Ханс, шарманщик и Франц шли через город в густеющих вечерних сумерках. Оранжево-зеленая тележка подскакивала на булыжной мостовой, на земляных ухабах. Ханса восхищала невозмутимость, с которой старик ежедневно, добрых четыре километра, отделявших площадь от пещеры, катил перед собой свой инструмент. Еще его не переставало удивлять, что шарманщик никогда не мешкал ни на одном повороте, ни на одном перекрестке, ни на одной развилке. Ханс провел здесь не меньше полутора месяцев, но все еще не мог несколько раз подряд пройти по одному и тому же маршруту: дело всегда заканчивалось тем, что он возвращался туда, откуда стартовал, и по дороге непременно замечал какие-то изменения. Теперь он интуитивно понял, что Вандернбург не столько неприметно меняет свой облик, сколько вращается на месте, словно следующий за капризами солнца подсолнух.
Вчерашняя грязь начала подсыхать. Пятна изморози оттаивали и слегка дымились, с земли поднимался плотный запах развороченной глины и мочи. На серых городских стенах отблескивали пятна сырости и последние остатки дневного света. Ханс смотрел на застаревшую коросту грязи, на мешковатую неопрятность Вандернбурга, к которой никак не мог привыкнуть. Шарманщик вздохнул и коснулся худыми пальцами плеча Ханса: Как все-таки красив Вандернбург! Ханс изумленно к нему обернулся. Красив? переспросил он, а не кажется вам город грязным, убогим, тесным? Конечно! ответил шарманщик, но и очень красивым. А тебе он не нравится? Жаль. Нет, пожалуйста, не извиняйся, к чему эти церемонии! я тебя понимаю, все логично. Может быть, он нравится больше, когда его узнаёшь поближе. Лично мне, улыбнулся Ханс, Вандернбург нравится тем, что в нем есть вы. Вы, Альваро, Софи. Разве не люди создают красоту места? Ты прав, согласился шарманщик, но меня, кроме того, не знаю, как тебе это объяснить, меня продолжают удивлять его улочки, я не устаю на них смотреть, потому что… Франц! оставь в покое лошадей, разбойник! иди сюда! этот пес, когда голодный, становится чересчур общительным, бедняга полагает, что каждый готов угостить его котлеткой, а не пинком, о чем бишь я? а! эти улицы мне кажутся новыми благодаря своей старости, ох! какие глупости я говорю! Просто для меня в них есть отрада. Но объясните, воскликнул Ханс, что именно вас так воодушевляет? что конкретно вам в нем нравится? Все и ничего, объяснил шарманщик, площадь, например, с каждым днем она кажется мне все интересней, хотя я играю на ней уже много лет. Раньше, знаешь? я боялся заскучать, боялся, что площадь для меня иссякнет, но теперь, чем дольше я на нее смотрю, тем более незнакомой она мне кажется, если бы ты видел, какой разной бывает башня в снег и летом! кажется, что она сделана… сделана из чего-то нового. А рынок, фрукты, краски? никогда не знаешь, что привезут сюда после сбора урожая, хоть в эту зиму, например, Франц, осторожно! иди рядом! даже сам не пойму, мне нравится, когда зажигают фонари, ты видел? Мне нравится смотреть, как люди, сами того не замечая, становятся другими, хотя все так же продолжают идти мимо: мужчины лысеют, женщины толстеют, дети растут, появляются другие, новые. Мне грустно, когда я слышу, что молодым не нравится их город; конечно, хорошо, что они любознательны и мечтают о чужих краях, но именно поэтому не мешало бы им проявить свою любознательность и здесь, в родном городе: возможно, они недостаточно пристально в него вгляделись. Они молодые. Им пока кажется, что все на свете либо красивое, либо уродливое, без оттенков. Знаешь, я так люблю разговаривать с тобой, Ханс! Я ни с кем так раньше не разговаривал.
Вдали, за огороженными пастбищами, овцы заканчивали кормить ягнят, тянущихся к их соскам, как к лучам света. Ночь стремительно сплетала свое полотно.
