Но позвольте узнать, милостивый государь, снова заговорил профессор Миттер, за что вы так ненавидите Меттерниха? За слишком длинный нос, ответил Ханс. Софи не смогла сдержать легкой усмешки. Покосившись на отца, она отвела глаза в сторону и поспешила за новой порцией печенья, прихватив с собой Эльзу. Ханса поддержал Альваро: Его величество Фридрих Вильгельм[13] хоботком также не обездолен и, видимо, поэтому так хорошо чует все то, что попахивает республикой. Профессор Миттер, обладавший удивительной способностью реагировать вдвое спокойней как раз в тех случаях, когда готов был взорваться, ответил отеческим тоном: Liberté, fraternité, кто этого не желает? Sans rancune, bien sûr, mais qui ne voudrait pas ça?[14] Сам Спаситель к этому призывал! Честно говоря, господа, меня удивляет допотопность ваших так называемых новых идей. Вы вспомните, вмешался господин Готлиб, подняв указательный палец и высунув из-за спинки кресла усы, словно вынырнувший бобр, к чему привело взятие Бастилии. Сударь мой, ответил Ханс, видя, в каком состоянии теперь пребывает Франция, мы не удивимся, если ее возьмут еще раз. Профессор Миттер сухо засмеялся. Je vois, добавил Ханс, que vous avez l’esprit moqueur[15]. Глядя друг другу в глаза, оба вынуждены были признать, что хорошо владеют французским. В это время из коридора появилась Софи. Шелест ее юбок замер возле камина. Мой молодой друг господин Ханс, медоточивым тоном продолжал профессор, давайте проявим благоразумие и, как предложил наш милейший господин Готлиб, посмотрим, куда нас завела революция; скажите нам: это и есть правосудие? в этом и заключаются новые времена? в рубке голов? в переходе от абсолютизма к сверхабсолютизму? в низвержении монархов с целью короновать императоров? но в таком случае объясните, как же добиться этой вашей хваленой свободы? Не знаю, ответил Ханс, но, поверьте, точно знаю, как ее добиться нельзя. Например, ее нельзя добиться, упраздняя конституции, запрещая свободу слова. Франция, заметил Альваро, хотела революции, а все обернулось бунтом. Настоящая революция должна быть другой. Но какой? вдруг словно проснулся господин Левин, какой она должна быть? Думаю, что совершенно другой, ответил Ханс, она должна быть чем-то таким, что сначала преобразует нас самих, а потом и наших правителей. По крайней мере, во Франции, усмехнулся Альваро, революции затевают те, кто у власти, а здесь этим занимаются исключительно философы. Если мы обратимся к латыни, наставительно изрек профессор Миттер, то все станет на свои места: слово «революция» означает поворот вспять. И единственное, что она умеет делать, это повторяться. Боюсь, господа, что ваша так называемая свобода есть не что иное, как историческое нетерпение. Нежелание терпеть, профессор, это и есть принцип свободы, возразил Альваро. Не так ли? поддакнул господин Левин. Именно так, неожиданно вмешалась в спор госпожа Питцин. Господин Ханс? Софи повернулась к нему за ответом. Я, сударыня, улыбнулся Ханс, предпочитаю не проявлять нетерпения.
Чтобы нарушить наступившую тишину, Софи вдруг сказала: А вы, госпожа Левин? Госпожа Левин подняла глаза и в ужасе уставилась на Софи. Я, промямлила она, что я? Дорогая, продолжала Софи, мне показалось, вы так молчаливы! Я просто хотела узнать, каковы ваши политические взгляды. Если, конечно, с моей стороны не слишком дерзко спрашивать вас об этом (добавила она, глядя на мужа госпожи Левин и очаровательно хлопая глазами). По правде говоря, ответила госпожа Левин, дотрагиваясь до своей прически, у меня нет политических взглядов. Сударыня, вы хотите сказать, уточнил Альваро, что никогда не задумываетесь о политике или просто от нее устали? Господин Левин ответил за жену: Мою супругу политические дискуссии утомляют, она никогда об этом не задумывается. Ах, господин Левин, вздохнула Софи, умеете же вы разрушить чужое молчание!
