Она, как зачастую и случается с одержимостью, питается преимущественно воображением, ведь в его жизни было не много женщин: госпожа де Варанс, госпожа де Ларнаж, «падуанка», некая девица («бедное создание», что было презентовано ему пастором Клюпфелем), Тереза Левассер – по-моему, это и все. Но те, кто больше прочих занимается любовью, и те, кто без конца распространяется о ней, – совершенно разные люди. Руссо много говорит о любви, досаждая своим друзьям добродетельными проповедями, но на практике вовсе не желая собственным поучениям следовать. Чтобы понять жестокую неприязнь, которую питали к Руссо две религиозные конфессии, да и все вокруг, надо вспомнить, что начиная с 1750-го в моду вдруг вошла философия. Тут-то он и взял Париж штурмом, покорил его как мудрый гражданин, друг добродетели, обличитель фальши суетных наслаждений, враг цивилизации. Однако же этот хулитель театра поставил оперу при дворе[76], этот гордый республиканец принял от госпожи де Помпадур пятьдесят луидоров, этот апостол супружеской любви сожительствовал во грехе с девицей, которую совратил совсем юной, и наконец, будучи автором самого выдающегося трактата о воспитании[77], отправил всех своих детей в приют для подкидышей или, по крайней мере, похвалялся этим. Таким образом, он сделал все, чтобы обеспечить своих врагов прекрасным оружием.
Враги же у него имелись, вся вторая часть «Исповеди» – не что иное, как попытка Руссо оправдаться, защититься от их клеветы. Шесть первых книг, написанных в Англии, в Вуттоне, охватывают период до 1741 года, и в них чувствуется, с каким удовольствием автор живописует пору своего ученичества. К сочинению шести последних он приступил с двухлетним перерывом в Дофине и Тире, эта работа продолжалась с 1768 до 1770 года. Повествование обрывается на 1766-м, когда Руссо, подвергшись гонениям во Франции, а затем в Женеве и Берне, решает искать убежища в Англии. В этих главах речь идет о первой схватке Руссо с таким противником, как Париж, о связи с Терезой Левассер, о начале литературной карьеры, о пылкой дружбе с мадам д’Удето и о злосчастных последствиях этой страсти.
Во второй части книги есть еще несколько прекрасных эпизодов. Замечательно описана радость, которую испытывает Руссо, когда мадам д’Эпине принимает его в Эрмитаже, где, вновь окунувшись в природу, что манит его и нежит, он может снова созерцать зелень, цветы, деревья, воды. Жан-Жак рассказывает, как под воздействием этого пьянящего восторга зародился замысел «Юлии», как он сам воспылал любовью к этой сильфиде, созданию его фантазии. Повествует он и о прогулках с мадам д’Удето, о романтической обстановке их первых встреч, о ночном свидании в рощице – все это прелестно и так же дышит отрадой, как ландшафты Шарметты.
Но мало-помалу в этом тексте начинает сквозить озлобленность. К ароматам лета примешивается запах слежки и свечного воска. Руссо полагает, что его преследуют, тайно крадутся по пятам. «Здесь затевается темное дело, я словно в гробу, и, что бы ни предпринимал, мне не вырваться из этого жуткого мрака…» Уж не овладела ли им мания преследования? Может, все эти жалобы беспричинны? Долгое время комментаторы именно так и думали, поскольку противники Руссо, тоже литераторы и персоны влиятельные, внушали потомству доверие. Однако, прочитав книгу Анри Гийемена[78] «Один человек, две тени», перестаешь сомневаться, что у Руссо действительно имелись жестокие враги, которые по разным причинам сошлись в общем намерении его погубить.
