Нам пробки от пивных бутылок
служили ориентирами на дне
пруда и жизни. В мутной глубине
нам ничего другого не светило.
Блестел под Новый год барак,
который не слыхал еще о маке
и брагой напивался как дурак,
а между тем цветы росли во мраке.
Любимая, я твой цветок,
не знаю только: василек иль одуванчик.
Подуй – и я сорвусь с помойки жизни
и полечу по небесам любви.
Любовь – полет. Паденье неизбежно.
Иные разбиваются сердца.
Я спасся тем, что приземлился в лужу,
но полетать еще разок не прочь.
О чем, бишь, я? Ах да, о ложе.
Нет, в ней не спят, а смотрят на игру.
У жизни тоже режиссер возможен,
он непонятен, словно кенгуру.
Я замысел его не разберу,
пока не поднесу к глазам две стопки.
Тогда я становлюсь не слишком робким,
изображая всякую муру.
А утром снова сам себе не рад.
Зачем, зачем сей теневой театр?
Неужто ночь дана художнику затем,
что по ночам, как спел Высоцкий, больше тем?
Выходит, потому
Герасим утопил Муму,
чтобы Тургенев написал рассказ,
чтобы сюжеты брать не с потолка.
Вот почему так обожаю я
парад уродов, маскарад жулья,
и пенье птиц, и танго вурдалаков,
и странную фамилию Жеваго.
Смотри, у гуся моего запой,
и мне писать по черному иглой,
и черный диск, как черная дыра,
мне будет петь до самого утра.
Искусство не приносит гонорар,
но жертвы требует за миги вдохновенья.
Ну что ж, моя лучина, догорай,
ты, солнце, дожирай мое варенье!
А ты, читатель, это не читай,
а то ведь захохочешься в истерике.
Уехать бы куда-нибудь в Китай,
но Свидригайлов ждет меня в “Америке”.
2000 г.