К запаху табачного дыма господина Готлиба примешался запах бульона. Эльза и Бертольд зажигали свечи. Бертольд что-то шептал горничной в ухо, она отрицательно качала головой. В свете канделябров черты лица профессора Миттера приобрели патрицианскую обстоятельность. Я полагаю, что французы, продолжал он, восприняли разгром Бонапарта и уничтожение своих армий не как конец какой-то аномалии, а как начало грандиозной реконструкции. Французские политики озлоблены и строят из себя оскорбленную невинность. Не знаю, удастся ли им таким путем восстановить страну, или они уничтожат себя дважды. Лишние воспоминания замучают их стыдом, а если они станут изображать амнезию, то так никогда и не поймут, каким образом до всего этого докатились. Вы совершенно правы! вмешался Ханс, хотя и мы, немцы, должны это помнить, ведь подобное с нами случалось и может случиться вновь. Именно чем-то в этом роде и занимаются изменники, сказал профессор Миттер, которые поддерживали Бонапарта, а теперь претендуют на объединение с Пруссией, совершенно игнорируя прошлое и, как этого не упомянуть! все наши культурные различия. Дражайший профессор, возразил господин Левин, но разве мы так уж отличаемся друг от друга? разве обязательно настаивать на нашем разделении, вместо того чтобы… Послушайте, перебил его профессор Миттер, вы все, кто с восторгом судачит о единстве, братстве разных государств и бог весть о чем еще, верите, что различия между народами исчезнут, как только на них перестанут обращать внимание! Исторические различия нужно изучать (но не усугублять, заметил Ханс), изучать, господин Ханс, и учитывать, каждое в свою очередь, чтобы очертить разумные границы, а вовсе не для того, чтобы безответственно играть в их устранение или сдвигать их, как нам заблагорассудится. Но Европа ведет себя так, словно мы все сговорились мчаться вперед без оглядки. И позвольте добавить, что при старом режиме наши герцогства, княжества и города имели больше свобод и больше автономии. Вот именно, ответил Ханс, выпрямляясь в кресле, ровно столько автономии, что постоянно свободно воевали, выясняя, кто из них главный. Господа, воскликнул Альваро, подобная картина напоминает мне Средние века в Испании. Это плохо? спросила госпожа Питцин, чрезвычайно интересовавшаяся то ли Средними веками, то ли Альваро де Уркихо. Плохо – не то слово, ответил он, хуже некуда. Я обожаю Испанию! вздохнула госпожа Питцин, это такая пламенная страна! Ах, сударыня, не переживайте, сказал Альваро, вы еще познакомитесь с ней поближе. Господин Ханс, снова заговорил профессор Миттер, меня удивляет вот что: вы, столь многословно рассуждающий о личных свободах, отказываетесь соглашаться, что национализм выражает индивидуальность народов. В этом следовало бы сперва убедиться, ответил Ханс, иногда мне кажется, что национализм – одна из форм подавления индивидуальности. Кхм, интересная мысль, заметил господин Левин. Я лишь хочу сказать вам вот что, настаивал профессор: сделай Пруссия все необходимое, чтобы остановить распространение революции, французы никогда бы нас не оккупировали. А я вам говорю, ответил Ханс, что мы просто ошиблись с оккупацией и, вместо того чтобы позволить захватить себя французским идеям, позволили захватить себя французским войскам.