Рейхардт и Ламберг явились чуть пораньше и теперь по-братски делили бутылку вина и буханку клейкого хлеба. За ними приехал Альваро, по просьбе Ханса он иногда заезжал в пещеру и привозил по его же просьбе щедрый рацион еды, приготовленный его кухаркой. После смерти жены Альваро одиноко жил в своем загородном доме, недалеко от текстильной фабрики. До города он обычно ехал верхом. А там оставлял седло на конюшне и дальше добирался своим ходом или в экипаже. На лошади он сидел безупречно, плотно прижимая пятки и расслабив руки, чуть ли не уронив их вдоль тела. Казалось, его норовистая лошадь не столько подчиняется поводьям, сколько просто не имеет разногласий с хозяином. В пещере Альваро не засиживался. В определенный момент он бросал взгляд на нагрудные часы, раскланивался и вскакивал в седло.
В тот вечер он приехал в пещеру довольно небрежно одетым, что случалось с ним крайне редко. Волосы его были растрепаны, щеки горели, как у человека, долго отмывавшего лицо после физического труда. Прошу простить за опоздание, пробормотал он, присаживаясь у костра, но я умудрился сесть в ужасный экипаж. Сначала мы чуть не перевернулись, а потом у нас увязло колесо, и мне пришлось толкать эту колымагу, пока кучер нахлестывал лошадь. Этот изверг так избил несчастное животное, что оно не в состоянии было двигаться дальше! Хансу показалось, что для неформальной встречи в пещере его приятель оправдывается слишком подробно. Он вспомнил, как шел сюда с шарманщиком, как выглядели мостовые, и, не раздумывая, брякнул: Как странно, что твой кабриолет увяз, ведь земля совсем почти сухая. Ну, что тебе на это ответить! огрызнулся Альваро, там, где ехали мы, было грязно!
Набитый желудок и общий костер подогревают дружеские чувства. Вскоре Альваро вновь обрел свое обычное уравновешенное состояние, стал дружелюбным, всех смешил и то хватал Ханса за локоть, то хлопал его по плечу. Беседа понемногу входила в свое русло. Выпитое вино, прежде чем повергнуть их в опьянение, даровало им пару часов просветленного глубокомыслия. Альваро спросил Ханса о том, о чем прежде не решался. Ты часто говоришь, что собираешься в Дессау, сказал он, а что ты будешь там делать? Там меня ждет господин Лиотард, очень серьезно ответил Ханс. А кто он такой? поинтересовался Альваро. Это я расскажу тебе в другой раз, подмигнул ему Ханс. Послушай, продолжил расспросы Альваро, а тебе никогда не хотелось вернуться в Берлин? Нет, ответил Ханс, в этом нет смысла. Даже если я оставил там свои воспоминания, разве можно за ними вернуться? Можно отступить назад, но не вернуться. Вернуться невозможно. Поэтому я предпочитаю новые места. А где ты был до Берлина? спросил шарманщик. В других местах, еще дальше, ответил Ханс. Мальчик мой, вздохнул старик, складывая ухо Франца наподобие носового платка, но почему ты так много путешествуешь? Считайте, что по-другому я не умею, ответил Ханс. Мне кажется, что если точно знаешь, куда направляешься и что будешь там делать, то рано или поздно просто перестанешь понимать, кто ты такой. Я зарабатываю на жизнь переводами, а этим можно заниматься где угодно. И я стараюсь не строить планов: пусть за меня решает судьба. К примеру, несколько недель назад я выехал из Берлина. Хотел добраться до Дессау, но решил заночевать здесь, и вот, пожалуйста: я все еще здесь и с удовольствием разговариваю с вами. Случайностей не бывает, сказал шарманщик, мы сами приходим им на помощь. Мы им подсобляем. А если все идет не так, виним в этом случайность. Уверен, что тебе известно, почему ты никуда не уезжаешь, и я этому рад! и почему уехал из Берлина тоже знаешь! Эй! профессора! взмолился Рейнхардт, если вы и дальше будете философствовать, я усну!
Нет-нет, встрепенулся вдруг Ламберг, щуря глаза, Ханс верно говорит. Я никогда не знал, почему я здесь, зачем торчу на этой фабрике и куда бы мог уехать. Со мной происходит то же самое, что и с ним, но только тут, на одном месте.
Пламя переговаривалось с глазами Ламберга, перекидывалось с ними искрами.