Смиренный, несчастливый, безвестный, ни на кого не похожий, он годам к сорока стал входить в моду. Светские дамы гордились, что открыли новый талант. Потом пришел и настоящий успех – то, что людям труднее всего простить своему ближнему. Гримму[79] и Дидро, которых Руссо считал своими вернейшими друзьями, надоело слушать восхваления, расточаемые в его адрес. Гримм, тот и вообще был достаточно злоязычен, Дидро – отнюдь нет, но он не мог простить Руссо его христианства. То, что частое общение с энциклопедистами укрепило веру «гражданина Женевы», вместо того чтобы ее поколебать, представлялось опасным для любой секты, в том числе атеистической, мешало пропагандировать свое вероучение. Пусть бы на худой конец он был твердым приверженцем одной из двух главных конфессий, так нет же! В самом начале Руссо – протестант, потом католик, потом снова протестант. На самом деле он желал исповедовать свою, личную веру, отрешившись, подобно герою одной из своих книг, савойскому викарию, «от хлама мелких формальностей»[80]. Такая независимость, рискованная, хотя и внушающая уважение, восстановила против него соединенные силы отцов-иезуитов и светских министров.
Впрочем, женщины, столь влиятельные в ту пору, оставались сторонницами Руссо, они долгое время вознаграждали его своей поддержкой за ту нежность, с какой он отзывался о них. Но он и женщин умудрился оттолкнуть. Им было нужно, чтобы он своим милым обществом разгонял их скуку. Так нет: ему больше нравилось прогуливаться наедине со своими грезами[81], нежели украшать собой будуар великосветской дамы. К тому же недуг делал его непригодным для долговременного исполнения роли куртизана и фаворита. Мадам д’Эпине, которая к нему благоволила, он смертельно оскорбил, влюбившись в ее невестку, мадам д’Удето, и даже не потрудившись это скрыть. В своей наивности он дошел до того, что доверчиво поведал об этой любви Дидро, которого считал близким другом, хотя на деле тот уже перестал быть таковым. Нет врага более жестокого, чем бывший друг: совершая дурной поступок и понимая это, он, чтобы оправдаться в собственных глазах, с удовольствием чернит того, кого предает. Дидро проболтался, злоупотребив доверием Руссо, а Гримм искусно разжигал все возникшие недоразумения. Да и самой мадам д’Удето, еще недавно влюбленной в Жан-Жака, уже поднадоел поклонник, одновременно платонический и нескромный, ведь это два таких греха, каким нет извинения. И вот Руссо внезапно увидел, как весь этот мирок, некогда казавшийся таким чарующим, ощетинился против него. Ему пришлось покинуть Эрмитаж, что стало для него настоящей драмой. Как тут не вспомнить о несчастном персонаже Бальзака, турском священнике[82], тоже ставшем жертвой всеобщей раскаленной ярости.
Дальнейшее можно обойти молчанием. Ворохи писем, беспокойные попытки разобраться в умонастроении гольбаховской группировки[83], жалкая ограниченность обитателей города Берна и округа Валь-де-Травер – все это представляет некоторый интерес для историка литературы. Но для увлеченного «Исповедью» читателя ее очарование в этой (двенадцатой) книге угасает. При этом восхищение Жан-Жаком, уважение к нему остаются прежними. А завершается повествование, как и начиналось, заверениями, что автор искренен, все, о чем он вел речь, чистая правда: «Если некто прознал какие-либо факты, опровергающие то, о чем я ныне поведал, сведения эти, что стали ему известны, будь они хоть сто раз доказаны, – ложь и напраслина, и если он отказывается вникнуть глубже, дабы прояснить их вместе со мной, пока я жив, значит он не любит ни правды, ни справедливости. Что до меня, я объявляю во всеуслышание и без страха: всякий, кто, даже не читая моих писаний, рассмотрит собственными глазами мою натуру, характер, образ жизни, мои склонности, удовольствия, привычки и после этого сможет поверить, будто я человек бесчестный, тот сам таков, что удавить мало…»
Да, надо полагать, Руссо в той мере, в какой это позволяют слабости, присущие человеческому сознанию, действительно рассказал правду – свою правду.
