И почти во всех этих работах были страннейшие строчки: «Анна Ахматова по рождению принадлежала к высшей царской аристократии». И я думал, почему у десяти студентов та же самая, одна и та же фраза? Какая там царская аристократия? Дочь морского инженера, она была, пожалуй… Я спрашивал у ребят: «Откуда вы взяли это?» «Из интернета». И тогда я понял, в чем дело. В интернетовских сводках было, что она жила в Царском Cеле. И тогда я понял. Ну раз она жила в Царском Cеле, значит, она принадлежала к царской аристократии. И вот так они писали, мне приходилось развеивать величие интернета. Один мальчик, кстати говоря, тоже ссылаясь на интернет, написал: «Советский Союз в 17-м веке был отсталой страной». Я говорю: «Где ты это взял?» «В интернете, там так написано!» Интересно, что все это носило такой довольно формальный характер, лишь бы получить кредиты, отметки, чтобы скинуть курс, да? Но всегда почти в классе находилось два или три человека, которые всерьез входили в весь этот текст. Понимали что-то, начинали как-то волноваться, переживать… И появлялись снова на этом курсе на следующий семестр. Там же каждый семестр бывают разные группы, разные люди вообще. И тогда уже они писали серьезные работы, скажем, о «Поэме без героя». Они, там, вникали вот в эту идею царевича, которая проходит через все творчество Ахматовой, начиная с этого… «У самого моря».
Эта тема царевича, проходящая через все творчество, и, в общем-то, проходящая через «Поэму без героя». Несуществующий, непришедший царевич. Или ушедший царевич. Отсутствующий царевич. Они начинали писать про царевича, тема царевича, они начинали писать о Лотовой жене, они писали о страшных стихах периода блокады – Ахматовой. И вообще вдруг становились… А эти ребята, в общем, они были не продвинутые, а самые молодые такие. У них главный предмет был то computer studies, то electronic engineering и т. д., в общем, какие-то совершенно не филологические темы. Но я знаю, что по дороге некоторые из них именно под влиянием проникновения в ахматовский текст становились какими-то другими. Может быть, они оставались другими по профессии, но что-то в них сдвигалось, они начинали понимать российское искусство, Серебряный век и вспоминали… будут хотя бы вспоминать этот курс в течение своей жизни, а это уже что-то».
Как-то само собой вышло, что я оказался в роли ведущего. Я должен был наскоро оценивать чье-то выступление, когда оно кончалось, и предварять хоть несколькими словами следующее. Сохранилась – в обрывках – запись того, что звучало: в частности, и моих междометий. Я их сейчас еще немного пообщиплю и почти совсем уже бессвязными фрагментами здесь приведу, просто для передачи атмосферы.
Я считаю, что ненастье сделало нашу встречу более значительной, чем если бы на нее сияло курортное солнце. Не говоря о том, что как-то избавило нас от жары, это само собой разумеется. Мне очень нравится аккомпанемент грома, – как будто это он происходящему значительность придает. Может быть, мне одному наш сегодняшний вечер так нравится. Потому что ведь существует такая филологическая отрасль, как ахматоведение, она создает и собирает многодневные конференции. И я не исключаю такого поворота событий, что если бы выпустить сюда конференциалов, то и мы, и они бы совершенно увяли в одну минуту. А Василий Павлович рассказал, какая Ахматова была живая и одновременно как ее преподают.
А сейчас переходим к ее стихам. Насколько я знаю, Александр Петрович четыре песни написал на ее стихи, на одно Бродского и одно Мандельштама. Поехали.
Пение.
А еще удача этой встречи в том, что нас столько, сколько есть. А то представим себе, что нас, скажем, в пять раз больше, а представить это очень просто. И вытоптанный участок, и все такое… И уже как-то совершенно неважно, станет это повторяющимся каким-то событием, это 23 июня или нет. В моей памяти останутся, вот эта группа – две прелестные женщины, которые держат зонты над двумя такими лысыми мощными мужиками. И Игорь совершенно замечательно аккомпанировал, как-то он остался незамечен, а я думаю, что на обратном пути в Москву я как-нибудь подговорю, пусть и мне тоже поаккомпанирует, неизвестно чему, но мы сообразим, потому что это совершенно замечательный артист. Ну вот. Не хотелось бы так, между прочим, на полуслове кончать, так что я два стихотворения (два!) прочту, и уже мы разойдемся. На память, я, конечно, не помню, потому что одно написал сто лет назад, другое двести. Одно написано незадолго до ее смерти, второе сразу после ее смерти. Из первого она взяла строчку на эпиграф, так же, как «Вы напишите о нас наискосок» к стихотворению, посвященному Бродскому. А из моего строчку «Ваша горькая божественная речь» для стихотворения, которое посвятила мне. То же проделала и с Бобышевым, посвятив ему «Пятую розу». (Снова пошел дождь.)