Я без этого не могу, продолжал Ханс, когда я надолго застреваю на одном месте, то как будто перестаю видеть, как будто слепну. Все становится каким-то одинаковым, расплывается, перестает меня удивлять. И наоборот, во время путешествия все видится мне загадочным еще задолго до того, как я добираюсь до места. Мне нравится путешествовать в дилижансах и смотреть на незнакомых попутчиков, придумывать их жизнь, пытаться угадать, почему они откуда-то уехали или куда теперь едут. Я спрашиваю себя, сведет ли нас когда-нибудь еще судьба, или мы – что вероятнее всего – никогда больше не пересечемся. А раз мы никогда не пересечемся, думаю я, значит, эта встреча неповторима, и мы можем продолжать молчать, а можем признаться друг другу в чем угодно, например, я смотрю на какую-нибудь даму и думаю: сейчас я могу сказать ей «я вас люблю», могу сказать «сударыня, знайте, что вы мне не безразличны!», и есть один шанс из тысячи, что она не посмотрит на меня как на сумасшедшего, а улыбнется и скажет «спасибо» (хрена лысого! заверил его Рейхардт, в ответ на твой пыл сударыня отвесит тебе пару пощечин!), да, наверно, но ведь может она спросить «вы это серьезно?» и неожиданно признаться: «уже двадцать лет мне никто такого не говорил», понимаешь? То есть меня волнует мысль, что это единственный раз, когда я вижу этих людей. И когда я вижу их такими безмолвствующими, серьезными, то не могу не гадать, о чем они думают, глядя на меня, что чувствуют, какие хранят секреты, что пережили, кого любят, и все такое прочее. Получается, как с книгами: ты видишь стопки книг в магазине, и тебе хочется заглянуть в каждую из них, узнать хотя бы их звучание. Ты чувствуешь, что упускаешь нечто важное, ты видишь их, и они тебя интригуют, искушают, напоминают тебе, как ничтожно мала твоя жизнь и какой безбрежной она могла бы быть. Каждая жизнь! воскликнул, ерничая, Альваро, ничтожно мала и безбрежна! Ты еще очень молод, Ханс, сказал шарманщик. Совсем не так, как вам кажется, улыбнулся Ханс. И так кокетлив! добавил Альваро. Ханс огрел его веткой по голове. В ответ Альваро натянул ему на нос берет и повалил на землю. Они катались по пещере, умирая от смеха, и к ним в восторге присоединился Франц, выискивая какую-нибудь щель между ними, чтобы поучаствовать в драке.
Я тоже повсюду вижу тайну, задумчиво сказал шарманщик, но вижу, как уже сегодня говорил, не двигаясь с места, не покидая площадь. Я сравниваю то, что вижу, с тем, что видел вчера, и, поверь мне, повторений не бывает. Ты смотришь и замечаешь, что сегодня не хватает одного фруктового лотка, что кто-то опоздал в церковь, что какая-то парочка выясняет отношения, что у кого-то заболел ребенок, и многое другое. Думаешь, я увидел бы все это, не простояв на площади такое количество раз? Если бы я так часто переезжал с места на место, как ты, у меня голова пошла бы кругом, я не успевал бы сосредоточиться. Эти охи-ахи у тебя пройдут, ехидно заметил Рейхардт, ты перестанешь млеть от пейзажей. Мне, почти такому же старому, как ты (а кто из вас старше? поинтересовался Ханс), что за вопрос, малолетка! ты разве сам не видишь? конечно он! смотри, какие у меня мускулы, пощупай! так вот: мне все стало скучно. Нет уже того любопытства, что прежде, как будто все знакомые места постарели вместе со мной. То есть как будто бы вокруг все то же, но помельче.