Эту книгу относят ко второму ряду – заслуживает ли она того, чтобы попасть в первый ряд, как думали Стендаль, который изучал по Ретифу нравы того века, и Жерар де Нерваль[85], говоривший: «Пожалуй, ни один писатель не обладает в такой степени, как Ретиф, этим драгоценным качеством – воображением»? Поль Валери писал другу в 1934 году: «Я ставлю Ретифа намного выше Руссо. Я открыл „Новую Элоизу“, никуда не годную, и закрыл, как ящик со старыми духами, что воняют и вгоняют в грусть. Ретиф – это сельский Казанова. Я готовлю собственные награды за добродетель (и это не шутка)»… Для Поля Валери добродетель, как и Академия, была условностью, но он знал, как важны условности.
Прав ли он был, ставя Ретифа намного выше Руссо? Не думаю. Эти два виртуоза публичной исповеди имели кое-что общее – чудовищную откровенность, заставляющую преувеличивать, а не скрывать грехи, и чувство слова, примиряющее с тем, что человек мысленно порицает. Но у Руссо намного тверже моральные принципы, намного больше благовоспитанности. Он учился у госпожи де Варанс, госпожи д’Удето и кое-кого еще. А то немногое, что знал о мире Ретиф, он получил от Бомарше, Гримо де ла Реньера[86], позже – от графини де Богарне[87]. Скромный крестьянин, он вращался в кругу почти одних лишь мелких буржуа. Именно это и делает его незаменимым. У нас нет лучшего живописца простонародной среды XVIII столетия в Париже и провинциальных городах.
Ретиф превосходит других романистов своего времени и разнообразием сцен. Деревенская жизнь, сельские идиллии, насилие, ночные оргии, похищения, юные девушки, развратные и сентиментальные, – мрачные романические истории соседствуют у него с изображением крестьян в духе Жорж Санд. Поль Бурже окрестил Ретифа «питекантропом, из которого развился Бальзак». Сказано довольно верно – и довольно несправедливо. У Ретифа мы находим некоторые наброски человеческой комедии, хотя у него не было ни бальзаковского «ясновидения», ни знания сил, движущих обществом, ни знания сил, движущих человеком. Одолеваемый болезненной чувственностью, он видел вокруг одну лишь ее, среди полей и на улицах города. Сексуальность чрезвычайно важна, но важна не только она.
У него есть представление о стиле и своя манера. «Нравственность – что жемчужное ожерелье: развяжите узел, и все ослабнет». Слова, достойные Лабрюйера или Жубера[88]. Но для произведения литературы узел ожерелья – это вкус. У Ретифа вкус был не лучшим. Он слишком рьяно «обнажал» интимную жизнь, свою и чужую. И так и не узнал, что автор может сказать что угодно, прибегая к намекам, иносказаниям. Однако же его постоянно читали, постоянно упоминали наряду с великими. «Руссо рынков и ручьев…» Пусть так – но вы сказали «Руссо»? «Лакло с его „Опасными связями“ – это Ретиф для хорошей компании». Пусть так – но вы сравнили его с Лакло. Все это заслуживает серьезного рассмотрения.
Прежде чем говорить о «Совращенной поселянке», следует обратиться к тому, насколько поразительную, трагическую и порой беспутную жизнь вел автор до написания этого романа. Лучший путеводитель по Ретифу, чьи признания не внушают доверия, а исповеди фальшивы, – это прекрасная биография, написанная Марком Шадурном, который многим обязан величайшему ретифисту Джеймсу Райвзу Чайлдсу[89], человеку бесконечной эрудиции.
Эдм-Никола Ретиф родился в 1743 году в бургундской деревне Саси. Позже он взял в качестве псевдонима и наконец присоединил к своему имени название фермы Ла-Бретон, которую его отец держал начиная с 1742 года. Это чудесное крестьянское семейство исповедовало протестантизм, потом обратилось от Реформации к янсенизму, не отказываясь от своей веры. Отец ежевечерне читал Библию домочадцам и слугам. Он подавал пример своим трудом и самыми что ни на есть подлинными добродетелями. Это не мешало ему любить женщин и саму любовь, но исключительно в браке. От первой жены он имел семерых детей, а после ее смерти утешился с хорошенькой вдовушкой по имени Барб Ферле: в юности она была камеристкой княгини Овернской, затем вернулась в родные края.
