паскудного… А как морду его представлю! Он ведь под стол от меня залез, креслом загораживался да верещал, как порося недорезанное! – цыганка вновь расхохоталась. Отсмеявшись и вытерев слёзы, уже спокойнее сказала: – Я тут, как ты: из-за мужика. Конокрад мой Яшка. Такой, что и могила не исправит! Видит бог, он в аду из-под самого Сатаны жеребца выкрадет! Ничего с ним не поделаешь, и сам не рад – а на чужую лошадь спокойно глядеть не может! Сколько раз его били, сколько раз вязали, сколько в полицию таскали… А уж сколько я его из тюрьмы вытаскивала – ой! За те деньги уж можно было ему цельный конный завод купить! Так нет – выйдет на волю, и за старое… И ведь дети у нас в таборе!

– Сколько? – с интересом спросила Устя, окидывая взглядом стройную фигуру цыганки.

– Четверо! Всю жизнь трясусь, что они без отца останутся – а Яшке и горя мало! Ну да бог с ним, из сокола курицы не сделаешь… И вот в последний раз под Медынью споймали его. Да ведь как плохо-то вышло – он, когда от мужиков отбивался, одного так худо приложил, что тот башкой о колесо тележное – и дух вон! А Яшка-то нешто того хотел?! Отродясь он людей не убивал, вот тебе крест святой! – истово, несколько раз перекрестилась она.

– Да не божись, верю я!

Катька благодарно кивнула и продолжила:

– Ой! Мужики после этого вовсе озверели! Чуть не разорвали на месте! Слава богу, барин верхом прилетел, остановил… А за убивство-то каторгу дают! Я как сумасшедшая в тюрьму кинулась, к самому наиглавному начальнику пробилась, в ноги кинулась, завыла… Пожалей, кричу, родненький, что хочешь проси… Тысячу, говорит, принесёшь – вытащу. Ну, как я ту тыщу собирала – отдельный сказ, не хочу и поминать… Но собрала! Принесла. Из рук в руки отдала. Иди да жди, говорит, будет тебе твой мужик. Я поверила, пошла. Жду. А Яшки нет и нет! Целый месяц прождала – ничего! Опять на приём пробилась! – цыганка яростно лязгнула кованым железом. – Ещё и пущать не хотели! Ну так я ж всё равно прорвалась! И кричу: «Отдавай, ирод, мужа – аль деньги назад подавай!» Так он ещё ногами топать! «Пошла вон, – орёт, – ты кто такая?! В первый раз её вижу! Гоните в шею!» – Катька недобро усмехнулась. – Это меня-то – гнать?! Да они меня, родненькие, впятером по кабинету ловили! Ой, сколько я там всего разнести успела! Ой, сколько переколотила! И чернильницей-то в окно заехала, и ещё чем-то там – в шкаф зеркальный… А под конец ножницы мне в руку попались со стола – и я теми ножницами начальнику-то – в рыло!

– Насмерть? – одними губами спросила Устя.

– Не… – отмахнулась цыганка. – Промазала, слава богу. Но тут уж скрутили меня да уволокли. И теперь мне, как и Яшке, каторга – за покушенье-то. Шесть лет… Большой человек, мол! На службе, вишь, государевой! Да ещё, проклятые, написали в моей бумаге, что я – самая опасная и ко всякой пакости наклонная! Вот и запирают, как собаку бешеную… На всю ночь! Чтоб им самим на том свете так сидеть… Теперь до самой Сибири до мужа родного не дорвёшься! – На лицо цыганки набежала тень, она с сердцем пнула мыском грубой каторжной обувки снежный комок под ногами.

Устинья сочувственно тронула её за плечо. Катька повернулась к ней – и неожиданно улыбнулась во весь рот:

– Да ла-адно! Живы будем – не помрём, вот мой тебе сказ! Нам с Яшкой теперь лишь бы до Сибири дойти да весны дождаться. А там – только нас и видели!

– Нешто побежите?

– Конечно! Нам домой, в табор надо! У меня старшей дочке уж пятнадцать лет, невеста вовсе! Не хватало ещё, чтоб она без нас замуж вышла! Обещалась подождать… Да когда ж это девки замуж ждали? Так что торопиться нам надо… Ой! Чёрта помянешь – он и появится! Ну, как ты здесь, проклятье моё?!