Игорь Хомич, Александр Жуков, Вера Жукова – под зонтом
Знаете, я год прожил в Англии, там специфическое отношению к дождю. Там, например, идет дождь, ну и некоторые люди, как мы с вами, берут зонтики, а другие – они как раз выходят в майках, даже если дождь со снегом. Там такая тоже вещь бывает. Они этим показывают, что все зависит только от установки, мол, «вам кажется, дождь со снегом, а мне кажется, что такой туман легкий». И идут в T-shirtах по улице. Поэтому у меня совершенно другое воспитание.
Значит, стихотворения «Я прощаюсь с этим временем навек» и «Картина в раме». Это не выдуманная картина в раме, а отвечает той фотографии, о которой упомянул Жуков. Не той, где мы сидим на вон этой скамейке, а где стоим в подлеске перед Будкой по соседству со скамейкой. (Читаю.)
Теперь благодарю всех, с кем мы здесь сошлись, и особенно моих спутников по мягкому вагону поезда из Москвы и по сидячему обратно.
(Ответные спасибо.)
День был ослепительный, чуть не до полночи солнце не гасло. Людей пришло в несколько раз больше – как мне показалось, независимо от погоды, а наслушавшись рассказов о прошлогоднем. Я, открывая собрание, повторил – для «новеньких» – как здесь поселилась Ахматова, как пришла в упадок Будка, как ее привел в приличный вид Жуков. И как он к этому дому и этому месту прикипел сердцем.
Дальше я должен был осведомить публику, какая ее ждет программа и почему. У меня в одной из тетрадок сохранился черновик этого выступления, плюс оно записывалось на пленку – я одно с другим соединил и сейчас переношу получившееся на бумагу. «В прошлом году мы сюда приезжали и просто что-то в день рождения Ахматовой о ней, о ее стихах, на нее ссылаясь, говорили. А в этом году Жуков удумал такую штуку – рассказываю, ни на ноготь не отступая от правды… В этом году он, где-то такое зимой, сказал: «Я тут пересекся с некоторыми исполнителями авторской песни, рассказал им про нашу поездку, и они выразили желание тоже почтить Анну Андреевну в день рождения своим искусством. Так что хотелось бы в этом году устроить, чтобы они выступили с песней. В частности, Александр Городницкий и Юлий Ким». Мне это показалось с Ахматовой, безусловно, несочетаемым, я объяснил причины. Он сказал: «Я потому и прошу вас подумать, как сделать, чтобы это сочеталось с Ахматовой». Я посмотрел на него неодобрительно и заносчиво, но стал думать.
Одно из самых ранних стихотворений Ахматовой, из первых, это очень известное, хрестоматийное «Я на солнечном восходе про беду пою, / На коленях в огороде лебеду полю». И вообще на протяжении столетий в разных народах стихотворение принято было называть песней. Поэт – поет. Ахматова в двадцать пять лет написала стихотворение, в котором по моим и не только по моим понятиям заключается ее кредо. Это стихотворение тоже очень известное, и когда Бродский написал свой знаменитый «Рождественский романс»: «Плывет в тоске необъяснимой / Среди кирпичного надсада», то первое, что пришло в голову, что это ритм и мелодия этих самых ахматовских стихов: «Я улыбаться перестала, / Холодный ветер губы студит»… И дальше идет четыре строчки – того, что я имею в виду под заявлением кредо. «Одной надеждой меньше стало, / Одною песней больше будет. / И эту песню я невольно / Отдам на смех и поруганье». И конец – две строчки: «Затем, что нестерпимо больно / Душе любовное молчанье».