Видя, что профессор Миттер набирает воздуха для ответа, Софи поднесла ему тарелку с теплым пудингом из саго и сказала: Господин Ханс, поясните нам, пожалуйста, свою мысль. Да, конечно, продолжал Ханс, мы были унижены и преданы Наполеоном. Но теперь мы, немцы, управляем собой сами и, удивительное дело, когда нам удалось изгнать захватчиков, притеснять нас взялось наше собственное правительство, как вам это нравится? Дорогой господин Ханс, вмешался господин Готлиб, поймите, мы двадцать лет терпели унижения на своей земле, наблюдали, как мимо нас маршируют французские войска, видели, как они устраиваются на берегах Рейна, как идут через Тюрингию, захватывают Дрезден, кстати, Софи, в последнее время тебе писал твой брат? нет? и после этого он жалуется, что мы его не навещаем! одним словом, что я говорил? а! войска, как они оккупируют Берлин и даже Вену, дорогой господин Ханс, да Пруссия почти прекратила свое существование, одним словом, возможно ли было не отреагировать на это жестко? Не будем забывать, дорогой господин Готлиб, сказал Ханс, что, помимо всего прочего, именно наши князья довели дело до того, что. Я не забываю, перебил его господин Готлиб, я не забываю, но, честно говоря, неплохо бы народу Пруссии однажды отомстить за все свое бесчестье. Отец, запротестовала Софи, не говори таких слов. Voilá ma pensée[16], объяснил господин Готлиб, поднимая руки и прячась за ушками кресла. Чтобы уничтожить всю Европу, сказал Ханс задумчиво, Наполеон не понадобится, нам достаточно самих себя. Я только что из Берлина, сударь, и уверяю вас, мне совсем не понравился воинственный энтузиазм молодежи, лучше бы у нас было больше английской политики и меньше прусской полиции. Не будьте таким легкомысленным, возмутился профессор Миттер, эта полиция защищает вас и меня. Мне она об этом ничего не говорила, иронично возразил Ханс. Господа, вмешалась Софи, господа, немного выдержки, у нас впереди еще чай, и будет жаль, если мы не успеем его выпить. Эльза, дорогая, пожалуйста…
Ханс увидел, что Софи заговорила с господином Левином, и стал смотреть в другую сторону. Господин Левин, сказала Софи, вы выглядите таким задумчивым, скажите, какого вы мнения о нашем излюбленном злодее? Кхм, ответил господин Левин, я не думаю о нем ничего определенного, то есть вы понимаете. Нужно признать, что среди прочих деяний, кхм, достойных упоминания, Наполеон ввел некоторое гражданское равноправие, я хочу сказать, что. Это мы отлично понимаем, перебил его профессор Миттер, скривив губы, а мне интересно, что сказано в Торе по поводу гражданского равноправия. Дорогой профессор, осадила его Софи, прошу вас не записываться в острословы! Кстати, сказал Альваро, а что думает по этому поводу наша очаровательная хозяйка? Вот именно, поддержал его профессор, нам всем это ужасно интересно. Дорогая, сказала госпожа Питцин, тебя взяли в оборот! Усы господина Готлиба обвисли в ожидании. Госпожа Левин перестала пить чай. Ханс снова обратился к зеркалу и смотрел в него во все глаза. Господа, сказала Софи, хотя по сравнению с вами в политике я полный профан, но все же думаю, что разочарование в революции не должно становиться причиной для разворота истории вспять. Возможно, я слишком далеко захожу в своих догадках, но вы читали «Люцинду»[17]? не кажется ли вам, что эта книжица есть закономерный плод революционных ожиданий? Дорогая моя, воскликнул профессор Миттер, эта книга не имеет никакого отношения к политике! Милейший профессор, улыбнулась Софи и грациозно пожала плечами, смягчая свое возражение, разрешите мне заняться домыслами и на минуту предположить, что имеет, «Люцинда» – глубоко политический роман именно потому, что в нем нет рассуждений на темы государства, а есть лишь рассуждения о частной жизни, о новых личностных взаимоотношениях граждан. Но бывает ли более серьезная революция, чем революция нравов? Профессор Миттер вздохнул: Эти Шлегели, они невыносимы. И какая идиотски исступленная враждебность к протестантскому рационализму! Младший брат в конечном счете превратился в то же, во что и его афоризмы – в прах. А старшему, бедняжке, из увлекательного за всю жизнь только и досталось, что переводить Шекспира. Изумленный Ханс уже не смотрел в зеркало. Так, значит, вам нравится Шлегель, сударыня? спросил он тихо. Шлегель – нет, ответила она, вернее, не во всем. Я обожаю его роман, мир, который он создал. Вы не представляете себе, прошептал Ханс, до какой степени я с вами согласен. Софи опустила глаза и принялась переставлять чашки. Еще мне кажется, продолжила она, убедившись, что ее отец и профессор завели разговор между собой, мне кажется, что Шлегель закончил тем же, чем и Шиллер: паническим страхом перед настоящим. По правде говоря, будь на то их воля, я бы не имела возможности рассуждать об их произведениях, а занималась бы только примеркой нарядов. Дорогие друзья, произнес господин Готлиб и встал с кресла, надеюсь, что вы приятно завершите эту встречу. Он подошел к настенным часам, пробившим ровно десять. Как и каждый вечер в этот час, он завел пружину. Затем раскланялся и удалился в свои покои.