«Проклятье» уже шагало рядом и весело скалило большие белые зубы. Устинья уставилась на Яшку во все глаза. Было интересно, что же в этом мужике оказалось такого, что Катька раз за разом тащила его из тюрьмы и даже каторгу из-за него приняла? На взгляд Устиньи, цыган был самым обыкновенным: лохматым, смуглым, с озорными чёрными глазами.

– Здравствуй, красавица! – поприветствовал он Устинью. – Как дорожка?

– Слава богу, – растерянно ответила она. И сразу же испуганно спохватилась. – Ой! Катька! Дядя Яшка! А не боитесь вы? Солдаты не осерчают ли, что ты сюда… К нам…

– Чего им серчать? – с улыбкой отмахнулся цыган. – Смотри, уж все расползлись! Авось строем-то до самой Сибири не погонят!

 

Устинья огляделась – и убедилась, что вся партия действительно растянулась по мёрзлой дороге. Женщины шли рядом с телегами, на которых сидели их дети, мужья отыскали жён. К её изумлению, ни конвойные казаки, ни офицер не обращали на это никакого внимания. А тут и её саму окликнул родной голос:

– Устька! Ну – как? Поспать-то успела хоть под утро?

– Поспишь с тобой, как же… – проворчала Устя, не замечая того, как губы сами собой расползаются в счастливую улыбку.

Ефим же через её плечо сердито посмотрел на цыгана:

– А ты, конокрад недобитый, чего на мою бабу вытаращился? Смотри… Приложу железами по башке!

– Ефим!!! – ахнула Устинья. – Да что ж ты, ирод, напраслину-то… Вовсе ополоумел!

Цыган, впрочем, ничуть не обиделся и лишь покачал встрёпанной головой:

– Дурак ты, парень… Твоя Устька хороша – а моя цыганка-то получше будет!

Ефим машинально взглянул на Катьку. Та немедленно высунула длинный розовый язык и скорчила такую рожу, что рассмеялись все вокруг. Усмехнулся и Ефим. А цыганка сообщила Устинье:

– И твой – чурбан, и мой не лучше… А других-то не бывает! Ничего! Живы будем – не помрём и счастья добудем!

За день пути Катька не умолкала ни на минуту. Она успела поболтать с каждой из партии. Всем искренне посочувствовала, а некоторым даже умудрилась погадать. Устинья от ворожбы отказалась:

– Что там… Я про себя сама всё знаю! Ты вон лучше той погадай! С самой Москвы идёт – молчит, бедная… Никому из нас слова не молвила ещё! Верно, вовсе горе у тётки, что губ не разжимает… А видать, не из простых – вон какой на ней салоп хороший, да юбка новая! Может, хоть ты ей дух-то подымешь?

Катька сощурилась на «тётку», которая шла чуть поодаль от всех остальных, мерно гремя кандалами и глядя себе под ноги. Это была женщина средних лет с блёклыми, наполовину седыми волосами, гладко зачёсанными под платок, с сухим некрасивым лицом. Глаза её, близко посаженные, круглые и жёлтые, как у совы, внушали оторопь. Сходство усугублял и застывший немигающий взгляд.

Катька с минуту подумала – и решительно начала разговор:

– Что-то ты, милая, грустишь вовсе… Нельзя так, нельзя! Бог над нами есть, он не оставит! Посмотри на меня! Хочешь – про судьбу твою расскажу? Денег не возьму, вот тебе крест!

– Пошла вон, мерзавка, – тусклым, невыразительным голосом сказала женщина.

– Да за что же ругаешь? – пожала плечами Катька. – Я тебе пока худого не делала. По-доброму говорю, дай погадаю…

– Мне не нужно твоё гаданье, дрянь! – с ненавистью отрезала та. – Отойди, от тебя воняет навозом!

