Училка к городским властям побежала: давайте, говорит, всем миром остальным поможем. Нас-то, мол, много, а их всего-то трое героев осталось, с медальками, на колесиках. Заместо ног, значит… во как! Техника, выходит, прогресс! Это она, училка, так говорила, и всё плакала.
Потом ее забрали за то, что она письмо самому товарищу Сталину написала о героях на колесиках и с медальками. Приехали из столицы и говорят, клевета на обчество всё это. Не бывают у нас такие герои! Наши герои все славой обласканы, а тут какие-то обрубки жалкие… Следом за училкой и эти исчезли. Как-то ощупью к дому подхожу, чтобы на пороге вареной картошечки с хлебцем оставить, щупаю дверь-то, а на ней обратно замок. Я к деду, он уже совсем старый был, а мой Пашка тогда в столицу укатил… хворь свою сначала, вроде, лечить хотел… Ну, вот, а дед на меня шипит: «Заткнись, дура! А то и тебя за твоими получеловеками увезут… Училка, вон, болезная, где теперича? Где она клевещет нынче на обчество? Небось, за Уралом?»
Вот вам и дом! Кто с ним свяжется, у того конец близок.
Так он года два и простоял запертый, холодный. А однажды приехали какие-то люди и стали его по новой ремонтировать. Побелили, крышу залатали, тряпье, что от тех инвалидов осталось, вынесли, перед домом, прямо на дороге облили керосином и сожгли. Смердело ужасть как!
И тут к дому как раз солдата приставили. С ружьем, все как водится. Стали туда разные люди опять приезжать, больше по ночам. Часовые были неразговорчивые, чуть что, винтовку вперед. «Проходи! – говорят. – Не заглядывай».
Мы уж привыкли ко всему, кто ж туда заглядывать-то будет! Ясное дело, нечистая сила! Ворота это в ад! Вот чего! Ты меня хоть режь, хоть в пыль рассыпай! Дед, помирая, так и сказал: «Дьяволово логово! Не лазь туда! Там у власти свой ход в адову жаровню имеется!»
Я уж старая, деда по годам пережила… И всё никак не уйду! Надоело всё, поговорить не с кем. Что расскажу, не верят. Живых-то из прошлого никого уж! Прибрал бы меня Господь, так я б ему услужила… Не знаю, как, но как-нибудь бы услужила. Я уж и не вижу ничего, слышу плохо, язык еще ворочается, да память есть. И то спасибочки!
А что с домом потом? Кто ж его знает? Как власть сменилась, так его заперли и, может, раз или два отпирали всего. Склад там сделали, нитки с нитяной фабрики держали… ее после войны у нас открыли, а то людям работать-то негде было. Так те нити все погнили, их выбросили… Тоже посреди улицы день целый жгли. Потом жесть туда завезли, чтоб крыши ремонтировать. Да, говорят, местное начальство жесть ту растащило, ночью всю вывезли и на дверь опять замок навесили. А начальник, который этим занимался, в своем доме вместе с женой и дитем живым сгорел. Ага! Так и было! Жесть вывез, а на другой день сгорел. Потому что лично в дом ходил. Двое работяг, что жесть носили, и шофер из города сразу укатили и больше не вертались. У одного из них, у шофера, жена по соседству с нами долго еще жила, с двумя детишками. Говорит, пропал муж. Вроде, в Сибирь на заработки подался, да ни слуха, ни духа с тех пор. А я молчу, потому что знаю: это всё тот проклятый дом! У него один был хозяин… Тот, что сначала Юзефовича сюда прислал, а потом всех повывел, до корня! Сатана, одним словом! Хоть ты меня заживо вари, так его звать, проклятущего!