Понимая, что ему нельзя уходить последним, немного погодя встал и Ханс. Бертольд пошел за его пальто и шляпой. Ханс отвесил общий поклон, задержав взгляд на профессоре Миттере. Софи, как будто бы оживившаяся после ухода отца, подошла к нему попрощаться. Госпожа Готлиб, сказал Ханс, прошу вас, не сочтите мои слова за пустую вежливость, но благодаря вам я провел несколько незабываемых часов. С вашей стороны было весьма великодушно пригласить меня, и я надеюсь, что не буду изгнан из Салона за свою болтливость. Напротив, уважаемый господин Ханс, ответила Софи, это я должна вас благодарить, сегодняшние дебаты были самыми оживленными и интересными из всех, какие я могу припомнить, и подозреваю, что ваше присутствие имело к этому отношение. Даже не знаю, как мне воспринимать вашу поддержку, сказал Ханс, переходя дозволенные рамки кокетства. Не беспокойтесь, покарала его Софи, в следующую пятницу я буду чаще вам возражать и проявлю меньше гостеприимства. Госпожа Готлиб, откашлялся Ханс (слушаю вас, поспешно откликнулась она), если вы позволите, одним словом, я хотел, мне было бы приятно поздравить вас с таким удачным высказыванием о Шлегеле и «Люцинде». Благодарю вас, господин Ханс, улыбнулась Софи, поглаживая пальцами ребро другой ладони, вы, видимо, заметили, что я стараюсь не возражать своим гостям, но, когда меня спрашивают о Наполеоне, я не нахожу в себе сил поддерживать реставраторов монархии. А сейчас, уважаемый друг (при слове «друг» у Ханса екнуло сердце), если это не слишком смело с моей стороны, мне хотелось бы кое-что конкретизировать по поводу Французской революции (прошу вас, продолжайте, сказал он), думаю, сегодня мы оба защищали определенные убеждения, но, чтобы не изменять самой себе, я должна напомнить вам о том, о чем вы не сказали. Видите ли, среди многих упреков, которые мы можем предъявить якобинцам, один связан с их возмущением в ответ на требование французских женщин позволить им участие в публичной жизни. Поэтому я говорила, что, помимо новых политических проектов, необходимы преобразования в частной жизни. Думаю, вы со мной согласитесь: если бы революция личностных отношений свершилась должным образом, ее естественным следствием стало бы изменение государственного управления, вы понимаете, о чем я говорю, и мы, женщины, смогли бы претендовать на места в парламенте, а не только на места за пяльцами, хотя, уверяю вас, я не имею ничего против вышивания и, по правде говоря, считаю его одним из лучших способов успокаивать нервы. Короче, уважаемый господин Ханс, не надо считать меня такой уж изобретательной, я уверена, что в ближайшую пятницу вы найдете интересные аргументы, чтобы мне возразить, Бертольд! куда ты запропастился? я уж думала, что ты потерял пальто нашего гостя! доброй ночи, и будьте осторожнее, на лестнице очень темно, до свидания, спасибо, до свидания.