Тут уж прислушались все. С лица Катьки пропала улыбка. С минуту она, сощурившись, смотрела в искажённое брезгливой гримасой лицо. Было видно, что цыганка ничуть не сердится. Затем она кинула взгляд на каторжанок и почти весело скомандовала:

– Вот что, красавицы! Тут – гадание тайное, египтянское, чужим ушам слушать незачем! Идите-идите… Кто подслушает – прокляну и понос напущу до самого Иркутска! А ты, милая, не серчай попусту. Я тебе сейчас всё как есть скажу. И кто ты такая, и за что здесь. И что с тобой тут станется, ежели, к примеру, я…

Тут Катька понизила голос до шёпота, и никому не удалось услышать ни слова. Изумлённые женщины могли только наблюдать, как страшно бледнеет арестантка в хорошем лисьем салопе и как испуганно бегают её блёклые глаза. А Катька всё говорила и говорила. Умолкла она лишь тогда, когда на пронзительный визг обернулись конные казаки:

– Замолчи, проклятая! Я велю тебя… Хватит!!!

– Хватит, – согласилась Катька. – Только не забудь… Упредила я тебя, барыня моя брильянтовая.

И отошла не оглядываясь. Устинья растерянно смотрела в лицо цыганки: оно было незнакомым, презрительным. В чёрных глазах бился сухой и недобрый блеск.

– Господь с тобой, Катька… Чего ты ей наговорила-то?! Вон, она идёт злая-злая, а сама за сердце держится! Зачем напугала-то?

Катька угрюмо молчала. Затем, не глядя на Устинью, медленно, словно раздумывая, сказала:

– Ты вот что… Не лезь лучше к этой. И не заговаривай даже. Незачем.

– Да и не больно-то надо… – пожала плечами Устинья, чувствуя, что цыганку сейчас лучше не трогать. И до самого вечера товарки прошагали молча.

К этапу пришли в сумерках. К общему унынию, в казармы никого не пустили, загнав всю партию на широкий этапный двор.

– Да что ж такое?!. – ругались промёрзшие и голодные арестанты, ёжась от холода. – Совсем у начальства головы отсохли? Околеем ведь!

Конвойный офицер, впрочем, растолковал, что стояние это ненадолго: в казарме неожиданно зачадила печь, и теперь придётся подождать, пока выветрится угарный дым. Услышав это, каторжане слегка успокоились и приготовились ждать. Но даже прыгать и махать руками, чтобы согреться, уже не было сил.

– Всё, бабы, сейчас прямо на снегу и засну! – убеждённо заявила тётка Матрёна. – Все кости гудут, сил нет… Будь она неладна, эта печь! Ох, не дай бог, у меня спину схватит! Не разогнусь ведь наутро, так глаголем и пойду!

Устя молчала: холод, которого днём она почти не чувствовала, теперь пробирал до костей. Вздохнув, она обернулась к цыганке:

– Вот ведь незадача-то, Катька! Как бы теперь не…

Она не договорила. Катька, глаза которой ясно блестели в свете поднявшейся луны, вдруг поочерёдно дрыгнула ногами. Промёрзшие насквозь коты под звон цепей полетели в разные стороны.

– Эй! Вы тут стойте-нойте, коли нужда, а я греться буду! По-цыгански! Яшка! Яшка, где ты там?! Сбага́са ту́са?![1] Зи́ма-лето, зи́ма-лето с холодком…

– …моя жёнка, моя жёнка босиком! – тут же отозвался из толпы её муж. Голос у цыгана оказался сильным и чистым. Он разом покрыл все звуки на дворе: и недовольное бурчание арестантов, и лязг железа, и детский рёв, и фырканье обозных лошадей. Катька топнула и взяла вдруг ещё выше – таким звонким, щемящим серебром, что у Устиньи чуть не остановилось сердце:

 
Ай, что ж ты вышел, грудь простудишь!
Да ты не бойся – моим ты будешь!
 

Ну! Мар! Джя! Жги!!! И пошла, пошла по кругу, вкрадчиво переступая по утоптанному снегу. Кандалы на её загорелых босых ногах ритмично брякали, но цыганка словно не замечала их. Ручную цепь она закинула за шею и лукаво задрожала плечами – будто начала свою пляску не на этапном дворе, а в родном таборе, у пылающего костра. Платок её сполз на затылок, выпустив вьющиеся волосы. Небрежным движением кисти цыганка поймала его, не давая упасть. Арестанты смолкли, любуясь на плясунью. Один за другим они начали отступать назад, давая ей место. А Катька шла всё быстрей, била плечами всё чаще, улыбалась всё отчаяннее. Она блестела зубами так, словно и эта морозная ночь, и снег, и тяжёлые оковы – всё на свете было ей трын-трава.