Чтобы оценить прелесть, ум и хорошие манеры этих субреток XVIII века, нужно читать Мариво и Бомарше. Эдм Ретиф был вполне достоин Барб Ферле. Уважение окружающих он снискал, сделавшись помощником окружного судьи и, таким образом, нотариусом и мировым судьей своей деревни. Наш Ретиф (де ла Бретон) был первым ребенком от второго брака, в котором также родилось семеро отпрысков. Болезненный, легковозбудимый, смышленый, преждевременно развившийся, он уже в шестилетнем возрасте заглядывал девочкам под юбки. В детстве он научился читать – по латинско-французской Псалтыри. На латыни он писал так же, как на французском, и всю жизнь вел на этом языке заметки о своих распутствах, наивно полагая, что их никто не сможет разобрать.
Французские деревни в богатых областях были в то время раем для подростков. В рассказах Нерваля, в «Воспоминаниях» Дюма-отца мы находим описания тогдашней молодежи: качание на качелях, с наступлением темноты игры «в волка», «в девственницу» – это была возможность развлечься с девушками. Эдм-Никола, вероятно, никогда не забывал имен очаровательных особ, которые тогда так сильно волновали его. Удивительная эпоха, когда крайняя вольность сочеталась с глубоким почтением к священным книгам. С одной стороны – греховная Бургундия, которая останется таковой и во времена Сидони Колетт[90], с другой – степенные патриархи, заставляющие вспомнить о крестьянах-протестантах Юга, в чьем исполнении Жид слушал псалмы. Кто знает, тот поймет: две эти противоположности неплохо уживались в пределах одного края.
Пока Бог и Сатана боролись за юного Эдма-Никола, его отец задавался вопросом: кто из него выйдет? Для землепашца он был слишком бледным и чувствительным. Адвокат? Священник? Тома, сводный брат, был аббатом и преподавал в семинарии для мальчиков-хористов; ему и доверили ребенка. Суровые янсенисты из семинарии в Бисетре способствовали созреванию его ума. Может, они и спасли бы его от лукавого, если бы новый парижский архиепископ, монсеньор Кристоф де Бомон, не прогнал этих учеников Янсения. Эдма-Никола поселили у кюре деревни Куржи, и он вспомнил о своих первых желаниях. В его уме начал определяться образ идеальной женщины, единственной, которую он сможет полюбить (для Шатобриана это будет Сильфида). Однажды, явившись к мессе, он увидел ее. То была Жанетта Руссо, скромная, красивая и рослая. «Я всегда просил у Господа только одну такую и буду искать ее до скончания своих дней». И действительно, он до самой смерти искал ту единственную женщину. Для этого он перепробовал тысячи и тысячи других. Так рождаются донжуаны.
Чего он хотел? Одну Жанетту или целый сераль, полный женщин? Он начал писать стихи, в которых просил у короля поместье с ульями, каскадами, вольерами – и двенадцатью одалисками. Вот картина его тайных желаний. «За нехваткой вещественных радостей мой ум питался воображаемыми». Отныне он будет жить на грани мечты и реальности, порой погружаясь в омерзительную действительность и мечтая о райской любви. Почему бы попросту не отправиться к своему отцу в Ла-Бретон, не трудиться бок о бок с ним, не жениться на одной из девушек из Саси, с которыми он проводил вечера? Но отец предназначал его не для этого. Юноша был создан не для фермерской жизни. Его отдали в учение Фурнье, печатнику из Осера. Эдму-Никола было тогда семнадцать лет.
Господин Фурнье был толстяком-сластолюбцем; когда прибыл новый ученик, его жена Колетт находилась в Париже. Печатники травили Эдма-Никола, он стал для них рабом и игрушкой; хозяин же отправлял его есть на кухню. Все изменилось с возвращением госпожи Фурнье. Колетт Фурнье (он выведет ее в «Господине Никола» под именем Колетт Парангон)[91] сыграла в жизни Ретифа, mutatis mutandis[92], ту же роль, что госпожа де Варанс в жизни Руссо. «Представьте себе высокую женщину, превосходно сложенную, в лице которой в равной мере соединились красота, благородство и эта присущая француженкам прелесть, столь пикантная, умеряющая величественность… Голос робкий, нежный, звонкий, проникающий в душу, походка соблазнительная и пристойная, прекрасная грудь, каждая округлость которой образует по отношению к плечу почти горизонтальную линию… Любезный, привлекательный тон… Такой была Колетт по прибытии из Парижа».
Надо ли говорить, что чувствительный юноша тут же безумно влюбился в нее? Но Колетт, в отличие от госпожи де Варанс, не собиралась заниматься чувственным воспитанием подмастерья. Буржуазная добродетель не допускала аристократической беззастенчивости. Колетт отметила хорошие манеры юного Ретифа, подивилась его образованности, позволила читать ему Расина (рискованное предприятие) и за несколько дней преобразила его жизнь. В «Господине Никола» он рассказывает, что был слишком робок и не попытался бы завоевать ее, не вмешайся дьявол; но сатана явился в обличье дурного монаха Годэ д’Арраса, циничного наставника юного янсениста. Существовал ли Годэ д’Аррас на самом деле? Некоторые ретифисты утверждают, что существовал; Марк Шадурн так не думает. В окружении молодого печатника был некий Годэ де Верзи, невежа, совершенно неспособный к интеллектуальной дьявольщине. Что до Годэ д’Арраса, то Шадурн считает его литературным отражением тайных помыслов автора.
Охотно верю. Фауст и Мефистофель – две стороны души Гёте. Госпожа де Мертей и Вальмон выражают те мысли Лакло, о которых мы не можем знать по его поступкам. Несомненно, имморалист Меналк[93] – это сам Жид, развращающий Жида. Жид любил поговорить о дьяволе и хвастался дружбой с ним. В Эдме-Никола Ретифе сосуществовали нежный, набожный юноша, воспитанный Библией, и потенциальный эротоман, возбуждавшийся, когда он открывал ящик и нюхал нижнее белье прекрасной Колетт. Ясно лишь, что в Осере – приняв облик Годэ д’Арраса, а может, и нет – дьявол подчинил себе Ретифа. «Осмелься, осмелься», – шептал дьявол, как будет шептать затем Жюльену Сорелю той самой ночью в Верьере, когда он силой берет руку госпожи де Реналь. Подмастерье осмелился. Чтобы «набить руку», он покоряет Маделон, юную прекрасную соседку; она зачинает ребенка, избавляется от него и умирает. С любовью не шутят. Мен Блонд, еще одна хорошенькая девушка, забралась на карниз, чтобы попасть в комнату пылкого подмастерья. «Осмелься, осмелься», – и он заканчивает тем, что набрасывается на саму добродетельную Колетт. Добился ли он своего? Он утверждает, что добился, но умел ли он вообще различать свои желания от их осуществления? Так или иначе, из-за своей «преступной» дерзости он, похоже, был отвергнут: «Подавленный ее суровостью, я избегал ее в дальнейшем…» В сентябре 1755 года он отправился водным путем в Париж.
Париж 1756 года был жалок, если говорить о бедных кварталах. Огромный, плохо освещенный, плохо замощенный город, без канализации, без уличных фонарей, где наряду с тысячами достойных людей обитал опасный сброд – мошенники и проститутки. Там, где разврат богачей встречался с нуждой бедняков, порок только умножался. Романы того времени поражают тем, сколько в них матерей, готовых продать своих дочерей. «В Париже, – пишет Ретиф, – сношения, пожалуй, происходят с большим бесстыдством, ибо их почти не сдерживает общественное мнение… Рабочий день и ночь выдерживает самый тяжкий труд… надеясь в воскресенье посетить кабачок и выпить отвратного вина с грубым, малопривлекательным предметом своей любви».
Такой и была печальная жизнь наборщика Ретифа в Париже, зарабатывавшего мало и обитавшего в меблированных комнатах, только работа не давала ему окончательно вступить на путь разврата. Его сестра Женевьева, также приехавшая в Париж из Саси и оказавшаяся на панели, вела себя настолько скверно, что родственники поместили ее на восемь лет в тюрьму Сент-Пелажи: она вышла оттуда, лишь выйдя замуж за кучера фиакра. В 1757 году Ретиф узнал о кончине госпожи Фурнье, своей прекрасной осерской хозяйки. «Жуткая пустота в моем сердце росла с каждым мгновением устрашающим образом… Той, чьего презрения я боялся больше смерти, не стало». С тех пор он движется «от падения к падению, от мечты к мечте», от любовницы к любовнице. Это любовницы воображаемые или настоящие? Увы! Продажные женщины были явью, прекрасные актрисы – грезой. И все же один трогательный эпизод можно счесть правдивым: Зефира, маленькая куртизанка, воспрявшая благодаря любви, умерла как раз тогда, когда, возможно, была готова наставить на путь истинный этого Дон Жуана сточных канав.
После смерти Зефиры, в 1760 году, он женился на подлинной мегере – Агнес Лебеск из Осера, которая тут же изменила ему самым бесстыдным образом. (Позднее она станет любовницей кроткого Жубера!) Испытывая полнейшее отвращение к жизни, Ретиф решает бежать от нее. Этот наборщик уже давно мечтает набирать не чужие романы, а историю своей жизни. В 1766 году у вдовы Дюшен вышла его первая книга, «Добродетельное семейство». Ему было тридцать три. Следующие семь лет, прозябая в безвестности, он с поразительной легкостью сочинял роман за романом, сгорая от желания исповедоваться во всем сразу – и придать событиям ход, в котором им отказала Судьба. Наконец в 1774 году был опубликован роман «Совращенный поселянин, или Опасности городской жизни», в 1784-м – «Совращенная поселянка, или Ужасающая и нравоучительная история Урсулы Р***, сестры Эдмона-поселянина». Затем он объединил обе книги в одну, «Совращенные поселянин и поселянка».
Успех был громадным. «Чтобы оценить, какое потрясение вызвал этот новый роман, – писал корреспондент Гримм[94], – достаточно сказать, что несколько человек приписали его господину Дидро, а еще больше – господину де Бомарше. Мы полностью уверены, что это не господин Дидро, но надо признать: несмотря на слухи о том, что он принадлежит известному мастеру-печатнику, а именно господину де ла Бретону, невозможно не заподозрить почти на каждой странице, что господин де Бомарше одолжил ему свое перо и свой талант». Превосходная похвала, ибо господин де Бомарше не одалживал ничего поселянину-печатнику. То, что мадемуазель де Леспинас[95] и многие другие прекрасные дамы пролили слезы, – заслуга одного Ретифа. Это правда, что полиция преследовала книгу как скандальную и несовместимую с добропорядочностью; ее называли «кучей навоза, где затерялось несколько жемчужин». И однако «все хотели прочесть ее, и очень многие находили в ней яркие картины, хорошо обрисованные характеры, глубокое знание столичного общества, увиденного глазами человека определенного состояния».
Что же такое «Совращенные поселянин и поселянка»? Автобиография? Не вполне. Автобиография Ретифа начнется с «Жизни отца моего», где он изобразит сельские нравы времен своего детства; ее продолжит «Господин Никола, или Тайны человеческого сердца», где он опишет свои любовные приключения. «Совращенные поселянин и поселянка» – чрезвычайно романизированное, часто мелодраматичное повествование о том, что могло бы случиться с Эдмом Ретифом и его сестрой Женевьевой, прибывшими из своей родной Бургундии и оказавшимися в парижской грязи. Главные персонажи – Эдмон, поселянин, в котором угадывается автор; Урсула, сестра Эдмона; Пьер, их брат, якобы издатель писем; Фаншон, жена Пьера; госпожа Парангон, святая женщина, списанная с госпожи Фурнье, и главное – Годэ д’Аррас, искуситель, внутренний демон Ретифа, чей образ, возможно, вдохновлен Ловласом из «Клариссы Гарлоу»[96] и в свою очередь вдохновит Шодерло де Лакло (Вальмон из «Опасных связей»; дальше мы покажем различия между ними) и Бальзака (Вотрен).
Это плутовской роман, где все развивается стремительно, от интриги к интриге, от надувательства к надувательству, так что разнообразие приключений и их ускоренный темп слегка сбивают читателя с толку; но это также эпистолярный и сентиментальный роман, наподобие «Новой Элоизы» и «Клариссы». Наконец, многие фрагменты позволили бы сказать, что это роман о любовных похождениях, наподобие «Фобласа»[97], если бы не беспрестанное вмешательство автора: благочестивые примечания внизу страницы, успокоительные заголовки, предупреждения, напоминающие о нравственном законе и Божьем наказании, ждущем чудовищ. Но в ожидании кары чудовища и читатель развлекаются. «В этом сочинении, – гласит предуведомление автора, – вы найдете и простое, и умилительное, и возвышенное, и ужасное; порок выведен в отвратительном виде; добродетель предстоит перед Божьим престолом; здесь можно узреть наивность, совращение, сластолюбие, разврат, угрызения совести, раскаяние, прекрасное поведение, достойное святой, в одной и той же девице, чей характер не меняется; порок чужд ей, а добродетель присуща от природы; предоставленная самой себе, она возвращается к ней».
Предисловие не лжет. Прежде чем испытать соблазны города, Урсула была добродетельной поселянкой, «очень богобоязненной». Вокруг себя, в деревне, она видела одни лишь хорошие примеры. Ее родители были почтенными стариками. Пьер, старший брат, издающий письма после печальной смерти героев, рыдает, говоря об их проступках. Фаншон, его жена, пишет совсем как ученый богослов: «Мне кажется, согласно моему скромному разумению, что дражайшей даме не в чем себя упрекнуть; ибо искушаемый не совершает преступления, в отличие от того, кто поддается искушению, а этого, Бог даст, не случится никогда». Хорошо изображено медленное движение Урсулы к познанию порока – преступная снисходительность к нему, затем понемногу от невольного разврата к очерствению, от продажной любви к самой грязной проституции.
И вот, поместив свою героиню на нижнюю ступень – идти дальше по пути унижения уже некуда, – он заставляет ее возродиться через вновь обретенное благочестие и неожиданный поворот: она становится законной супругой и маркизой. Итак, Урсула была бы спасена, совращенная поселянка сделалась бы обращенной горожанкой, не будь судьба жестока к ней, – в результате мелодраматических случайностей она принимает смерть от руки своего брата, злосчастного Эдмона. Обоих хоронят в родной деревне, надписи на могилах обобщают то, что автор старается донести до нас: «Здесь покоится Эдмон Р***, сын честных и добродетельных родителей; его, однако, испортил город, где он нашел жалкую смерть, подвергнувшись ужаснейшей каре»… «Здесь покоится Урсула***, его сестра, маркиза де ***, которая пребывала в городе вместе с братом, живя там, как он, и была точно так же наказана, глубоко раскаявшись (как он). Да пребудут они в мире. Аминь».
Кое-кто говорил, что религиозная философия, проповедуемая автором, – всего лишь лицемерие, рассчитанное на успокоение читателей и цензоров. И правда: разве мы не видим, что он находит явное удовольствие в описании самых безнравственных деяний? Разве мы не находим в его собственной биографии прообразы смятенных чувств, которыми он упивается? Он показывает, как Урсула и Эдмон впадают в искушение совершить инцест – и поддаются ему. Но, как нам известно из его собственных признаний и, что важнее, из исследований ретифистов, это искушение владело им самим до старости. «Я знаю своего Ретифа, и тело его, и душу… Сразу же говорю: он человек явно несимпатичный», – утверждает господин де Табаран, называющий его «хнычущим невропатом». Да, он немало распространяется о добродетели – но какой добродетели? «Удовольствие, – пишет он, – есть добродетель, скрытая под более веселым именем» – и еще: «Добродетель, делающая несчастным, не есть истинная добродетель». Один из тех, кто говорил о Ретифе, заметил, что XVIII век «желал сделать приятным все, вплоть до лицемерия».
Мне кажется, что истина сложнее. Когда Ретиф рассуждает о добродетели, он вспоминает хорошо знакомых ему крестьян-янсенистов из Саси. Не следует забывать: он – автор «Жизни отца моего», чистой, благородной книги, в искренности которой нельзя усомниться. Не забудем, что идеалом женщины для него была Колетт Фурнье, превратившаяся в госпожу Парангон, чье имя стало синонимом совершенства. (Возможно, оно позаимствовано из лексикона печатников, ведь «парангон» – это название шрифта; но все равно намерение очевидно.) Письма Фаншон, очаровательной невестки обоих изгоев, проникнуты наивной добротой, которая, признаюсь, трогает меня. Я понимаю, что она заставила плакать мадемуазель де Леспинас.
Но если в нем и замечалась некая склонность к чистоте, несомненная и наследственная, все-таки Ретиф прежде всего был больным человеком. Сочетание рано проявившейся чувственности с крайней робостью породило мрачную одержимость. В любви он был фетишистом и лишался чувств, дотрагиваясь до туфельки желанной женщины. В Париже нищета и занимаемое им положение привели его к самым дрянным проституткам, и естественно, что он, как мог, вознаграждал себя за несправедливость Эрота, описывая роскошную, утонченную любовь. Он – «народный автор», «романист с засученными рукавами». А народ всегда любил мелодрамы. Сегодня ему больше всего нравятся фильмы, показывающие недостижимую и, впрочем, несуществующую жизнь. Ретифу не довелось пережить красивых приключений, и он искал их – тщетно – от Центрального рынка до Пале-Рояля. Он вознаграждал себя ими в романах. Руссо тоже признался как-то раз, что шелковая юбка возбуждает в нем желание скорее, чем превосходный характер или острый ум.
В разглагольствованиях циничного Годэ слышится голос дьявольского и очень умного Ретифа. Годэ – меланхоличный и многословный совратитель. «Итак, дражайшая дочь, – пишет он Урсуле, – начните с того, что определите свои принципы, если хотите избежать несчастий и наслаждаться, посреди сладострастия, всеми прелестями добродетели, соединенными со всеми преимуществами порока (да не испугает вас это слово, это всего лишь слово)». И далее: «Любите деньги; для девушки вашего сословия это добродетель, лишь бы только она не переходила в постыдную скупость». Этот дьявол осторожен, как и дьявол Бернарда Шоу[98]. Он намерен сохранять приличия, но имеет вкус ко всему настоящему. В любопытном письме из седьмой части он старается разделить «то, что можно делать» и «то, чего нельзя делать». Это трактат о нравственности, написанный дьяволом.
В двух колонках Годэ проводит различие между тем, чего нельзя делать, если следовать его особому нравственному кодексу, и тем, что человек имеет право делать. «То, чего нельзя делать: каждый властен над своим телом, но злоупотреблять этим, чтобы наконец погубить себя нравственно и физически, есть преступление перед природой и обществом… Никто не обязан исповедовать ту или иную веру, но если проявлять безрассудство и прилюдно не уважать никакую религию, могут последовать большие несчастья… То, что можно делать: разумеется, всякой женщине и всякому мужчине разрешено пользоваться возможностями для получения удовольствия, оставаясь в пределах разумного; обусловленные нашей природой поступки не могут быть преступлениями перед природой. Что до религии, достаточно никого не оскорблять и не содействовать тем, кто желает лишить невежественных людей необходимой им узды».