Пока Ханс, как сомнамбула, брел к воротам Готлибов, кто-то окликнул его с лестницы, и он остановился. В просвете между двумя полосами тьмы мелькнул, блеснув глазами, Альваро. Дружище Ханс, сказал он, хлопнув собеседника по спине, не слишком ли сейчас детское время, чтобы два таких кабальеро, как мы, отправились по домам?
Пробираясь по смерзшейся грязи и обледеневшей моче, они миновали Оленью улицу. Благодаря газовым фонарям Рыночная площадь слегка мерцала: их свет то вспыхивал, то угасал, как аккорд на музыкальном инструменте, обезлюдевшая мостовая меняла угол наклона, барочный фонтан то исчезал, то появлялся снова, контуры Ветряной башни чуть-чуть дрожали. Альваро и Ханс перешли площадь, прислушиваясь к своим шагам. Ханса по-прежнему поражал контраст между днем и ночью, между яркой цветовой гаммой фруктовых прилавков и желтой тьмой, между суетой прохожих и этой ледяной неподвижностью. Можно подумать, сказал он себе, что одна из этих площадей, то ли дневная, то ли ночная, просто мираж. Подняв глаза, они оглядели асимметричные шпили церкви Святого Николауса, ее накренившийся фасад. Альваро остановился и сказал: Однажды эта церковь непременно рухнет.
В отличие от чистого поля и сельских окрестностей, где дневной свет увядает постепенно, в Вандернбурге день смыкает свои створки в мгновение ока, с той же пугающей быстротой, с какой захлопываются ставни в домах. Закат словно утекает в водосток. И сразу же редкие прохожие начинают натыкаться на амбарные бочки, углы повозок, края брусчатки, забытые поленья и мешки с отбросами. По ночам возле каждой двери киснет мусор, и в круг его зловония сбегаются кошки и собаки, чтобы на этом пиршестве не отставать от мух.
Если посмотреть на город сверху, он похож на плывущую по воде свечу. Вокруг ее центра, фитиля, сияют газовые фонари Рыночной площади. В стороны от них волнами сгущается тьма. Все прочие улицы отходят от центра пучками волокон, растаскивающих с собой нити света. Масляные фонари, похожие на бледный, вьющийся по стенам плющ, едва освещают землю под ногами. Ночь в Вандернбурге – это не просто волчья пасть, это жадно заглатываемая волком добыча.
С некоторых пор по ночам, старательно избегая встреч с ночным сторожем в прилегающих к площади улочках, сливаясь цветом со стенами, укрывшись в тени, выжидает некто неизвестный. То в Шерстяном переулке, то на узкой Молитвенной улице, то в самой глубине Господня переулка, затаив дыхание, облаченный в длинное пальто и черную широкополую шляпу, неизвестный держит руки по локоть в карманах: на нем облегающие перчатки, под пальцами, наготове, нож, маска и веревка, и, схоронившись в углу, он вслушивается в каждый шаг, в малейший шорох. Как всегда по ночам, где-то рядом с темными переулками, которые его скрывают, совсем где-то рядом, перекрещиваются освещенные фонариком пики ночных сторожей, и каждый час, сняв шляпы, сторожа трубят в свои рожки и зычно голосят:
Все по домам, до завтрашнего дня!
Часы на церкви били восемь раз,
Ложитесь спать, не жгите зря огня,
И да хранит Господь всех нас!
Рыночная площадь дрейфует под своим замерзшим флюгером. Позади – асимметричные башни Святого Николауса. Та, что с острым шпилем, царапает край сочащейся влагой луны.