 
Ходи, изба, ходи, печь!
Хозяину негде лечь!
Пляши, кнут, пляши, дуга,
Веселися, кочерга!
Пьяным море по колено,
Голова недорога!
 

Ах, как она летала! Как сияли чёрные глазищи, как светились в шальной улыбке зубы! Минута шла за минутой, а Катька плясала и плясала без устали, под восторженные вопли толпы, и снег веером летел из-под её пяток, а от ветхой одёжки валил пар. С крыльца за цыганкой с улыбкой наблюдал конвойный офицер. Солдаты восторженно толкали друг друга локтями. Казаки привставали в сёдлах, чтобы лучше видеть летающий по кругу, смеющийся, бренчащий вихрь. А под конец пляски к жене пробился Яшка, встал фертом прямо перед ней – и, сощурившись, ударил ладонью по голенищу сапога: раз, другой, третий… И взвился в воздух, сверкнув бешеным и горячим чёрным глазом так, что арестанты шарахнулись в сторону:

– Вот ведь цыган… Улетит ведь! Сейчас с железами прямо и улетит! Ну и порода – ничего их, дьяволов, не берёт! Эй! Цыган! Яшка! Давай, чёрт, давай!!! Догоняй её! Гори, душа каторжная! Эх, мужики, кабы мне так… Неделю бы по ярмаркам с цыганами поплясал, а потом – хоть на плаху!

Катька повернулась к мужу, затрепетав плечами так, словно у неё вот-вот должны были вырасти и развернуться крылья. Яшка обеими руками взъерошил курчавые, засыпанные снегом волосы, снова хлопнул по сапогу и полетел за женой. А дальше они уже гремели цепями вместе под дикие крики и хохот всего двора. Никто даже не заметил, как распахнулись двери казармы и унылый голос прокричал:

– Запущайте, можно! Не дымит!

– Ну – и хватит с вас! – внезапно остановилась Катька. – Я согрелась – теперь вы идите грейтесь! Эй, миленькие, не примёрзли вы там? – резко обернулась она к солдатам. – Что такое? Рот не закрывается? Не помочь ли? Да поведёшь ты меня под замок аль нет, казённая морда?!

Подошёл расплывшийся в улыбке солдат и увёл плясунью в камеру-одиночку. Арестанты, ещё смеясь и покачивая головами, потянулись в казармы. Все хвалили Яшку-цыгана, громко восхищались Катькой:

– Вот ведь баба! Что значит – цыганка! Сколько времени тут по снегу скакала – и хоть бы что! Мы и про мороз-то позабыли…

– Видал, какова Катька у меня? – тихо спросил Яшка у Ефима Силина, заходя вместе с ним в казарму. – Где я ещё такую найду? Нет таких боле – ни у цыган, ни у ваших! И как вот мне теперь без неё два года ночью спать?.. Будь она трижды проклята, «секретка» эта ихняя!!!

Ефим пожал плечами и, видя в Яшкиных глазах горькую тоску, не решился ничего ответить.

* * *

«…Владимир Сергеич отворил дверцы кареты, предложил жене руку. Помпонский пошёл с его тёщей, и обе четы отправились по Невскому в сопровождении невысокого черноволосого лакея в гороховых штиблетах и с большой кокардой на шляпе».

Никита Закатов дочитал вслух последние строки, опустил толстую книжку журнала на стол. Некоторое время, ещё не оправившись от прочитанного, смотрел в стену. Затем, вспомнив, что он не один, повернулся к жене:

– По-моему, прекрасно… Даже дух захватило! Как по-твоему, Настя, ведь здесь Тургенев… – Он не закончил фразы, увидев, что жена спит. Спит, откинувшись на жёсткую, неудобную спинку кресла и чуть приоткрыв губы. Неровный свет свечи выхватывал из полутьмы её скуластое, резкое лицо ногайской княжны, ресницы вздрагивали, но сомнений не было: графиня Анастасия Закатова забылась самым безмятежным сном. Некоторое время Никита смотрел на неё. Затем чуть заметно усмехнулся, поднялся из-за стола и, стараясь не скрипеть половицами, подошёл к окну.