Ханс пристально посмотрел на Рейхардта, осушил свой стакан и сказал: Это ты гениально подметил. «Вокруг все то же, но помельче». Черт, просто гениально, не знаю, понял ли ты это сам. Если ты передашь мне бутылку, ответил Рейхардт, то я пойму все, что твоей душеньке угодно. Одним словом, подытожил Альваро, выходит, что есть два типа людей, да? те, кто всегда уезжает, и те, кто навсегда остается. Еще есть такие, как я, кто сначала уезжает, а потом остается. Э-э, я думаю, лучше сказать так: те, кто хочет остаться, и те, кто хочет уехать, возразил шарманщик. Согласен, кивнул Альваро, но хотеть передвигаться – это одно, а передвигаться – совсем другое. Я, например, с каких же это пор? неважно, одним словом, давно думаю, что мне пора уехать из Вандернбурга, и, как видите, все еще здесь. Дорогой мой, улыбнулся шарманщик, а я разве не двигаюсь, когда каждый день везу с собой шарманку, когда вращаю ее рукоятку? Можно оставаться на месте и все время двигаться. Вы другое дело, сказал Ханс (нет-нет, запротестовал шарманщик, облизывая пальцы, ведь правда, Франц? мы такие же, как все), вы определились со своим местом, вы его нашли, но, если не считать таких, как вы (не забывай еще про Франца, напомнил шарманщик), я серьезно! человеку, чтобы понять, где он хочет находиться, нужно объездить много мест, узнать много вещей, людей, новых слов (а что это: путешествие или побег? спросил шарманщик), хороший вопрос, дайте подумать, наверно, и то и другое: иные путешествуют, в том числе убегая, в этом нет ничего плохого. Однако убегать и смотреть в будущее – тоже разные вещи.
А я всегда мечтал сбежать в Америку, снова заговорил Ламберг. В Америку или в любое другое место, где можно все начать сначала. Лично мне очень хотелось бы все начать сначала.
Ламберг замолчал и продолжил вглядываться в огонь, как человек, пытающийся прочесть объятую пламенем карту.
Костлявые пальцы шарманщика поглаживали спину Франца, который теперь дремал. Я очень мало путешествовал, сказал он, и, честно говоря, Ханс, меня восхищает, столько ты всего видел. В молодости я боялся путешествий, думал, что они меня обманут. Обманут? удивился Ханс. Да, пояснил шарманщик, думал, что путешествия могут создать ощущение, что моя жизнь изменилась, но иллюзия продлится ровно столько же, сколько само путешествие. Не знаю, задумчиво сказал Альваро, уехать? остаться? наверно, это наивно. На самом деле невозможно быть целиком и полностью только в одном месте или уехать от всего навсегда. А ведь и те, кто остался, могли бы уехать или могут сделать это в любой момент, а те, кто уехал, могли бы, наверно, остаться или вернуться обратно. Почти все люди так и живут, разве нет? живут между уехать и остаться, словно на границе. В таком случае, сказал Ханс, ты бы чувствовал себя как дома в каком-нибудь портовом городе вроде Гамбурга. У меня был однажды дом, вздохнул Альваро, и я его потерял. Мне вспомнилась одна арабская поговорка, сказал Ханс, кладя руку ему на плечо, в ней говорится, что идущий сам превращается в дорогу. И что эта хрень означает? поинтересовался Рейхардт. Не знаю, улыбнулся Ханс, поговорки все такие, загадочные. Лучшая дорога – та, что имеет изгибы, провозгласил Альваро. Это тоже поговорка? спросил Рейхардт и рыгнул. Нет, ответил Альваро, просто в голову пришло. Лучшая дорога – та, что ведет к морю, сказал Рейхардт, я уже тридцать лет не видел моря! Лучшая дорога – та, что ведет тебя к исходной точке, определил шарманщик.
А для меня, снова заговорил Ламберг, лучшая дорога – та, которая позволит мне забыть исходную точку.
Шарманщик задумался. Он хотел что-то сказать, но Ламберг рывком вскочил на ноги и отряхнул суконную куртку и шерстяные штаны. Мне пора, сказал он, не отрывая глаз от угасающего костра, завтра на работу. Уже поздно. Спасибо за ужин. Шарманщик, кряхтя, встал и предложил гостю глоток вина на дорогу. Остальные четверо попрощались с ним сидя. Перед тем как выйти из пещеры, Ламберг обернулся к Хансу: Я обдумаю твои слова. И растворился в темноте.
А почему бы тебе не завести другой дом? спросил шарманщик. Теперь уже поздно, невнятно пробормотал Альваро, перемешивая печаль с вином. Тебе здесь неуютно живется, сказал шарманщик. Я не хотел сюда приезжать, сокрушенно вздохнул Альваро. А почему не уезжаешь? спросил Рейхардт. Потому что разучился уезжать, ответил Альваро. Хорошо быть чужестранцем, заметил Ханс. Чужестранцем из каких стран? спросил шарманщик. Чужестранцем, пожал плечами Ханс, просто. Я знаю многих чужестранцев, сказал старик, некоторые, как ни стараются, не могут прижиться на новом месте, потому что их не принимают. Другие сами не хотят прирастать к чужой земле. А третьи похожи на Альваро, они могут быть откуда угодно. Вы говорите в точности так же, как Кретьен де Труа, удивился Ханс. Кто-кто? переспросил шарманщик. Один средневековый француз, который высказал замечательную мысль: те, кто верит, что их родина там, где они родились, страдают. Те, кто верит, что их родиной может быть любое место, страдают меньше. Зато те, кто знает, что ни одно место на земле не будет им родиной, – неуязвимы. Слушай, запротестовал Рейхардт, опять ты все усложняешь, при чем здесь этот допотопный француз! вот я, например, родился в Вандернбурге, я здешний и не смог бы жить в другом месте, точка. Да, Рейхардт, согласился Ханс, но скажи, почему ты так уверен, что это твое место? откуда ты можешь знать, что именно оно и никакое другое? Да знаю, черт меня возьми, и все тут! воскликнул Рейхардт, как я могу не знать? Я чувствую себя здешним, я саксонец и немец. Но сейчас Вандернбург прусский город, возразил Ханс, почему же ты чувствуешь себя саксонцем, а не пруссаком? и почему немцем, а не, скажем, германцем? Эта земля бывала в разные времена саксонской, прусской, наполовину французской, чуть ли не австрийской, и кто знает, какой еще будет завтра. Разве это не чистая случайность? границы бродят с места на место, как стада, страны мельчают, дробятся и растут, империи зарождаются и гибнут. Единственная надежная вещь, которая у нас есть, это наша жизнь, и она может протекать в любом месте. Любишь ты все усложнять, повторил Рейхардт. Я думаю, вы оба правы, сказал шарманщик. Единственная надежная вещь, которая у нас есть, это наша жизнь, ты прав, Ханс. Но именно поэтому я уверен, что принадлежу этой земле: пещере, реке, своей шарманке. Здесь мое место, мое имущество, все, что у меня есть. Это так, сказал Ханс, но вы могли бы играть на своей шарманке и в любом другом месте. В другом месте, улыбнулся старик, мы с тобой не были бы даже знакомы.
Теперь они остались втроем. Рейхардт ушел отсыпаться. Вина почти не осталось, и речь Альваро заполнилась межзубными «с» и незнакомыми «х». Хансу казалось, что чем хуже Альваро произносит звуки, тем лучше изъясняется по-немецки, как будто опьянение нарочно демонстрировало, что он иностранец, но та же неспособность полностью приноровиться к чужому языку делала его более чутким и отважным в формулировках. Непослушными губами и заплетающимся языком Альваро расходовал последние минуты ясного сознания. Теперь он цеплялся за любые слова собеседников и с удивлением их повторял, смакуя, словно вновь изобретенные. Gemütlichkeit[29]? произносил он, как… какая прелесть, а? и как трудно: Gemütlichkeit… Сначала складываешь губы, как будто хочешь свистнуть, Gemü…, но вдруг, э-э, приходится резко улыбнуться, отлично! tlich…, но ни шиша! радость длится недолго, теперь нужно щелкнуть языком по небу, keit, на! получай! keit! и у тебя просто вылетает челюсть… Ханс слушал его с интересом и вместе с ним шевелил губами, а потом спросил, как это слово переводится на испанский. Не знаю, засомневался Альваро, все зависит от, подожди, дай подумать, дело в том, что, конечно, можно использовать Gemütlichkeit как… просто как comodidad[30], э-э, placidez[31], верно? но это чушь, потому что есть другой смысл, который вложил в него ты, Gemütlichkeit, то есть, эх, не умею я говорить! м-м, удовольствие от пребывания, верно? от нахождения там, где ты есть, радость, что ты остался в этом месте, что у тебя… у тебя есть родной очаг. Одним словом, в том смысле, в котором ты хотел сказать, что у меня этого нет. Этого нет ни у одного немца, сказал Ханс. А! знаете что? продолжал Альваро, не обращая на него внимания, мне пришло в голову слово с совсем обратным смыслом, оно к тому же не кастильское, а галисийское, но все испанцы его знают, очень красивое, послушай, как оно звучит, какое оно изящное: morriña. Услышав музыку этого слова, шарманщик зааплодировал, засмеялся и попросил Альваро повторить его раз шесть подряд, и каждый раз снова смеялся. В приступе эйфории Альваро объяснил, что «morriña» – это нечто вроде ностальгии по родной земле, чувство едва уловимое, печальное, но и сладостное тоже. И добавил, что быть республиканцем и одновременно испанцем тоже своего рода «morriña», тоскливо-сладостное чувство, высокая честь и горькие слезы. Накатывающая печаль, как у моряков, но мы ведь все немного моряки.
Вдруг Ханс ни к селу ни к городу рассказал, то и дело икая, что жители Тибета называют человеческое существо «тот, который мигрирует» из-за людской потребности всегда рвать устоявшиеся узы. Шарманщик, явно еще трезвый, кивнул на сосновую рощу: У меня уз нет, зато много корней. Да, конечно, это верно, затараторил Ханс, верно, конечно, да, но тибетцы имеют в виду, что и связи, и корни, и прочие подобные штуки не позволяют нам перемещаться, поэтому путешествовать означает преодолеть все эти ограничения и удерживающие меня путы, понимаете? Альваро, голубчик, ты меня понимаешь? Конечно, дружище! встрепенулся Альваро, мы преодолеем и «morriña», и ностальгию, и Gemütl… Gemütlichkeit! Ребята, улыбнулся старик, я уже не в том возрасте, чтобы преодолевать удерживающие меня путы, я, скорее, озабочен тем, чтобы их сохранить. А что касается ностальгии, кто сказал, что нельзя путешествовать с ней? Ханс подавил икоту, взглянул шарманщику в лицо и воскликнул: Альваро, слушай! если мы довезем этого человека до Йены, многим придется отказаться от кафедр! Ты слышишь меня, Альварито? М-м-м, нет, промычал Альваро, не слышу, уже ни тебя, ни себя.
Альваро дремал, открыв рот и вытянувшись на соломенном тюфяке. Пару раз из него доносились какие-то тягучие слоги на непонятном языке. Ханс сидел с туповатой улыбкой, слегка прикрыв глаза. Шарманщик плотнее укутал его и себя в старое одеяло. А все-таки вы правы, вдруг прошептал Ханс. Нет, ответил шарманщик, прав ты. Значит, мы достигли консенсуса, сонно констатировал Ханс. Они долго молчали, глядя, как разгорается влажный луч зари. Уже можно было различить сосны, позади пещеры просматривалась река.
Свет дня здесь стар, пояснил шарманщик, ему трудно разгораться, как ты видишь.
Какая изолированность, прошептал Ханс, какое обветшание!
И какой покой, вздохнул старик, какое отдохновение.
В ту пятницу – да, наконец-то! – в ту пятницу, когда все уже были в сборе, шрам на верхней губе Бертольда торжественно подтянулся, объявляя о прибытии в Салон Софи Готлиб господина Руди Вильдерхауса. Господин Вильдерхаус-младший, пропел Бертольд. Стараясь подавить волну ревности, Ханс вынужден был признаться себе, что привык, слыша о женихе Софи, делать вид, что его нет, словно таким способом можно было отменить сам факт его существования. Все присутствующие встали. Господин Готлиб сделал несколько шагов вперед, чтобы встретить гостя еще в коридоре. Софи поправила декольте и повернулась к Хансу в зеркале спиной.
Сдвоенные шаги приближались с другого конца коридора: легкие, нервозные – Эльзы и неспешные, скрипучие – Руди Вильдерхауса. Этот пронзительный скрип издавали туфли гостя: они звучали все ближе, эхом отдаваясь в гостиной, звучали слишком долго, и, наконец, сверкнули и замерли напротив ботинок господина Готлиба. Руди Вильдерхаус оказался выше ростом, чем того хотелось бы Хансу. На нем был бархатный плащ, который Бертольд принял с нежным трепетом, раззолоченный на плечах камзол, жилет с двумя рядами ювелирных пуговиц, обтягивающие белые панталоны с вертикальной боковой каймой и тонкие чулки до колен. Конической формы рукава плотно облегали запястья. Жесткий воротничок рубашки оставлял такое впечатление, будто массивную голову Руди Вильдерхауса, украшенную на макушке безупречно уложенным коком, на блюде подносят гостям. Милостивейший государь! воскликнул господин Готлиб, кланяясь и пожимая гостю обе руки выше локтя. Дамы слегка присели в реверансе, кавалеры (Ханс, ощущая себя полным идиотом, в том числе) слегка надломили прямые спины. Руди Вильдерхаус подошел к Софи, взял ее белые, длинные пальцы, коснулся их губами: Meine Dame…
Когда их формально представили друг другу, Ханс заметил три вещи. Во-первых, Руди Вильдерхаус пудрил и румянил лицо. Во-вторых, его чрезмерно надушенное тело издавало весьма расхожий цитрусовый аромат. В-третьих, в разговоре он имел привычку приподнимать плечи, как будто старался подкрепить свои слова, до сих пор вполне предсказуемые, мускульной силой. К большому удивлению Ханса, с ним Руди поздоровался если не сердечно, то, во всяком случае, с определенной учтивостью, не выказанной до этого ни чете Левин, ни госпоже Питцин. Мне говорили, что Салон обрел нового участника. Рад, что вы к нам присоединились. Скоро вы убедитесь, что бывать в этом доме большое удовольствие. Наш уважаемый господин Готлиб и моя дорогая Fräulein Софи, без сомнения, восхитительные хозяева.
Наш уважаемый и моя дорогая, Ханс попытался распробовать эти слова на вкус, наш уважаемый и моя дорогая.
Господин Вильдерхаус, объясняла Хансу Софи, пока все снова рассаживались по местам, к сожалению, не всегда имеет возможность оказать нам честь своим визитом, поскольку бесчисленные дела требуют его неусыпного внимания. Даже сегодня он не останется с нами до конца и пробудет только до восьми. Как? Ничего, кроме чая? Умоляю вас, не будьте таким аскетичным, дорогой господин Вильдерхаус, попробуйте хотя бы ложечку желе, вы же не станете меня огорчать! Эльза, пожалуйста, вот так-то лучше, как сложно вас уговорить, чтобы вы хоть что-нибудь съели! Перед вашим приходом, дорогой господин Вильдерхаус, мы обсуждали интересные различия между Германией, Францией и Испанией, последнюю мы затронули благодаря осведомленности господина Уркио, нет, извините, Уркикхо? одним словом, вот о чем мы говорили. О, воскликнул Руди, старательно изображая энтузиазм, отлично! превосходно!
Почему она все время называет его «дорогой господин Вильдерхаус»? подумал Ханс, не слишком ли искусственно звучит такое обращение? не слишком ли мало в нем близости? обычной для людей, которые? может быть, это знак? почему я такой идиот? зачем строю иллюзии? почему не могу взять себя в руки? почему? почему? почему?
Проще говоря, витийствовал профессор Миттер, можно сказать, что французы воспринимают внешние объекты как движитель своих идей, в то время как мы, немцы, считаем их движителем наших впечатлений. Никто не спорит, что в Германии люди имеют склонность включать в разговоры темы, более уместные для книг, зато во Франции ошибочно включают в книги темы, уместные лишь для разговора, что гораздо хуже. Я бы сказал так: французы пишут в основном, чтобы понравиться, немцы пишут, чтобы подтолкнуть читателя к размышлениям, англичане, чтобы разобраться в себе. Вы так считаете, профессор? усомнилась госпожа Питцин, но французы так бесконечно элегантны, ils sont si conscients du charme![32] Сударыня, повернулся к ней профессор Миттер, честно говоря, выбирая между одной ценностью и другой… Кхм, а мне кажется, набрался смелости господин Левин, что и выбирать не нужно! верно? Любая эстетика, отчеканил профессор, основана на выборе. Да, конечно, сразу сдался господин Левин, но все-таки, не знаю. Наш дорогой господин профессор, вмешалась Софи, я, с вашего позволения, хочу заметить, что и Германии не повредила бы небольшая толика бездумности. Нет сомнений, что эстетика – как вы здесь правы! – дело выбора. Но ведь мы можем выбрать определенное смешение, эстетика включает в себя все: концепции, абстракции, предметы, забавные истории, вы не согласны? Пф-ф, ушел от спора профессор Миттер. (Ханс, воспользовавшись тем, что Руди на него не смотрит, разглядывал микроскопические поры на предплечье Софи, испытывая острое желание их облизнуть.) А вы, Руди? спросила Софи, какого мнения о французах? (Руди!, чертыхнулся Ханс, теперь она назвала его Руди!, хотя «дорогой» не добавила, господи, ну почему я такой дурак?) Я? вздрогнул Руди, поднимая плечи, я, моя дорогая, в этом вопросе не имею мнения, сколько-нибудь отличного от вашего («вашего», насторожился Ханс, он сказал «вашего», общаются ли они на «ты», когда остаются вдвоем?), я хочу сказать, что различий в моих и ваших взглядах нет. Абсолютно никаких? настаивала Софи, я призываю вас возразить, не будьте столь застенчивы. Дело не в этом, улыбнулся Руди, просто вы изложили все так ясно, как истинный ангел. Стало быть, в истинности слов ангелов вы не сомневаетесь? пошутила Софи. Признаться, дорогая, когда вас вижу, нисколько, ответил Руди.
(Ах! Ханс прикусил губу.)
Но что же плохого в сдержанности? вопрошал профессор Миттер, ужель она не столь же благородна, как украшательство? Дорогой профессор, возразила Софи, возможно, уместней было бы говорить о социализации. Ведь мы всегда всё держим при себе, всё скрываем. Во Франции же всё напоказ. Мы замкнуты по природе или, по крайней мере, считаем, что такова наша природа, поэтому и выглядим такими недотепами. Этого никак нельзя отрицать, согласилась госпожа Питцин. Много лет назад я была в Париже, и… да что там говорить, это совершенно другой мир. Эти великолепные наряды. Рестораны. Праздники. Ах. Клянусь тебе, дорогая, любой французский покойник развлекается веселей, чем любой живой немец! Германия, загадочно произнес господин Левин, это кухня Европы, а Франция – ее желудок. Но, оставляя в стороне развлечения, продолжил профессор Миттер, давайте согласимся, что во Франции читают гораздо меньше. Профессор, возразила Софи, вы так прекрасно осведомлены, что я боюсь вам возражать, но что, если читают не меньше, а просто по-другому? Скорее всего, французы читают, чтобы иметь возможность с кем-то эти книги обсудить, в то время как для нас, немцев, компанию составляют сами книги, они и есть наше прибежище. Разница в другом, сударыня, возразил профессор Миттер, к сожалению, во Франции не только читают для других, но и пишут для других, на публику. А немецкий автор сам создает свою публику, он ее формирует и строго с нее взыскивает. Французский писатель готов потакать читательским запросам, предоставлять им то, что они от него ждут. Вот она, социальная открытость французов, et je ne vous en dis pas plus![33] Профессор, а не в том ли дело, раздраженно вмешался Ханс, что во Франции читателей намного больше, чем у нас? В Париже больше театров и книжных магазинов, чем в Берлине. У нас здесь художник с трудом находит того, кого бы мог восхитить или разочаровать. Скорее всего, именно поэтому мы утешаем себя мыслью, что наши писатели самые взыскательные, самые независимые и все прочее. В Париже, сударь мой, возразил профессор Миттер, царит легкий успех и обывательский вкус. В Берлине же ценятся индивидуальность и возвышенность, вы разве не видите разницы? Вы сами сказали, заметил Ханс, что в обоих случаях тон задает предписанный образец. В Париже ценится стиль, в Берлине ценится другое. В обоих случаях авторы ищут аплодисментов. Одни ищут одобрения просвещенных людей, которых во Франции предостаточно, другие же ищут одобрения критиков и профессоров, тех немногих, кто в Германии читает. Ни один из двух вариантов не свидетельствует ни о меньшей социальной открытости, ни о меньшей заинтересованности. И разницы в благородстве целей я тоже не вижу. А если это так, господин Ханс (объявила Софи заговорщическим тоном, наклоняясь к Хансу, но одновременно очаровательно улыбаясь профессору Миттеру), что вы могли бы предложить для сближения позиций тех и других? Ханс и сам частенько над этим задумывался и уже готов был ответить, но тут ему пришла в голову злокозненная идея. Он поставил чашку на стол и, сделав вид, что Руди просил его об этом взглядом, громко провозгласил: Конечно! извольте, дорогой господин Вильдерхаус!