Любители выпить собирались у барной стойки, окружали ободранные сосновые столы. Ханс огляделся, переводя взгляд с одной кружки на другую, и, к своему удивлению, узнал одного из выпивох. Ведь это? начал он, разве это не? (кто? встрепенулся Альваро, вон тот?), да, в сверкающей жилетке, тот, что чокается с двумя другими, разве это не? (бургомистр? подсказал Альваро, да, а почему ты спрашиваешь? ты с ним знаком?), нет, то есть мне его представили на одном приеме несколько недель назад (а, ты тоже там был? какая жалость, что мы еще не знали друг друга!), да уж, празднество было скучнейшее, но что он делает здесь в такое время? (чему тут удивляться, глава городского совета Ратцтринкер любит «Центральную» таверну, про пиво я и не говорю, к тому же он всегда твердит, что его жизнь состоит в служении народу, ну а пьянство с народом по ночам, видимо, лучший способ узнать его поближе).
Альваро заказал светлое пиво. Ханс предпочел пшеничное. В мареве раскаленного пара, в тесном общении они убедились, что их взаимная симпатия в Салоне возникла не случайно. В свойской беседе Альваро был говорлив и откровенен, давал волю энергии, которую в обществе старался сдерживать. Как все очень живые люди, он сочетал в себе две характерные черты: язвительность и ранимость. Обе можно было разглядеть в том энтузиазме, с которым он говорил. Что же касалось его самого, то в Хансе ему была симпатична неброская твердость человека, уверенного в чем-то, чего он никому не поверяет. Его умение присутствовать и не присутствовать одновременно, нечто вроде вежливой границы, из-за которой он слушал с таким видом, словно готов был в любую секунду повернуться спиной. Они общались, как редко удается пообщаться двум мужчинам: не перебивая друг друга, не бросая друг другу вызов. Чередуя повествование смешками и долгими глотками пива, косясь на столик председателя городского совета, Альваро поведал Хансу удивительную историю города Вандернбурга.
На самом деле, рассказывал Альваро, невозможно указать на карте то место, где находится Вандернбург, потому что он все время перемещается. Город так часто переходит из одного региона в другой, что стал почти невидимкой. Поскольку эта территория испокон веку болталась между Саксонией и Пруссией, сама толком не зная, кому принадлежит, то вырос Вандернбург исключительно за счет земель католической церкви. Об использовании этих земель церковь изначально договорилась с несколькими местными семействами, с Ратцтринкерами в том числе – им принадлежат фабрики и существенная часть текстильной промышленности, а также с Вильдерхаусами (с Вильдерхаусами? вздрогнул Ханс, с теми самыми, что?..), с ними, с семьей Руди, жениха Софи, и я думаю, что теперешние Вильдерхаусы – потомки одного из первых князей Вандернбурга, что ты на меня так смотришь? серьезно! я слышал, что Руди и его братья доводятся этому князю какими-то непрямыми потомками. Кроме уймы земельных наделов, у Вильдерхаусов есть родственные связи в прусской армии и в чиновничьих кругах Берлина. Но главное – в свое время эти родовитые семейства обязались в обмен на часть церковных земель не уступать давлению протестантских князей, будь то саксонцы или пруссаки. Эти земли до сих пор приносят их потомкам изрядный доход, ну а они, в свою очередь, платят церкви богоугодную треть дохода (фабула ясна, сказал Ханс, но почему их до сих пор не захватили? почему протестантские князья терпят это упрямство?), возможно, потому, что не видят смысла их захватывать. Местные помещики всегда были отменными землепользователями, очень эффективными управляющими, и очевидно, что никому другому не удастся выжать хоть что-то большее из этих территорий и скота, в свою очередь не стоящего того, чтобы из-за него браться за оружие. К тому же у кого, ты думаешь, до недавнего времени оседала одна из оставшихся двух третей дохода? Естественно, у наследного саксонского князя. Так что сделка была выгодна всем: никого не надо захватывать, ни с кем не надо судиться, и каждый получает свое. Церковь сохраняла земли в самом центре еретического региона. Саксонские князья избегали обострения приграничных конфликтов и вражды с католическими князьями, а заодно обретали ореол известной терпимости, которым в нужный момент не преминут воспользоваться. Поэтому вандернбургская олигархия без всяких угроз всегда платила дань обеим сторонам, не знаю, внятно ли я объясняю (объясняешь ты превосходно, сказал Ханс, но как ты все это узнал?), коммерция, друг мой, ты и представить себе не можешь, как много узнаёшь, занимаясь коммерцией (я все еще удивляюсь, что ты занимаешься коммерцией, твоя речь совсем не похожа на речь дельца), минутку, ты должен учесть два обстоятельства. Во-первых, дорогой Ханс, не все коммерсанты такие идиоты, какими они поголовно кажутся. And number two, my friend[18], это уже другая история, и началась она в Англии, но расскажу я ее как-нибудь в другой раз.
Но как ты ладишь со всеми этими семействами? спросил Ханс. О! превосходно! воскликнул испанец, я их молча презираю, а они делают вид, что не собираются за мной шпионить. Кстати, прямо сейчас за нами шпионят, pues que les den bien por el culo![19], (как ты сказал? переспросил Ханс, я не понял), ничего, не важно. Продолжаем улыбаться и обсуждать дела. Я знаю, что некоторые семейства пытались найти других оптовых продавцов для своей текстильной продукции. Но у нас самые выгодные условия, так что им по сей день приходится меня терпеть, чтобы поддерживать отношения с моими английскими партнерами (а почему ты не в Англии?), видишь ли, ответ на этот вопрос довольно грустный, я расскажу тебе об этом в другой раз. Но главное – они нуждаются в наших оптовых закупщиках в Лондоне. После блокады и падения Наполеона Вандернбург не имел никаких коммерческих связей с Англией, а теперь они нашли возможность расширить рынок сбыта через моих партнеров. В любом случае у них нет другого выбора, это мелкая провинция, удаленная от Атлантики, слабо связанная торговлей с портами Северного и Балтийского морей. Они в нас нуждаются. Терпения вам, господин бургомистр! (промурлыкал Альваро, поднимая кружку в сторону Ратцтринкера, не имевшего возможности расслышать его слова и состроившего в ответ кислую мину).
Только одного я не пойму, сказал Ханс, каким образом здесь появились церковные земли? Откуда взялось католическое княжество на протестантской территории? С каждым днем этот город удивляет меня все больше и больше. Да, согласился Альваро, меня он тоже сначала удивлял. Видишь ли, во время Тридцатилетней войны эти земли находились практически на границе между Саксонией и Бранденбургом и только с большой натяжкой могли называться саксонскими. Регион был захвачен католиками и стал их анклавом, призванным воспрепятствовать сообщению вражеских войск. Таким образом, совершенно случайно, Вандернбург оказался в роли бастиона Католической лиги в самом сердце Евангелической унии. После заключения Вестфальского мира его объявили церковным княжеством, официант! еще две кружки! как это нет? от последней не отказываются, ни в коем случае, заплатишь в следующий раз, или ты больше не пойдешь со мной в таверну? Так о чем я говорил? А, и оно стало называться Вандернбургским княжеством и официально называется так и по сей день. Если ты помнишь, в Вестфалии было решено уважать религию каждого государства, выбранную его правителем, критерий весьма плачевный, да. И, судя по всему, здешним князем в то время был католик. Его родители, видимо желая избежать разрушения города, сотрудничали с силами Контрреформации. Таким образом, Вандернбург стал и с тех пор остается католическим городом (интересная история, воскликнул Ханс, я ее не знал и даже не подозревал о существовании церковного княжества, хотя несколько раз слышал об этом, но), я тебя понимаю, так бывает со всеми, я приехал сюда по другим причинам, иначе бы тоже ничего не узнал, одним словом, оставим это до следующего раза. Да, и вот еще что особенно интересно: в течение веков ситуация почти не изменилась. Эта маленькая территория всегда была окружена врагами, затерявшись среди сотен разрозненных германских государств, но даже объединительным процессам империи не удалось изменить судьбу нескольких гектаров земли (а при Наполеоне? разве при французах ничего не изменилось?), о! это самая увлекательная часть истории! Поскольку Саксония приняла сторону Наполеона, Вандернбург был мирно оккупирован его войсками, проходившими через город к границе с Пруссией и обратно. Брат Наполеона в обмен на услуги города, исполнившего роль перевалочного пункта, проявил уважение к католической власти Вандернбурга. Но после падения Наполеона Пруссия оккупировала часть Саксонии, и определенная часть вандернбургских земель оказалась на прусской территории. Рядом с городом опять прошла граница, но уже с другой стороны. А посему, мой друг, поднимем кружки! мы с тобой пруссаки, coño![20], и обязаны об этом громко заявить, так что давай воспламенимся прусским задором! (Когда Ханс поднес свою кружку к кружке испанца, Вандернбург впервые показался ему немного ближе.)
Теперь уже Пруссия получает часть подати, засмеялся Альваро, и за это мирится с исключительным положением Вандернбурга. Вильдерхаусы, Ратцтринкеры и прочие землевладельцы по-прежнему зовутся католиками и в роли надежного оплота католической веры сохраняют все предоставленные им церковью привилегии, ну а перед прусским королем, конечно, изображают из себя толерантных, готовых к межконцессиональному сотрудничеству пруссаков, таких же истовых, какими прежде были саксонцами, союзниками французов и кем угодно еще. Поэтому сюда вернулись некоторые эмигрировавшие лютеранские семьи, такие как семья профессора Миттера. До Венского конгресса невозможно было представить, что власти и газеты столь уважительно примут такого человека, как профессор, но нынче это политически выгодно. (Но я полагаю, сказал Ханс, что Саксония не собирается сидеть сложа руки.) До настоящего времени Саксония не предпринимала совершенно никаких действий, видимо решив, что установленные в Вене границы продержатся так же недолго, как границы Германии. И тогда, уверяю тебя, у местной власти снова не будет никаких проблем: она упадет в объятия очередного саксонского князя и поведает ему о бесчеловечных страданиях, причиненных ей прусскими врагами, закатит пир на весь мир и встретит его с истинно саксонской помпой. И так будет всегда, пока эта местность не исчезнет с лица земли или пока Германия не станет единой. Но на сегодняшний день обе перспективы выглядят весьма туманными. Надеюсь, я не утомил тебя своими разглагольствованиями? («разглагольствованиями»? где ты выкопал такое слово?[21]), ну, если мне следует выражаться проще, могу еще сказать «всей этой канителью» (а теперь ты похож на саксонскую бабулю), ладно, брось. Так что, как видишь, Вандернбург никогда не знает, где проходят его границы, сегодня они здесь, завтра – там (видимо, поэтому, пошутил Ханс, я постоянно в нем теряюсь?), Альваро вдруг стал серьезным: С тобой тоже это происходит? у тебя тоже иногда возникает это ощущение? (что ты имеешь в виду? что улицы, скажем так, перемещаются?), именно! Я никому не решался в этом признаться, мне было просто стыдно, но я уже взял себе в привычку выходить из дома намного загодя, на тот случай, если что-то опять окажется не на своем месте. Я думал, я один такой! Твое здоровье.
Алкоголь начал проделывать злые шутки с языком Ханса, он мазнул ладонью по плечу испанца. О, пр-рошу пр-рощения, я тебя толкнул? извини, да, слушай, с тех пор как мы р-разговорились, я все хочу спр-р-сить тебя одну вещь: ты… как ты научился так х-р-шо говорить по-немецки? Альваро вдруг погрустнел. Как раз об этом, ответил он, мне не хотелось бы говорить. Я был женат на немке. Много лет. Ее звали Ульрикой. Она родилась совсем недалеко от этих мест. В нескольких километрах. Ей очень нравился Вандернбург. Местный пейзаж. Обычаи. Не знаю. Воспоминания детства, так это называется. Поэтому мы поселились здесь. Ульрика. Тому уже много лет. Как же мне теперь уехать?