Там, в густой темноте, лил дождь, стуча по крыше, шелестели листья полуоблетевшего сада: заканчивался август. Глядя, как искрятся в тусклом свете свечи сбегающие по стеклу капли, Закатов думал о том, что незачем было мучить Настю чтением. Он и не собирался, зная, что это удовольствие мало кто способен разделить с ним – по крайней мере здесь, в Бельском уезде. Но жена сама попросила почитать ей:

– Может, так и в самом деле пойму что-нибудь? Брала я как-то раз книги ваши, Никита Владимирович, но совсем в голову нейдёт, не понимаю ничего.

– Зачем же ты взяла Вольтера? – удивился Никита. – Он и в самом деле труден. Тебе бы почитать что-то по-русски… романы… уж если вздумалось читать.

– А что, есть что-то приличное?! Никита Владимирович, может, тогда вы сами мне подберёте? Вы всяко лучше меня в этом смыслите…

Послушался. Подобрал. К счастью, в кабинете нашлась старая, ещё военного времени, книжка журнала «Современник» с повестью Ивана Тургенева, которого Никита очень любил. Ему подумалось, что и Насте покажется интересным этот сочинитель: тем более что повесть была небольшая. Сразу после ужина, дождавшись, пока зевающая девка уберёт со стола, они с женой сели у окна, и Никита открыл книгу. И с первых же строк провалился в неё, как в колодец, как всегда проваливался в хорошие книги: с головой, забыв обо всём вокруг, забыв даже о Насте, на которую за всё время чтения и не взглянул ни разу.

«Сколько же она мучилась, прежде чем догадалась заснуть?» – с насмешливой горечью подумал Закатов, и тут же ему стало стыдно за эту насмешку. Ему ли судить Настю… Настю, которая в сто раз лучше его самого? Не будь её – он, Никита Закатов, сейчас сидел бы один в пустом доме, слушая храп дворни, в тысячный раз передумывая одни и те же мысли, мучаясь одним и тем же, страдая от того, что давно случилось – и к чему нет возврата… Вздохнув, Никита оглянулся на безмятежное лицо жены. Снова повернулся к окну. И в который раз, ярко, беспощадно, словно это было вчера, а не два года назад, перед ним встал зимний холодный вечер в Москве, в Столешниковом переулке. Тот последний вечер, когда они с Верой вдвоём оказались в пустом доме Иверзневых. Той самой проклятой зимой, когда велось следствие по заговору против государя и был арестован Михаил Иверзнев – брат Веры и лучший, единственный друг Никиты.

 

Когда до Закатова дошло известие, что Мишка взят под стражу, он сразу же кинулся в Москву – хотя и знал, что помочь не сможет ничем. У него не имелось ни больших денег, ни высоких связей: графы Закатовы были нищими провинциальными дворянами, годами не вылезавшими из своей вотчины. И всё же Закатов понёсся в столицу, не задумавшись ни на миг. Молодая жена была оставлена одна в Болотееве.

Почти одновременно с ним в Москву, в семейный дом, прибыли братья и сестра Мишки. С утра Александр и Пётр убегали обивать пороги всевозможного начальства – а Никита всё время проводил с Верой. Вспоминая об этом позже, он удивлялся. Почему никто не счёл неприличным, что женатый мужчина и молодая вдова остаются наедине в пустом особняке? Вероятно, не до того было… Да и с Верой он был знаком с самого детства. Двадцать лет назад замкнутый кадет Закатов сдружился в корпусе с Мишкой Иверзневым. Войдя в его дом, он был поражён жизнью весёлой дружной семьи, где все неистово любили друг друга. И очень скоро его стали считать здесь чуть ли не родственником.