Вот это «одной надеждой меньше стало, одною песней больше будет» – это во многом и определение ее жизни. То есть жизнь, которая сконцентрировала в себе такое количество боли и страдания и которая вместе с тем празднична, потому что вот это – «одною песней больше будет»! Наконец, у Ахматовой есть стихотворение, которое называется «Песня о песне». Я его не собираюсь целиком читать, начало – «Она сначала обожжет, / Как ветерок студеный, / А после в сердце упадет / Одной слезой соленой». И дальше знаменитые тоже четыре строчки: «Я только сею. Собирать / Придут другие. Что же! / И жниц ликующую рать / Благослови, о Боже». Эти четыре строчки сделались пророческими: действительно, возникло несметное число последовательниц-подражательниц Ахматовой. Все, что можно назвать «женской нотой» не могло ее миновать, обойти. Она, сама ее стихотворная манера определила эту женскую ноту. И оказалось, что если продолжать думать об этом – так, как меня попросил устроитель наших встреч подумать, чтобы нынешняя так называемая авторская песня сочеталась с песенной темой у Ахматовой, – то вот, как видите, точнее слышите, мне вспомнилось несколько вещей довольно существенных.
Александр Городницкий и Анатолий Найман поют песню Глеба Горбовского «Он вез директора из треста»
Дело в том, что отсчет значимости, проникновенности, уровня, искусства этой самой авторской песни, самого понятия ее, сегодня идет от нескольких фигур, две из которых здесь присутствуют. Когда заходит разговор о песне, главные… ну, не главные, это слово тут неуместно, но первые имена, которые мы перечисляем, – это Окуджава, Высоцкий, Галич. То есть московских корней. Я же настаиваю на том, что песня настоящая, в первичном ее значении, не на эстрадное исполнение рассчитанная, и не на признание, и не на любовь поклонников, а вместе с тем совершенно замечательная – она как раз ленинградская. То есть и ленинградская. Песню «Когда качаются фонарики ночные», классику авторской и одновременно безымянной песни, ее сочинил Глеб Горбовский. И даже был за это раз или два бит, потому что, когда он объявлял, что это он – автор, его слова и его немудреные аккорды, ему грубо возражали, непримиримо, мол, мы знаем, автор – народ. Что-то такое. Эту песню нельзя сказать, что я исполнял, я вообще не умею петь, но эту песню я тем не менее, как-то Ахматовой, ну что ли… другого слова не знаю, – «пропел». А поскольку эта песня невероятно свободная, нестеснительная и поскольку все ее тогда пели, текст был канонический, то единственно, какую я позволил себе в ней замену – непонятно почему, сейчас так бы не случилось, но тогда мне померещилось, что будет лучше, если я спою… и, между прочим, в чем-то песня из-за этого проиграла, зато в другом выиграла… там есть такой куплет «Мне девка ноги целовала, как шальная / Одна вдова со мной пропила отчий дом, / И мой нахальный смех всегда имел успех / Ах, моя юность пролетела кувырком». Так вот почему-то вместо «мне девка ноги целовала», я спел «мне дева ноги целовала, как шальная». Мне казалось, что это больше отвечает стилистике нашего тогдашнего разговора с Ахматовой. Кроме того, я ее познакомил с песней «Он вез директора из треста». Которую, если бы мне Городницкий как-то помог, мы бы ее исполнили, потому что она классная…»
Александр Городницкий: Давай (поднимается на эстраду). Я: Давай, да?
Он вез директора из треста
на «Волге» цвета изумруд.
Не суждено было до места
доехать тем, кого везут.
На самом тесном повороте
разбил шофера паралич.
В предсмертной жалобной икоте
упал на руль шофер Кузьмич.
Машину вынесло под гору,
нога шофера на газу,
поехал он под светофоры,
а был ведь ни в одном глазу.
Директор делал выкрутасы,
баранку рвал у мертвеца.
Но ни одна на свете трасса,
эх, не бывает без конца.
Она кончалась магазином,
где ювелир, как изумруд,
стоял, зеленый рот разинув,
и думал: «Счас меня убьют».
Вот так убили ювелира.
Его убил мертвец-шофер.
И поэтическая лира
на том кончает разговор.
(Аплодисменты.)
Я: Эта песня пользовалась успехом у всех аудиторий, включая и Анну Ахматову конкретно.
А кроме того, когда я вернулся после одной поездки в деревню, куда был сослан Бродский, я привез тоже оттуда его песню. Спел, как умел. Песню «Лили Марлен», которую считаю превосходной. Позднее он приписал еще два куплета, но это было уже не то, другая история. В те времена денег у нас совсем не было, поэтому любое обещание воспринималось как почти гонорар. А ему сказали, кто-то из Александринки, что, если он напишет текст полномерный, то песню возьмут для какого-то спектакля и заплатят. Надо бы, понимаете, что-то прибавить. Он прибавил два куплета, они не украсили песню. И им к тому же не подошло. Куплеты неплохие, но песню не украсили.