А еще говорят, что под нашим городом подземный ход имеется. Его еще с давних времен рыли бояре, чтобы как враги подойдут к стенам города… от стен-то тех одни развалины остались, травой поросли да кустами… в этот ход спуститься и уйти в заграницу, туда, к панам… Длиннющий он, узкий… Об нем мой дед знал, он мальчишкой по нему лазал… Слепой, огня не надобно ему было. Он там, в том ходу, перед всеми зрячими имел преимущество… Потому и любил о нем вспоминать. Но где в него спуск, никто не знает. А я вот думаю, что под тем домом. Для того его потом и строили…
А на месте дома, люди говорят, когда-то очень давно, в старину часовенка с колокольней стояли. Их, дед рассказывал, пожар спалил, а ему его дед говорил об том. Я в нашем дворе нашла даже старый кусок от колокола, черный, обгоревший, он в землю на полсажени зарылся. Яму копали для чего-то, я и нашла… Дед говорил, с той колоколенки он. А чего здесь колокольне-то делать? Думаю, над тем ходом и стояла, прятала его. И еще думаю, что не в заграницу он ведет, а в преисподнюю. Я деду сказала, когда он еще жив был, а он осерчал, хлоп ладонью по столу: «Молчи, девка! Не знаешь ничего, дура слепая, так и молчи!»
Вот такой рассказ бабки Серафимы по прозвищу Слепица. Ей уже тогда за девяноста лет перевалило, а она всё шамкала и шамкала. Память у нее была завидная, как у молодой, хоть и не видела она уже совсем ничегошеньки, да и слышала с трудом великим. Вскоре бабку Серафиму прибрал Господь. Похоронили ее на окраине городского кладбища, могила вскоре заросла чертополохом, потому что смотреть за могильным холмиком было некому.
Да и нам эта Слепица, всю свою долгую жизнь прожившая на окраине маленького городка и не покидавшая по большей части своей ненаселенной улочки, больше не нужна. Она поведала нам историю своей жизни, которая переплелась с историей однокомнатного, мистически жутковатого домишки, с печальной историей короткой жизни большинства его обитателей. И исчезла, как исчезает все, как исчезнем когда-нибудь и мы: и те, кто пишет, и те, кто читает, и те, кто не знает, как делается и первое, и второе.
Жизнь людей разобщает, а смерть уравнивает. Не перед людьми… Перед Богом.
Однако ж через много лет после смерти Слепицы на том доме, на сером стекле двери, которую невесть когда поменяли, а Митькину входную дверь давно уж сожгли, появилась рукописная надпись о сдаче в аренду или даже о продаже здания.
Покупательница нашлась: молодая, столичная штучка. И дом с единственной своей никчемной комнаткой, прилавком, полочками и старым табуретом вновь зажил странной, тайной жизнью.
Если бы тогда, когда Слепица рассказывала свою странную историю о мрачном том доме, кто-нибудь предугадал, чем всё это кончится, возможно, что-то еще можно было бы изменить.
Но что возьмешь с ее случайных слушателей – желторотых студентов-историков, присланных в Псков на раскопки, иными словами, на научную археологическую практику! А они приехали в древний городок, стоявший когда-то на границе (и теперь он на границе, потому что пограничная полоса опять вовнутрь России придвинулась), и совали везде свои любопытные молодые носы. Попалась им забавная слепая старуха, сочиняла гладко, дом какой-то тут же рядом, двери заколочены, покосилось всё… какие-то подземные ходы… Студентики, собственно о них слышали, в одном в Пскове, к тому же и копались всё лето. Но тут рассказы о подземельях выглядели очень уж фантастическими и даже мистическими.
Если бы они знали, если бы они только знали!..
Преступления, совершаемые в мире с того самого первого дня, как мир себя помнит, все имеют одну и ту же историю, и если взглянуть на них с высоты человеческой жизни, или, вернее, из ее мрачных глубин (тут как космос – никогда не знаешь, где верх, а где – низ!), то увидишь, что проистекают они из четырех равновеликих друг другу побуждений: меркантильности, неосторожности, заблуждения и отчаяния.
Меркантильность – это жадность и зависть;
Неосторожность – это глупость и легкомыслие;
Заблуждение – это наивность и духовная слепота.
Отчаяние – это безысходность и боль.
Значит, вся преступность – это жадность, зависть, глупость, легкомыслие, наивность, духовная слепота, безысходность и боль. Нередко эти качества переплетаются друг с другом и появляется уродливый монстр, который был бы монстром и без этого сплетения, но, может, не так уродлив, а порой, даже смешон. Однако же это смех сквозь слезы, причем, не только жертв, но и самих виновников.
Сыщик, рыскающий по свету в поисках преступников, обречен на то, чтобы сталкиваться с жадностью и завистью, с глупостью и легкомыслием, с наивностью и духовной слепотой, с безысходностью и болью. Как же портит его такая жизнь! Каким внутренним сопротивлением должна обладать его душа, чтобы противостоять тому, что кажется ему естественной материей, из которой соткана эта видимая ему часть жизни!
Сыщик Максим Игоревич Мертелов по прозвищу Наполеон, подполковник уголовного розыска.
Сколько помню себя, столько я страдал! Был мальчишкой, невысоким, худеньким, болезненным «маменькиным сынком», битым во дворе и в школе, страдал от неуважения со стороны товарищей – от презрения со стороны старших и жалости со стороны младших.
Вырос, окреп, научился давать сдачи (иной раз, даже больше, чем следовало – это называется «превышением необходимой обороны»), опять почувствовал себя несчастным, потому что старшие стали меня побаиваться, сверстники сторониться, а младшие поглядывать как на машину, готовую в любую минуту пойти вразнос.
Я всё думал, а почему я пошел в сыскари, почему нацепил на себя пистолет и власть, да еще со страхом, что они когда-нибудь сольются в одно и тогда жди беды? И решил, что по той же причине, почему в своем битом детстве стремился попасть не в шахматные клубы и не в настольный теннис, а в секцию по тяжелой атлетике, в самбо и дзюдо, в бокс и в вольную борьбу. Смешон я был на татами – маленький и злой; жалкий в своем страстном желании выжить в мире надменного презрения и жестокой силы. Так ведь я не просто выжить хотел, я хотел там верховодить, и за каждую издевательскую усмешку являть свою немилость, свою опасную, бессердечную агрессию!
Я с самого начала понимал, почему «наполеоны» почти всегда коротышки, их дух стремится компенсировать недостаток роста и природную физическую силу, данную другим, а не им. Потому что мы тот самый подвид человека, который впитал в себя понемногу от каждого преступного качества и замешал это в своего собственного Монстра, который живет в нашей душе: жадность, зависть, глупость, легкомыслие, наивность и духовная слепота. Бороться с ним, с этим Монстром – и есть главная задача до самой смерти тела, в котором он прижился. Но увидеть его также трудно, как найти хладнокровного убийцу или вора, поэтому и бросаешь все силы на поиск его не в себе, а в других. Отсюда жестокость власти «наполеонов», отсюда серое, свинцовое сияние в их глазах, отсюда их вечный страх быть разоблаченными в слабости и в бессилии. Они ищут это в других, и, особенно талантливые и удачливые, находят. Вот так появляются запоминающиеся политики и сыщики тоже. Иногда это один и тот же человек – неважно где он служит и как называется его социальная роль. Спектакль на сцене развивается захватывающе остро, а зал испуганно притихает – а вдруг действо просочиться из-за рампы к зрителю!
Я – всего лишь сыщик. И я бьюсь со своим монстром и ищу его повсюду – его точное отражение. Говорят, поставить диагноз, значит, наполовину побороть болезнь. Так вот, я лечу свою жизнь, по крайней мере, ее вторую половину. Мною ведет страх, а его лечит жестокость, ведомая хитростью.
Для людей некоторых беспокойных профессий утро наступает вовсе не так, как для всех. Оно приходит не в тот миг, когда из-за неровных, гнилых зубов городских строений солнце посылает миру утреннюю светлую зевоту, а лишь когда они сами, очнувшись от своих ночных трудов, вдруг обнаруживают, что затянувшаяся ночь, оказывается, уже прошла, и дело сделано.
Это то самое время, которое разделяет людей по их прошлому, по их настоящему и, скорее всего, непременно разделит по их будущему.
Такова природа человека – одни наслаждаются теми мгновениями, которые приносят другим печаль и заботы. Один сладко спит, обняв любимого человека, а другой занят тем, что и в другое время не каждому по плечу.
…Не помню, когда всё началось – вроде бы приснился мне сон, что стою я на берегу тихой, но полноводной речки, а тут откуда-то сверху срывается в ту речку бурный поток. Он всё смывает вокруг, закипают воды, беснуется в них жирная, серебристая рыба. Одна из рыбин выпрыгивает из волн и прямо ко мне в руки. Я смотрю на нее, а она на меня. Оба дышим тяжело, в предсмертной тоске.
Я очнулся и тихонько шмыгнул в кабинет к компьютеру, чтобы заглянуть в сонник. Моя жена, Майя Владимировна, стала бы надо мной смеяться, потому что я всегда с презрением относился к этим «бабкиным сказкам», а она им доверяла. И поймай она меня на этом, издевалась бы долго, во всяком случае, до тех пор, пока я не рявкнул бы на нее. Но она еще спит, и я открываю сонник по Миллеру.
«Вода: будете бороться, сопротивляться злу».
Хорошо хоть не мутная, а то понаделал бы ошибок уйму!
«Рыба (ведь там была еще жирная рыба!): для юной особы – счастливая любовь»
Но я не юная особа, мне сильно за сорок, я низкорослый, щуплый мужичок, и к тому же – всего лишь подполковник, когда другие в этом возрасте уже и генералы! Черт бы их всех побрал, этих генералов! Мне по Миллеру другое грозит:
«Поймать рыбу – значит, серьезные испытания, которые я стойко перенесу, сохраняя присутствие духа».
Но Миллер мог и ошибаться. Заглядываю к Фрейду.
«Вода – связана с одним из основных символов по зачатию детей и оргазму. Поток или струя воды символизируют семяизвержение».
Боже! А что я еще ожидал от Фрейда? Вот он от меня ожидает совершенно определенные вещи. Хорошо, если бы он оказался прав, а не Миллер!
Но рыба! Что такое «рыба» во сне по Фрейду?
«Рыба – ерш, как любая рыба, символизирует пенис».
Вот, значит, что прыгнуло мне в руки. А жирненькая-то рыбешка из сна, пожалуй, на крупного ерша была похожа.
Мне определенно нравится Фрейд с его догадками! Но на всякий случай еще одно мнение выслушаем. Старуха Ванга, покойница.
«Вода – символ изменений, разрешения противоречий, эволюция, обновления, смывания грехов и забвения. Если приснилось, что на вас сверху льется вода (а это приснилось!), то это предзнаменование грядущей на вас волны космического влияния, сопротивляться которому неразумно».
Но была вначале рябь, и только потом – бурный поток. Что там у старухи Ванги?
«Круги или рябь на воде – вы с трудом перенесете грядущие перемены, но, выстояв в этом бурном потоке событий, вы обретете власть над собой и другими людьми. Ждите новостей, которые в корне изменят ваши мироощущения и взаимоотношения с людьми».
Ну, хорошо! Хорошо! А рыбы? Что там рыбы у старухи говорят?
А ничего они у нее не говорят! Нет у нее рыб и не должны они сниться. Поэтому обращусь к Нострадамусу. Тоже – толкователь.
«Рыба – символ двойственности и затруднений, увидеть падающую с неба рыбу (а ко мне она почти что с неба свалилась!) – дурной знак. Катастрофа… (почему-то экологическая, откуда Нострадамусу про экологию было известно!), бедствия».
Про бедствия он, наверное, знал. Вся жизнь – одни бедствия или короткий перерыв между ними.
Подведем итог! Мне предстоят испытания, требуется сила духа и стойкость, еще там что-то про любовь и пенис (про мою ли любовь и про мой ли пенис?), обновление, смывание грехов, забвение, волны какого-то влияния, кажется, даже космического, и еще катастрофа с экологическими чертами, бедствия, одним словом.
Я не успел погасить экран, как за моей спиной тихо хихикнула жена. Я тут же рявкнул на нее, чтобы прекратить дальнейшее развитие ее триумфа. Она обиделась и, сжав губы, пошлепала обратно в спальню. Тут и зазвонил телефон.
Говорил мой невыспавшийся в субботу шеф:
«Давай-ка собирайся скоренько, выезжай в Кривоколенный. А точнее, в Банковский. Это почти один черт! Там труп писателя Игоря Волей. Черепушку ему проломили, подарочным топориком войны, индейским. Гениальные мозги растеклись по ковру».
«Собирать-то поздно уже, небось?» – глупо пошутил я.
«А ты попробуй. Может, тебе пригодится?» – так же глупо и мрачно ответствовал мой шеф – полковник Влад Каренин.
Неважно, кто на его месте. Главное, что не я. Век бы их всех не видеть и не слышать! И себя заодно. Мы все похожи – шутим по-сапожному, живем по-дорожному.
Вода, рыба! Вот они Миллеры, Фрейды, Ванги, Нострадамусы! Топориком по гениальному черепу. Интересно, кому снился сон о том же самом перед стремительным полетом ледоруба над головой Троцкого? Самому Сталину? Тоже маленький был, щупленький, злой и мстительный. Сыщик всесоюзного масштаба! Да и Троцкий… маленький, щупленький, злой и мстительный. Кому из них снился сон с водой и рыбой? Читал тут у одного писателя, не Волея… Там что-то про какую-то гигантскую рыбу, про осетра, которого де Голлю в Томске подарили, в 66-м. Три тома о том, как одна рыба прокатила не себе целое поколение. И сбросила в омут! Может, эта рыбка мне приснилась?[1]
Но там еще что-то про любовь и пенис у Фрейда? Это-то какое имеет отношение к вырытому кем-то топорику войны?
Ссора с женой была прервана убийством Игоря Волей. Она как раз перед сном увлеченно читала его последнюю книгу о всепрощении. Дочиталась! Майя всхлипнула, услышав от меня, куда я еду, и тут же прижала к груди симпатичный томик покойного уже писателя. И посмотрела на меня с любовью и состраданием. Я кинул взгляд на себя в зеркало у выхода из квартиры и подумал, что не достоин ни того ни другого. Это, наверное, было предназначено гению Волею, а не мне. Передам, при случае…
Несколько наших автомобилей, в основном, черных, мрачноватых, прижались к тротуару Кривоколенного переулка, ближе к углу с Банковским. Водители привычно курили, сбившись в кучку. Увидели меня, безразлично кивнули и сразу отвернулись. Будут судачить, зубоскалить – это профессиональная привычка водителей большого начальства, которые мечтают быть пассажирами своих машинах. Некоторым в конце концов удается, но это уже другая история, не всегда криминальная.
Съемочная группа городского телевидения «Твой эфир» уже топталась у подъезда. Выгнал бы всех к чертовой матери, если бы только их владельцем и начальником не был мой школьный приятель Андрей Бобовский. Кроме них, никого из «борзописцев», даже государственных и полугосударственных каналов, нет Эти либо ничего еще не знали, либо команды из Кремля не получили. В верхах, должно быть решили, как и обо всем прочем: а вдруг рассосется? Мозги сами соберутся, в черепушку зальются, топорик повиснет на крючке на стене, рядом с перьями индейского кокошника, и я вернусь к утренней, субботней ссоре с женой. Они всегда так думают. По любому поводу.
Я косо посмотрел на корреспондентку, хорошенькую дурочку с загорелыми ножками-палочками, светлоокую, светлоголовую. Она стояла с микрофоном у парадного, а в нее безжалостно прицелился оператор, неряшливый бородач среднего возраста с пропитым, алым лицом.
«Труп Игоря Волея обнаружен его другом, театральным режиссером Олегом Павлером. По слухам, у Игоря Волея и Олега Павлера вот уже полгода как устоялись самые обычные дружеские и творческие отношения. Но это – по слухам, которые, конечно, предстоит проверить следствию. А вдруг, именно в этом кроется причина убийства? Например, ревность, обида, мгновенная ссора? Ведь фразу о том, «милые ссорятся – значит, любят», не всегда следует понимать буквально? Не отключайтесь от нас. Мы еще выйдем в прямой эфир. Тем более что наша съемочная группа здесь пока единственная из всех компаний. С вами была – Алла Домнина».
Я ухмыльнулся – милая девушка, славная узнаваемая репортерша Аллочка Домнина уже даже главную версию построила – и наконец решился войти в подъезд. Не люблю попадать в кадр. Это не моя профессия. Иногда, правда, хотелось бы чего-нибудь такого, да и Бобовский не раз умолял, но я всего опасаюсь. Такой вот я застенчивый! Не люблю свое отражение, опасаюсь своего косноязычия, и потом, начальство приревнует к известности. Отомстит. А полковника-то получить хочется! Ну, что за карьера такая офицерская, без полковника! Без папахи, хоть и нет ее сейчас уже, лихой этой кавалеристской папахи! И шашки нет. Ни кавалеристской, ни «селедки» жандармской. А жаль! Пригодилась бы…
Одному моему старому, ныне покойному родственнику должны были дать сразу за майором полковника в 39-м. Не было тогда еще этого оскорбительного звания – «подполковник»: и полковник, вроде, и недополковник какой-то! Всем его товарищам, сокурсникам по академии, дали, а ему срок подходил лишь через месяц после них, в сентябре 1939-го или в июле 40-го. Не помню уж, когда именно. Так вот, за этот роковой месяц высочайшим указом ввели вдруг между майором и полковником этого самого «подполковника». Он чуть умом не тронулся! Так и отстал на всю жизнь. Многие из них уже генералами стали, а он только к началу войны сподобился до полковника. В этом звании, с двумя академиями, одной диссертацией и многолетними окопами и помер.
Так что мне рисковать ни к чему! Нечего тут отсвечивать. Пусть Андрюха Бобовский сам перед своими камерами стоит, а мои камеры другие, они без кнопочек и оптики. С решетками и тяжелыми дверями. Будем ждать своего «полковника»! Если дождемся, разумеется.
Но вот интересно, откуда о трупе узнали люди Бобовского? Кто-то из наших в дежурной части информирует? Думаю, не из альтруистических соображений. Надо бы покопаться! Однако же это потом, сейчас – топорик войны рядом с раскроенным черепом гениального писателя. Да, кстати, мысль о ревности режиссера Павлера не так уж и беспочвенна! Вот она, первая версия, Аллочкина. Устами младенца глаголет истина. А вообще-то, так уж повелось, что виновен у нас, как правило, тот, кто первым труп находит. Ему все шишки! Принесшего дурную весть первым и накажут. На плаху его! Хорошо, если найдется другой потом, виновный, а если нет? Так и будут мучить, склонять во всех секретных и несекретных справках, предназначенных высокому начальству, окружать со всех сторон, залезать везде, всё вокруг пачкать.
Олег Павлер стоял потерянный на лестнице и лил тихие, отчаянные слезы. Он – молод, хорош собой, черноок, высок. Игорь Волей, наоборот, был низкоросл, полноват, немолод – почти под пятьдесят. Но богат! Удачлив! Любим публикой, и, видимо, не только ею.
Я косо посмотрел на Павлера, стрельнул в него внимательным взглядом… у таких, как я, всегда скрыта мысль о том, как бы кого вывернуть наизнанку и вызнать всё, что рвет его душу. Это – взгляд сатира, готовящегося к сладкой оргии. Но не к той, к которой Павлер, наверное, всегда готов? Тьфу! Какая же я мерзость!
Павлер на мгновение поднял на меня печальные, влажные глаза и вдруг со страхом кивнул, будто знал, кто я и зачем здесь. Я отвел взгляд и шепнул местному сыщику, что, видимо, борясь с усталостью, торчал здесь уже второй час подряд: «Этого потом ко мне, найди, где поговорить можно».
Сыщик буркнул в ответ: «Найдем. Только мы уж поговорили. Дружок он его… Волея. Они почти накануне поссорились, так он явился мириться. Да вот только не с кем уже…»
Я кивнул и осторожно приоткрыл дверь в квартиру. Тут уже работали судебный медик, эксперт и прокурорский следователь. Я знал этого следака давно – сын одного влиятельного азербайджанского прокурора, пижон и дамский угодник, томноокий красавец Карен Арагонов. О нем когда-то с завистью сказал его сокурсник из московского университета, тоже номенклатурный сынок, у того папаша важным чекистом был: «Карэша счастливчик! Он никогда не знал неудач с женщинами в постели. У него там пружина, а не тряпичная кукла, как у некоторых… Поэтому смело прыгает на каждую, кто ему понравится. Не было облома еще… Всё получается с налета, сразу и крепко!» Я тоже позавидовал Карену в тот момент, потому что у меня с этим как раз проблемы: волнение идет впереди желания и иногда его подменяет. Отсюда и сдержанность. Не то, что у таких… быков-производителей! Всё всегда наготове, на взводе… Карен мне нравился за это и за интеллект, удивительным образом сопровождающий его либидо.
Увидев Арагонова, я даже обрадовался. Не будет скучно, постно не будет. А ведь я мог его и не любить. Было за что, и он об этом знал, прятал томные черные глаза.
Как-то один наглый рецидивист из Закавказья, горец один, хромой, жестокий, тщедушный тип, пожаловался на меня уже после приговора (пятнадцать лет строго режима за серию кровавых разбойных нападений на квартиры, где во время нападений оставались лишь дети), будто я ударил его по щеке во время допроса. Я и ударил! Еще как ударил! У него башка почти отлетела, и если бы не стена сзади, то точно бы оторвалась. Он тогда грохнулся с табуретки и пыхтел на полу, щупая челюсть. Потом поднялся без моей помощи, а я ему – коленкой под ребра, и он опять осел со стоном. Мне ничего не нужно было от него, ни словечка! Всё и так было ясно, всё доказано. Просто очень хотелось его удавить, эту сволочь! Удавить нельзя, а дать по морде надо!
Я тогда искренне так считал… Кроме меня, мол, некому больше. Он ведь из «законников», вор, а таких никто и пальцем не тронет. Нигде! Родители тех детишек, а их было семеро, в семи случаях с квартирным разбоем, его точно удавили бы! Не за то, что ограбил, а за то, что лишил их детей пожизненно иллюзии защищенности от мерзости и корысти. Иллюзии независимости от внешних опасностей, иллюзии надежности отчего дома. Это – преступление высшего порядка! Это покушение на святая святых! На крепость родового гнезда!
И вот что еще – все эти несчастные были по рождению из тех же мест, что и тот ублюдок. Их выслеживали, щипали сначала, как хотели, а они сопротивлялись потихоньку. Не желали платить всякой нечестии. Вот и приходили к ним домой, уже в Москве, и брали сами. Квартиры богатые, как правило, заметные. А люди, по большей части, врачи – кто-то со спортом связан был, кто-то даже в научном институте работал – один артист, лицо запоминающееся, и еще один композитор. Его песни всей страной самозабвенно горланили. С какой стати они будут уголовникам от своих щедрот отделять! За что?! Надоело. Отказались. А те говорят: «Будете! Потому что это для «подогрева» зоны, «общак», мол. Власти московской национальное наше сопротивление. Абрекам, героям нации! Смельчакам! Каждый делает свое дело. А вы в столице живете, жрете в три горла, власти этой верно служите. Вот и платите теперь своим!» Вслух-то, может быть, и боялись это сказать, но намекали. И приговорили их. А главное, дети одни дома. Маленькие, беззащитные, доверчивые. На родной язык родителей дверь сами открывали, с улыбкой и готовностью. Уважали земляков…
Так вот я за них ему по морде и дал, и по ребрам коленом.
Одно убийство к тому же ему доказали в суде. Это сейчас не стреляют в неволе, а тогда палили вовсю! Суд состоялся, ему вынесли «вышку», но кто-то там наверху пожалел хромого ублюдка, и расстрел заменили на пятнадцать лет. Он, вор этот, сдал прямо на суде каких-то своих конкурентов по «бизнесу» из другой, соседней закавказской республики. Такая же банда, говорит только на другом языке. С потрохами сдал и таким образом вымолил себе жизнь. Отправили его с этапом на зону за Урал, а там уже прознали о его делах и послали в Москву, к тем, кто еще пока на воле верховодит всякими разными воровскими «правиловками», по своим тайным воровским каналам, вопросик один серьезный: стоит ли, мол, наказать? А сначала «ссучить» его, то есть лишить «сана» авторитетного вора? Стоит, отвечают. Кто-то встретился с родителями тех детей, кто-то за это дело даже заплатил, и гаду этому вынесли второй приговор, неофициальный, без права обжалования. Казнить, нельзя помиловать! Запятая, где надо. Тут хромоногий наделал в штаны и давай срочно жаловаться в Москву – побили, мол, меня на допросе, желаю возмездия! Он знал, что на одну и ту же зону дважды не отправляют, это давало ему хоть какой-то шанс. Хотя… шанс-то сомнительный. Эти где хочешь найдут.
Его обратным этапом привезли в Москву, в Бутырку. Дело досталось Карену Арагонову, моему собутыльнику и приятелю, а подозреваемым был, конечно, я. Карен допросил меня, не строго, почти шутя. Я всё отрицал, разумеется, зато хромоногий кавказец давал показания точно. На меня начал с прищуром смотреть срок – года эдак четыре, в зоне строго режима, на Урале или в Казахстане (тогда мы одной страной были) в зоне для особых осужденных, допущенных до разных там государственных секретов. Вот как обстояло дело! Ни больше, ни меньше! И стоило мне дать слабину, ошибиться, и мой же приятель Карен Арагонов предъявит мне обвинение и отправит в суд к чертовой матери. А потерпевший-то кто! Хромоногая сволочь! Выродок! Его и на Кавказе-то за человека не считали. А уж теперь и на зоне.
Но Карен действовал не то, что по правилам, а даже с выдумкой. Он провел нам очную ставку в камере допроса Бутырской крепости, изоляторе номер два, как она тогда числилась, а когда обе стороны настаивали на своем (один говорил «бил», а другой – «пальцем не тронул»), то сделал вид, что должен выйти и позвонить куда-то. Он доверчиво распахнул глаза и внятно так, по-дружески, сказал мне: «Ты посиди здесь с ним, посмотри за бумагами. Я их не буду собирать пока. Мне ненадолго выйти, позвонить надо. А потом вернусь и подпишем протокол». Еще кивнул доверительно. Мол, всё и так ясно, дело этого хромоногого швах, а ты всё-таки свой, пригляди за бумагами и за портфельчиком, что на полу стоит.
Он вышел, а кавказец давай меня поливать: и козел я, и петух, и пидор, и бог знает кто еще! Нервы трепал, урки умеют слово сказать, на то они и урки. Мне бы, как он надеялся, перегнуться через стол и впаять ему так же – по морде. Было за что теперь уж дважды! Но я скосил глаз на портфельчик, «забытый» моим закадычным дружком, моим следователем, обаятельным красавцем с томными доверчивыми глазами Кареном Арагоновым, и подумал, что там диктофон, и что он в сговоре с этим хромоногим гадом, и кто-то из друзей того гада на воле нашел Карена заранее и попросил проделать всё это. Они мести хотят, они хотят подольше задержать в Москве хромоного, чтобы всё забылось и его не прирезали бы в другой уже зоне. А я – средство для достижения цели. Всё это пронеслось в моей голове, и я, покраснев, потом побледнев от страха и ненависти, молчал. А хромоногий уже аж пеной брызгал, глазами сверкал, сам был готов с кулаками на меня кинуться.
Карен вернулся в самый острый момент – хромоногий уже привстал и потянул ко мне худую клешню, а я отклонился назад и изготовился к встречному удару, сжал кулак правой руки. Надо заметить, несмотря на деликатность фигуры, рука у меня умелая, бить умею точно и эффектно. Меня этому когда-то в секции по киокушинкай учили. Хорошо учили, я доски ломал и кирпичи. Очень это любил, потому что я так утверждался. Рост ни к чему, особенная какая-то сила тоже, главное – умение и ловкость.
Вот бы я этому хромоногому теперь челюсть свернул, раскрошил бы до полной несобираемости! Одним движением – кулак вперед, в подбородок, жестко, молниеносно, с раскруткой в последнее мгновение на полсантиметра влево и тут же назад на себя, рывком. Но вернулся Карен, мой закадычный друг и хитрющий следак, и акция крушения моей жизни посредством крушения чужой челюсти не состоялась.