Вера с утра до вечера бродила по комнатам – изнемогшая от слёз и ожидания, с кругами под глазами, страшно подурневшая. Впервые Никита видел её в таком отчаянии. Михаил и Вера были очень близки и могли поверять друг дружке самое сокровенное: недаром Вера никогда не имела подруг, искренне не понимая, для чего они, когда у неё есть Мишка. Сейчас, когда встала угроза надолго, а может, и навсегда, потерять дорогого ей человека, Вера совсем упала духом. Она плакала без конца, то кружа по маленькой гостиной с зелёными портьерами, то сидя за столом с бессильно опущенной на руки головой, то скорчившись в комочек в огромном кресле. Если она и начинала говорить, то лишь о том, что всё это ошибка, чудовищная ошибка, в которой, конечно же, должны разобраться! О каком заговоре может идти речь, если Иверзневы – столбовая дворянская, беззаветно преданная престолу семья! Отец был рядом с Багратионом во время Бородина! Дед брал Измаил с Суворовым! Братья стояли на Малаховом кургане всего два года назад!.. Никите оставалось лишь поддакивать и соглашаться. В глубине души он отчётливо понимал, что никакие хлопоты уже не поправят дела. Но ни у него, ни у Петьки с Александром не хватало духу сказать об этом Вере.

В тот вечер Москву засыпало снегом. Из окна было не разглядеть ни забора с калиткой, ни старой липы в палисаднике. Весь мир, казалось, утонул в мутно-белой кутерьме летящих хлопьев. Закатов с Верой сидели за столом в тёмной гостиной. Мерно тикали старые часы на стене; изредка звонко шлёпалась капля воска с оплывшей свечи или принимался скрипеть за печью сверчок. С другой половины дома доносился слабый грохот посуды: зарёванная кухарка, у которой всё валилось из рук, кое-как пыталась состряпать ужин. Ждали Александра с Петей: с самого утра старшие Иверзневы уехали в приёмную графа Дубовцева, на которого возлагалась последняя надежда. Но время шло, наступил вечер, началась метель, а братьев всё не было.

Никита, едва справляясь с желанием закурить, то и дело снимал нагар со свечи, поглядывал в окно. Смотрел на бледное, осунувшееся лицо Веры. Что он мог сказать ей, как утешить? В голове царила торичеллиева пустота.

– В этих приёмных, Вера Николаевна, всегда столько народу, – вполголоса начал он, и голос его странно громко прозвучал в тихой комнате. Вера медленно, словно проснувшись, подняла на него измученные глаза. – Не удивлюсь, если Саша с Петей только сейчас и вошли к графу. Я сам, когда дело о наследстве утрясал, полдня в губернском правлении высидел, а это ведь не столица всё же была, а Смоленск! Я думаю, что с минуты на минуту…

– Никита, вы ведь знали об этом? – вдруг спросила Вера, и Закатов невольно вздрогнул. С самого своего приезда в Москву он ждал этого вопроса. Ждал и страшно боялся его, потому что знал: солгать Вере в лицо он не сможет никогда.

– Вы ведь жили здесь вместе с Мишей довольно долго… Кажется, год. – Вера смотрела на Закатова через стол блестящими от слёз глазами. – Нам ничего не было известно, Саша в Петербурге, Петя в Варшаве, я с детьми – в Бобовинах… Но вы, Никита? Вы ведь всё знали, не правда ли?

– Догадывался, – тяжело сознался он. – Но, признаться, не считал это серьёзным. Студенты, мальчишки… Собираются, болтают, хотят, как всегда, изменить дремучую нашу Россию… Поверьте, Вера Николаевна, он и мне ни о чём не рассказывал, у них там была какая-то клятва. Молчали, я уверен, все до одного насмерть!