Такая же, но с другим окончанием была история, когда упоминавшемуся Горбовскому заказали писать стихи рекламные для Аэрофлота. Ну представьте себе, там, начало 60-х годов, и он написал. Ему сказали: «Да, это чудесно, но, вы знаете, надо, чтобы вы переделали немножко, нам не совсем подходит». Он переделал, потому что это были реальные 30 рублей, что-то такое. Он переделал, ему сказали: «Это гораздо лучше. Еще немного». И он переделал: «Я люблю самолеты в небе, / я люблю тела их тугие…» Потом внезапно не в жанре Аэрофлота – «Пусть ни разу я трезвым не был, / Но меня уважают другие. / Я люблю самолеты? Враки! / Не люблю я этих уродов! / Пусть простит меня Коккинаки, / Вот такой я есть от природы». Коккинаки был знаменитый летчик-испытатель тогда. Вот примерно это же произошло с песней «Лили Марлен», которую я… А где Игорь с его прекрасной гитарой?
Ну, попробуем. «Лили Марлен» – нельзя не знать этой песни.
Если я в окопе от страха не умру,
Если русский снайпер мне не сделает дыру,
Если я сам не сдамся в плен,
То будем вновь
Крутить любовь,
Моя Лили Марлен.
Моя Лили Марлен.
Лупят ураганным, Боже помоги!
Я отдам иванам шлем и сапоги,
Лишь бы разрешили мне взамен
Под фонарем
стоять вдвоем
с тобой, Лили Марлен!
С тобой, Лили Марлен.
Есть ли что банальней смерти на войне
И сентиментальней встречи при луне?
Есть ли что круглей твоих колен,
Колен твоих,
Ich liebe dich,
Моя Лили Марлен?
Моя Лили Марлен.
Моя обязанность была разжечь. Как сейчас говорят, «разжечь» – и никакого прямого дополнения не следует.
Вопрос из публики: «А что Анна Андреевна-то сказала?»
Она выслушала песню, и довольно неожиданно для меня сказала: «Никогда не слышала ничего более циничного». И я подумал, что это «Я отдам иванам шлем и сапоги», наверное, имелось в виду, такой особый цинизм. Или все вместе?
Значит, моя обязанность была «разжечь», я это сделал. А теперь скажу, что нам предстоит. Следующий будет Александр Городницкий, который, не знаю, мы говорили с ним, хотел почитать стихи, но поскольку мы собрались все-таки в память и о 60-х годах, хотелось бы, чтобы ты… ну что-нибудь, ну хиты твои, да? Я понимаю, каково тебе, но все-таки «Деревянные города», а? Какие-то такие вещи. Я тебя прошу просто, да? Потом я хотел попросить Андрея Битова сказать что-то. После Городницкого. Потом Юлий Ким, с которым никак не договаривались, с ним договориться невозможно, он будет делать все, что он хочет. Потом Валерий Попов, который просто в этом доме живет. Помимо того, что он такой известный писатель, он еще в этом доме просто живет. Потом будет Александр Жуков, споет вместе с Игорем несколько песен. А потом Павел Крючков, он приготовил несколько записей. Он замечательный знаток записей, вообще, звукозаписи. И, главным образом, звукозаписей литературных стихов. И на этом, значит, все кончится, вот такая программа. Ну вот, всего вам доброго.
Александр Городницкий: Вообще-то ты меня поставил в тупик, потому что я собирался все не так выложить… А главное, что, в отличие от тебя, я повязан Игорем Хомичем, с которым мы сегодня… он прекрасный гитарист, но мы что-то подобрали совсем другое. Поэтому я приношу извинения… если он подстроится каким-то образом потом. Значит, Игорь, спасибо. Мы все-таки будем действовать по тому плану – что мы подобрали что-то такое определенное, я же сам на гитаре не играю. Я хотел что-то имеющее отношение к Комарову все-таки. И поэтому я какие-то пару стишков прочитаю. И пару песен покажу, ладно?
На Комаровском кладбище лесном,
Где дальний гром аукается с эхом,
Спят узники июньским легким сном,
Тень облака скользит по барельефам.
Большая ель склоняет ветки вниз
Над молотком меж строчек золоченых.
Спят рядом два геолога ученых,
Наливкины – Димитрий и Борис.
Мне вдруг Нева привидится вдали
За окнами, и краны на причале.
Когда-то братья в Горном нам читали
Курс лекций по истории Земли.
Бесследно литосферная плита
Уходит вниз, хребты и скалы сгрудив.
Все временно – рептилии и люди.
Что прежде них и после? Пустота.
Переполняясь этой пустотой,
Минуя листьев осторожный шорох,
Остановлюсь я молча над плитой
Владимира Ефимовича Шора.
И вспомню я, над тишиной могил
Услышав шум весеннего трамвая,
Как Шор в аудиторию входил,
Локтем протеза папку прижимая.
Он кафедрой заведовал тогда,
А я был первокурсником. Не в этом,
Однако, дело: в давние года
Он для меня был мэтром и поэтом.
Ему, превозмогая легкий страх,
Носил я переводы для зачета.
Мы говорили битый час о чем-то,
Да не о чем-то, помню – о стихах.
Везде, куда ни гляну невзначай,
Свидетельства оборванных историй.
Вот Клещенко, отважный Анатолий,
Мы в тундре с ним заваривали чай.
На поединок вызвавший судьбу,
С Камчатки, где искал он воздух чистый,
Осенней ночью, пасмурной и мглистой,
Сюда он прибыл в цинковом гробу.
Здесь жизнь моя под каждою плитой,
И не случайна эта встреча наша.
Привет тебе, Долинина Наташа!
Давненько мы не виделись с тобой!
То книгу вспоминаю, то статью,
То мелкие житейские детали —
У города ночного на краю
Когда-то с нею мы стихи читали.
Где прежние ее ученики?
Вошла ли в них ее уроков сила?
Живут ли так, как их она учила,
Неискренней эпохе вопреки?
На Комаровском кладбище лесном,
В ахматовском зеленом пантеоне,
На травяном и каменистом склоне,
Я вспоминаю о себе самом.
Блестит вдали озерная вода.
Своих питомцев окликает стая.
Еще я жив, но «часть меня большая»
Уже перемещается сюда.
И давний вспоминается мне стих
На Комаровском кладбище зеленом:
Что делать мне? Уже за Флегетоном
Три четверти читателей моих.
Ну, вот, сейчас я Игоря призову.
Песня. «Памяти Анны Ахматовой».
Ах, нескоро, нескоро
Обретешь ты уют.
У Николы Морского
Тебя отпоют.
Только кто это плачет
Над Стиксом-рекой,
Если путь только начат
И плыть далеко?
Ах, нескоро, нескоро
Обретешь ты сынов
Близ прибоя морского
Меж крутых валунов.
Сосны справа и слева,
И струится песок
На лицо королевы
Под высокий висок.
Ах, нескоро, нескоро
Обретем мы покой.
Лег под сердце осколок
Отзвеневшей строкой.
Ноет старою раной
Строка за строкой…
Рабу Божию Анну
Во святых упокой.
Стихотворение «Под крылом над спящим Ленинградом».
Песня «Коломна».
Стихотворение «Я детство отстоял в очередях».
Песня «Ленинградская»: «Мне трудно, вернувшись назад».
И в рюмочной на Моховой
Среди алкашей утомленных
Мы выпьем за дым над Невой
Из стопок простых и граненых —
За шпилей твоих окоем,
За облик немеркнущий прошлый,
За то, что, покуда живешь ты,
И мы как-нибудь проживем.
Спасибо.
Я: Слово Андрею Битову, где он у нас? А вот, Андрей, идет…
Андрей Битов: Честно говоря, это много чести. И я здесь ни при чем.
Анну Андреевну я встречал три-четыре раза, и все три-четыре раза очень хорошо запомнил, потому что терялся настолько, что все кончалось тем, что я ей хамил, а она меня ставила на место. Так что мемуары стоят недорого. Но они могут быть только правдивые. В первый раз она меня научила, как подписывать книги. Я, видя трепет и дрожание всего комаровского дома перед живым тогда, к счастью, монументом… – никто не знал, что она «живой», но все знали, что она «монумент» – эта разница, значит, ощущалась, по-видимому, она привыкла к этому уже.
У микрофона Андрей Битов
В общем, я надписываю ей первую книжку, но я пишу там «Глубокоуважаемой», всеми крыльями нахлопал, и «Анне Андреевне», поскольку она по кликухе была Анна Андреевна. Она читает и говорит: «Да вы что? Городничихе, что ли? Я – Ахматова». Это был первый урок. Значит, я понял, что, значит, надо указывать фамилию. И потом, видя некоторое мое смущение, она мне сказала, что «запомните, важно – кому, от кого и когда. Ну, можно «где», но это не обязательно». Это идеальная формула, значит. Спасибо, с первого же раза человек был точен. Первое же хамство мое не прошло. Значит, не городничихе, а Ахматовой. Ну, хорошо, я вписал птичкой, что она «Ахматова», вставил или даже другую книжку подарил, не помню.
Потом она мне сказала, прочитав на следующий же день книжку – там был рассказ «Юбилей», где писатель умирает в семьдесят лет. Написан он был в шестидесятом году. Мне еще и 23 не было, мне было 22 года, я написал о том, как старый, с моей точки зрения, писатель семидесяти лет помирает. Но в это время в семьдесят помер Пастернак, что-то было подряд несколько значительных смертей, и я сделал такой рассказик. Не переиздавал его практически. А начиналось там с того, что легко проснулся. Вот он проснулся налегке, в день, накануне юбилея, что как в детстве, то есть, у него ничего не болело, как на воздусях. И потом понял, что какой ужас ему предстоит в виде юбилея. И потом он умирает ровно, точно рассчитав, каким-то образом, по судьбе, по Господу, помирает ровно накануне, все отослав, всех отослав прийти на свой юбилей, но умирает ровно накануне. В общем, Анна Андреевна по этому поводу сказала: «Что вы понимаете в ощущениях старого человека? Ну, все болит, – говорит, – все болит. Вы абсолютно написали чепуху». Глядя на меня, значит, 48 лет у нас разница. Но я даже не заметил, что я обиделся, но решил учесть, что, может быть, действительно, я чепуху написал. Когда моей матушке было уже за восемьдесят, она просыпается, а я говорю – а я в этот момент переиздавал, наконец, этот рассказ и вспомнил, значит, вот какая длинная обидная память! вспомнил – говорю: «Матушка, ты вот проснулась легко?» Она говорит: «Совершенно легко». «И что? У тебя ничего не болело?» «Ничего не болело».
Ну, думаю, Анна Андреевна, вот тебе. Значит, сейчас мне уже за семьдесят и я не помер. Ладно. И просыпаюсь иной раз легко, совершенно легко, а иной раз очень тяжело. Но так же тяжело я просыпался и когда было 22 года, так что зависит, как говорят. Значит, вот второе хамство. Может быть, хватит их перечислять? Ну, в общем, каждый раз запоминался, это свойство, конечно, великого человека.
Я не являюсь большим поклонником Анны Андреевны, должен вам честно сказать. Мне не нравится – «здесь все меня переживет, все, даже ветхие скворешни»… Мне это не нравится, так же как мне не нравится «Морозный ветер губы студит». Не нравится! Ничего я с этим поделать не могу. Вот, мы Быки, она – Бык и я – Бык, а у Быков, по астрологии, конфликты из-за власти. Я на власть Анны Андреевны не претендую, но иметь свое отношение к ней могу. Мы из одного цеха, и знаю я: самое главное, что – «Поэт! Не дорожи любовию народной, / Восторженных похвал пройдет минутный шум. / Услышишь суд глупца и смех толпы холодной, / Но ты останься горд, спокоен и угрюм». Вот никто не написал так. А у Пушкина вы не найдете слабины. Нигде. Она, правда, лучше всех чувствовала Пушкина, за это я ее очень чту. Как можно было «ногу ножкой называть». Это прелестный пушкинский жест. Значит, чувствовала, ухо у нее было, вот такое, больше всех остальных органов.
И, значит, этим ухом она услышала, допустим, Горбовского… За что я благодарен Анатолию Найману, что Горбовский прозвучал здесь первым словом. Тогда придется вспомнить третье хамство. Третье хамство, значит, в том же 63-м году, это была какая честь, представляете! Значит, Горбовский всегда пьяный, я тоже за ним следом – ученик достойный… Вот, и она предоставляет нам машинопись, такую потрепанную, с загнутыми ушами, «Поэма без героя». Это все же из-под полы, шестьдесят третий год. Ну, мы читаем с Глебом, и то ли нам опохмелиться охота, ну, не врубаемся ни во что. К тому же, честно говоря, я больше любил стихи Кузмина. Размер которых преобладает в Поэме. Вот. Но, тем не менее, значит, не врубаемся. Врубаемся в одно место, которое потом я редко нахожу, не во всех изданиях: «За тебя я заплатила чистоганом, десять лет ходила под наганом». Вот это, говорю, да. Потом Горбовский, как более опытный алкоголик, значит, что он делает. Он говорит: «Отнеси ей рукопись». А я говорю: «Глеб, ты же поэт, ты отнеси». Нет, он меня подло выпихивает. Ну, что. Я, значит, стучусь, открывает сама. Я ей подаю рукопись, говорю спасибо огромное, опять же Анна Андреевна, тут уже не говорю устно, что она «Анна Андреевна Ахматова», я понимаю, что это уже не надо, не требуется. «Спасибо, Анна Андреевна, огромное впечатление». Значит, ну и чувствую, что я чего-то такое не дотягиваю. Я ей говорю: «Ну, я не мастер говорить комплименты». Она говорит мне: «Что же это вы не мастер?» – захлопывает дверь. Значит, вот таким образом, еще одно. Значит, все это запомнено, все это прожито, и с этим я вполне живу, понимаете… Я ее открываю там, где и когда она мне это позволит, а не когда это требуется. Так что, «поэт, не дорожи любовию народной». Спасибо.
Юлий Ким: Раз, два. Все. Ле хаим. Теперь посмотрим, что с гитарой. После Битова чрезвычайно легко выступать. С его призывом не дорожить любовию народной. Точнее, с пушкинским призывом. Поскольку сказано было – делай, что хочешь, я и приступаю. Мне тоже захотелось вспомнить некоторые стихи, но все-таки сначала я должен вам сказать несколько слов о сегодняшнем юбилее. Или дне рождения, если точнее.
Выступает Юлий Ким
Я Ахматову видел не единожды. Но на портрете. На портрете я ее видел, исполненном Юрием Ковалем, у которого был период шаризма. Он все рисовал в виде шаров. Шары были прекрасны, но за ними терялось сходство с оригиналом. Поэтому единственное, что я понял, что он воспринял Ахматову, как явление величественное. И действительно, это было несколько величественных шаров, а что это была Ахматова, трудно было догадаться, если бы не подпись. Потом я видел Ахматову еще в собрании Гарика Губермана, но он привез это, по-моему, либо из Сочи, либо из какой-нибудь тьмутаракани… Это была небольшая статуэтка, изображающая женщину в белом, с огромными лиловыми губами, такими же глазами и пунцовыми щеками. Чтобы мы не ошиблись, внизу было написано «Ахматова». Гарик вообще любит собирать кич. Ну и наконец еще одно воспоминание, связанное с Ахматовой, другого рода. Это воспоминание музыкальное. Композитор Дашкевич, с которым я сотрудничаю довольно давно, написал музыку к ее «Реквиему». Это было сочинение для солистки с мужским хором. Солистка нашлась сразу, его любимая и многими нами ценимая и любимая Елена Камбурова, которая мгновенно выучила всю эту довольно сложную партию свою и всю спела. Она пела текст, а мужской хор должен был сопровождать вокализ. То есть он пел букву «а» по нотам, которые предписал ему Дашкевич. Это «а» звучало местами очень сильно. Интересно, где нашел Дашкевич этот мужской хор. Он долго искал для Камбуровой достойное вокальное мужское обрамление, и этим хором оказался, в зале Чайковского было дело, хор МВД. И этот хор МВД явился в своих форменных мундирах милицейских, с погонами. Мундиры все были отутюжены, выглядели очень красиво. Папки с нотами у них были красные. Это был абсолютно конвой. И этот конвой очень старательно пел предписанные ему ноты, и получалось очень сильное впечатление, причем с каким-то двойным смыслом. Потом, я помню, какой-то лохматый неврастенический тип налетел на меня, почему-то на меня, а не на Дашкевича. Ну, вероятно, он знал о нашей с ним дружбе… в перерыве, а нет, после этого события он налетел и закричал: «Это кощунство! Это кощунство!» Но я с ним не согласился. Мне казалось, что именно так и должно быть. Так им и надо, пусть поют. И вот на этом мои воспоминания заканчиваются, и я приступаю…