Вера лишь горько улыбнулась, а Никита со стыдом вспомнил о том, что никогда и не пытался расспрашивать Мишку о его героической деятельности. Как знать, приступи он к Иверзневу всерьёз, тот, глядишь, и рассказал бы лучшему другу кое-что. Да Мишка ведь и его пытался привлечь! Сыпал многозначительными фразами о будущем России, о новых людях, которые всё перевернут и исправят, о том, что им выпала высокая честь вершить судьбу империи… А он, Закатов, и слушать не хотел всю эту высокопарную чепуху. А ведь мог бы послушать, со злостью на себя подумал он. Мог бы сообразить, что такие, как Мишка Иверзнев, ничего наполовину не делают, что уж если он вознамерился вершить судьбу империи – до самого конца пойдёт и не остановится, покуда башки себе не свернёт… Так всё и вышло. А лучший друг только смеялся, отмахивался и язвил… свинья. А ведь мог бы, наверное, остановить, вмешаться как-то, с запоздалой горечью думал Закатов. Да хоть Сашке в Петербург накатать донос обо всей этой якобинщине в Столешниковом переулке! И плевать, что Мишка после этого ему бы руки не подал – зато сидел бы сейчас, дурак, дома, а не в крепости! Однако что-то подсказывало Закатову, что ни старший брат, ни лучший друг не смогли бы удержать Мишку от того, чем была забита его голова. Да ещё и эта проклятая рукопись отца Никодима… Кто мог знать, что она так «выстрелит»? Надо же было этим злосчастным бумажкам попасть Мишке в руки! А кто, спрашивается, виноват?!

– Это всё из-за меня, Вера, – медленно произнёс он. Внутренний голос истошно вопил о том, что ещё не поздно заткнуться, помолчать, не жечь за собой мосты… Но огромные, чёрные, мокрые от слёз глаза Веры смотрели на Закатова через стол, и отступать было поздно. – Это из-за моего попа, из-за моих крепостных… Из-за моей преступной беспечности. Видите ли… Ох, право, не знаю, как и объяснить вам… Пока я здесь, в Москве, валял дурака, мужики в моём Болотееве жили хуже каторжных с этой отцовской управляющей… Упырихой, как они её звали. Сперва, как и положено, терпели и мучились – ибо Христос терпел и им велел. А потом, видимо, устали подражать Христу и – уходили Упыриху топором вместе с её… сердечным другом. И подались к барину, то есть ко мне, – Никита криво усмехнулся. – На Москву правды искать. Вчетвером – двое парней и две девки. А с собой у них была рукопись моего сельского попа… Этакие записки обывателя со всеми ужасами, которые в Болотееве творились. Меня в Москве в это время не оказалось, рукопись попала к Мишке. И он не нашёл ничего лучшего, как отдать её своим друзьям! Почитали, повозмущались, начали списки делать… Списки эти пошли гулять по Москве, потом в Петербурге оказались…

Он беспомощно умолк, глядя в стол. Молчала и Вера, но Никита, не поднимая глаз, чувствовал на себе её внимательный взгляд. Часы на стене тикали, казалось, так оглушительно, что Закатов не понимал, отчего у него не взрывается голова от этого грохота.

– Оставьте, Никита… – пробился наконец к нему потухший, усталый голос. – Даже если это всё так… так, как вы сейчас сказали… В чём вы можете себя винить? Как можно было предугадать, предвидеть…

Но в это время глухо стукнула входная дверь, и в гостиную ворвался ледяной сквозняк. Послышался встревоженный голос кухарки, короткий ответ Саши – и в гостиную, не снимая заснеженных шинелей и фуражек, вошли оба брата Иверзневы. И по их лицам Закатов мгновенно понял: всё…

– Ну, что? – сорванным, чужим голосом спросила Вера, вставая из-за стола. – Что, Саша?.. Что у графа?!. Саша, Петя, что?!.

Александр глубоко вздохнул… И вдруг ударил кулаком по дверному косяку так, что тот затрещал и на пол посыпались щепки. Ничего не ответив, он быстро, грохоча мёрзлыми сапогами, прошёл через всю гостиную в кабинет отца. За ним, выругавшись совершенно по-площадному, пронёсся Петька, хлопнула дверь… И Закатов вдруг увидел, что Вера, неловко цепляясь руками за край стола, съезжает на пол. Испугавшись – обморок! – он бросился к ней, нечаянно сбил на пол свечу, та погасла. И в полной темноте Никита схватил Веру в охапку, крепко, с силой прижал к себе, уткнулся в тёплые, пахнущие вербеной волосы… И – разом пропало дыхание, и пусто, холодно стало в голове.

1Споём с тобой? (цыганск.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru