bannerbannerbanner
Красавица некстати

Анна Берсенева
Красавица некстати

Полная версия

Глава 7

– Я всегда любил своего отца и сейчас люблю. Но и всегда сознавал слабые стороны его характера. – Кирилл положил вилку и нож на тарелку ручками вправо-вниз и промокнул губы салфеткой. – В детстве, особенно в самом нервном, подростковом возрасте, они меня раздражали.

– А теперь? – спросила Вера.

Доверительность, возникшая между ними, требовала, чтобы она задавала вопросы.

– А теперь не раздражают. Я стал старше и лучше стал понимать природу его слабостей.

– Например? – спросила Вера. И добавила: – Я тоже хочу лучше понять.

По мгновенно мелькнувшему в его глазах благодарному огоньку она поняла, что ему приятно такое ее желание.

– Например, теперь я понимаю: отец сделал карьеру не благодаря честолюбию или усилию, а только по растительной инерции. Ну, время было такое, – пояснил он. – Принцип советской власти известен: не высовывайся. Так что всех сколько-нибудь выдающихся – кроме тех, кто направил свою незаурядность по партийной линии, – почти полностью уничтожили уже к тридцатым. Да, собственно, и сколько-нибудь незаурядных партийцев вскоре уничтожили. Потом война – тоже, знаешь ли, не худшие погибали.

– Знаю, – вырвалось у Веры.

Впрочем, высказываться об этом более подробно она не стала. Это была не та тема, которую обсуждают в ресторане с мужчиной, даже если он очень тебе нравится.

А Кирилл нравился ей с каждым днем все больше. Они встречались уже месяц, обычно по выходным, иногда и среди недели, и она ни разу не почувствовала разочарования в нем.

– Так что от моего отца и не требовалось ничего, кроме умения жить по инерции, – сказал Кирилл. – Никуда не спешить, ни во что не вмешиваться – предоставить жизни идти неторопливым ходом. Был бы он из простой семьи, это, возможно, не сработало бы. Ну а когда ты сын своевременно умершего дипломата, сработает обязательно.

– Что значит своевременно умершего? – удивилась Вера.

– Дед умер в тридцать седьмом от язвы желудка, – объяснил Кирилл. – На самой заре своей дипломатической карьеры, поэтому еще не успел нажить настоящих врагов. Настоящих друзей он, правда, тоже не нажил, но обычной расположенности сослуживцев хватило для того, чтобы помогать его вдове. Бабушка родила моего отца через месяц после похорон. Конечно, над гробом она выглядела трогательно. Так что когда время от времени обращалась за помощью к коллегам покойного, им неловко было ей отказать. Тем более что она не просила ничего сверх меры. Устроить сына в хороший вуз – но ведь не в дипакадемию же; обычный юрфак не стал проблемой. Устроить его после вуза на работу – но не в дипкорпус же; нотариат не выглядел синекурой. Отец не хотел ничего головокружительного. Перестройку он встретил в должности нотариуса. И это определило мою жизнь.

– Почему? – не поняла Вера. – Ведь ты работаешь совсем в другой сфере.

– Потому что должность эта практически пожизненная, – объяснил он. – И доход от нее тоже пожизненный. И не в советской, а в хотя бы относительно капиталистической стране этот доход стал таким, что отец мог предоставить мне начальный капитал. Никуда не торопясь, не прилагая изматывающих усилий, не меняя своих житейских привычек.

Вера слушала его рассказ с интересом. Кирилл вообще был интересным собеседником. К тому же ей нравилось, как он говорит – свободно, длинными предложениями. Ей до смерти надоел компьютерный сленг коллег-мужчин. И ленивая отрывистость их речи, и дурацкие подростковые словечки в устах сорокалетних мужиков надоели хуже горькой редьки. Ей нужен был мужчина умный, начитанный, внимательный – и такой мужчина наконец у нее был.

Возможно, это было некоторым преувеличением – считать, что Кирилл у нее уже есть. Да, он звонил ей почти каждый день, и интересовался ее жизнью, и по выходным приглашал в театр или в ресторан, и не забывал приходить на встречу с цветами. Но он ни разу не дал понять, что ему хотелось бы более близких отношений.

Впрочем, Вера его и не торопила. У нее не туманилось в глазах от его голоса и взгляда, она не считала часы до встречи с ним. А потому держалась с ним самым правильным образом: без спешки, без навязчивости, ровно, мило. И не сомневалась, что это даст тот самый результат, который она предвидела.

Да и нельзя было сказать, что ее интересует в отношениях с Кириллом только результат. Вера вообще была не из тех людей, которые живут ради какой-то цели. Даже в молодости она ради этого не жила – в то время, когда жизнь стоит перед большинством людей не как живое, настоящее пространство и время, а лишь как светлое будущее. И уж тем более не пыталась она сузить свою жизнь теперь. Она любила жить, а не достигать чего-то и понимала разницу между этими двумя вещами.

Так что Вера не торопила момент, когда их с Кириллом отношения должны были дополниться интимностью. Ей было приятно встречаться с ним и проводить с ним время. С ним интереснее было обсуждать просмотренный вместе спектакль, чем с любой из подруг. Он был умен и тонок в суждениях. Да и вообще, ее жизнь стала благодаря ему гораздо разнообразнее. Если в театр она еще могла пойти с подружкой или одна, то в ресторан попала впервые за несколько лет.

Ресторан Вере понравился. То есть ей понравились рестораны вообще, как полузабытое явление ее жизни. Но этот, французский, понравился особенно; Кирилл потому и пригласил ее сюда уже во второй раз.

Вере нравились даже не столько блюда французской кухни сами по себе – не сыры ста видов, не фуа-гра, – а ее необъяснимая, неповторимая утонченность, ненавязчивый вкус, причем не только в приготовлении блюд, но и в их оформлении. И она даже догадывалась, почему.

Она с детства ощущала в себе какую-то… чрезмерность, да, именно так. В ее внешности никогда не было того, что было так очевидно во внешности, например, ее редакционной начальницы Аглаи Звон. Вера чувствовала себя почти вульгарной, да и «почти» было связано лишь с тем, что она все-таки сознавала свою красоту, которая вульгарности препятствовала. Но утонченности в ней не было нисколько, это она тоже сознавала.

Так что французская кухня была своего рода восполнением отсутствующего.

Сегодня она надела платье, купленное три дня назад; Кирилл его еще не видел. Платье было особенное. Вернее, само-то платье было, может, и обыкновенное – темно-алое, до середины колена, – но особенным в нем был вырез, который назывался «бродячее декольте». Это декольте было сделано таким образом, что постоянно сползало то с одного, то с другого плеча. Вера даже гордилась собой из-за этого платья. Не просто любовалась собой, а вот именно гордилась, потому что правильно его выбрала. Оно было из очень дорогой ткани и очень хорошо сшито, а потому не выглядело вульгарным, даже когда декольте сползало таким образом, что соблазнительно приоткрывало грудь.

В общем, оно точно соответствовало нынешнему этапу ее отношений с Кириллом, это платье: тонкое кокетство, ограниченное лишь собственным вкусом.

– Да и не только отцовские деньги определили мою жизнь, – произнес Кирилл.

Вера вздрогнула: задумавшись о себе, она как-то упустила его из виду.

– Возможно, если бы не он, то таким, как он, вырос бы я. А благодаря ему я захотел быть другим. То есть стал жить от противного. И, как видишь, достиг кое-каких результатов.

Вера порадовалась тому, что, оказывается, ничего не пропустила, увлекшись своими мыслями. Все-таки сходство даже между самыми разными мужчинами было таким очевидным, что, зная любого из них – хоть Диму, хоть брата Сашку, – Вера видела всех остальных насквозь. Поэтому она не удивлялась тому, что Кирилл вот уже полчаса говорит о себе. А о ком еще может говорить мужчина? Такова его природа. И потом, был бы Кирилл дворником, его монолог о собственной персоне мог бы оказаться скучным. А послушать, каких результатов добился в жизни владелец сети отелей и как ему это удалось, было вполне интересно.

– Ты не выглядишь упрямым, – улыбнулась она. И, прежде чем он успел возразить, добавила: – Просто сильным.

Она действительно так думала. И то, что ее слова явились самой обыкновенной, даже не слишком тонкой лестью, было просто совпадением.

– Спасибо. – Огонек благодарности снова мелькнул в его глазах. – С тобой хорошо, Вера.

Вера удивленно посмотрела на него. Он произнес это таким голосом – чуть дрогнувшим, почти нежным, – каким разговаривают с женщиной только в постели. Между тем на постель не было даже намека.

– Ты не устала? – спросил Кирилл.

– Почему ты решил? – удивилась Вера. И тут же встревожилась: – У меня что, глаза тусклые?

– Совсем нет. Ты выглядишь прекрасно. Как всегда. Просто… – Он замялся. Это было на него не похоже. – Просто я хотел предложить тебе уйти.

А вот это как раз и было намеком на продолжение вечера в более интимной обстановке. И даже не намеком – прямым предложением это было; в таких вещах Вера не ошибалась.

Она помедлила ровно десять секунд. Не потому, что размышляла над ответом, а лишь для того, чтобы Кирилл не сомневался: она правильно поняла, что именно он ей предлагает. Это не пауза была, а акцент.

– Мы можем уйти, Кирилл, – сказала она. – Хотя я нисколько не устала.

– У тебя ведь давно никого не было, – сказал он. – Почему, Вера?

Одеяло наполовину сползло на пол, и Кирилл лежал голый. А Вера набросила на себя ту половину одеяла, которая не сползла с кровати. У нее в самом деле давно не было мужчины, и она отвыкла не стесняться своей наготы.

Она не знала, как ответить на его вопрос. Ей было с ним хорошо, он оказался таким же прекрасным любовником, как собеседником, и взаимное влечение, возникшее между ними в разговоре, не нарушилось в постели. Но рассказывать ему о своей жизни Вера не хотела. Наверное, потому, что время для этого еще не пришло. Или потому, что она отвыкла от таких разговоров, как отвыкла быть перед мужчиной голой. Или… Да какая разница! Не хотела, и все.

Но молчать в ответ на прямо заданный вопрос все-таки не следовало.

 

– Наверное, мне было не до этого! – засмеялась она.

Ее смех прозвучал в темноте таинственно и завлекающе. Вера почувствовала, как Кирилл повел плечами, и поняла, что совсем скоро, уже через несколько минут, он захочет ее снова.

– Почему? – повторил он.

Уйти от ответа было не так-то просто. Он привык до конца выяснять то, что его интересовало. А Вера интересовала его вся и сильно, этого невозможно было не замечать.

– Ну, я разошлась с мужем, как раз когда случился дефолт, – нехотя объяснила она. – Надо было как-то устраивать свою жизнь. Обычную жизнь, не интимную. Это оказалось непросто.

– И что ты стала делать?

Она расслышала в его голосе неподдельный интерес. Почти такой же, какой почувствовала в его руках, когда он раздевал ее.

– Работать. Что еще я могла делать? Только работу пришлось искать новую, потому что издательство разорилось. Так что какие мужчины? Мне было не до них.

Что такое были поиски работы осенью девяносто восьмого года, Вера рассказывать не стала. Может, он и сам это знает. Хотя откуда ему такое знать? Он, наверное, в то время срочно менял стратегию и тактику маркетинга. Или изобретал какие-нибудь бонусы, чтобы заманить клиентов в свои отели. Или даже продал который-нибудь из отелей. Но, уж во всяком случае, не мыл подъезды в двух девятиэтажных домах.

– Странно… – произнес Кирилл.

В темноте удивление прозвучало в его голосе особенно отчетливо.

– Что странно? – не поняла Вера.

– Да вот это, что ты говоришь. Какие мужчины! Любая женщина твоей внешности первое, о чем подумала бы в сложной ситуации, это вот именно о том, чтобы найти такого мужчину, на которого можно переложить все свои трудности.

– Не знаю, – пожала плечами Вера. И тут же улыбнулась: – Видимо, таких мужчин оказалось значительно меньше, чем женщин с трудностями. На всех не хватило.

– Да ведь ты и не искала! – Он резко повернулся и, опершись локтями о подушку, положил руки Вере на плечи. – Не искала ведь, а?

Ответить Вера не успела: Кирилл закрыл ей рот поцелуем. Ну и хорошо! Целоваться с ним было приятно – губы у него были страстные, но не грубые, – и можно было не рассказывать того, что рассказывать не хотелось.

– Ну и не рассказывай, раз не хочешь. Я сейчас рад ничего о тебе не знать, – шепнул Кирилл, на мгновенье прерывая поцелуй. – Ты сейчас со мной как в первый раз, – добавил он, снова наклоняясь к ее губам.

– Я с тобой действительно в первый раз, – успела ответить она.

– Не со мной, не то… Ты вообще как в первый раз…

Но тут уж у нее не осталось времени на то, чтобы сказать еще какую-нибудь глупость или несвязность. Они только в голове у нее мелькали, несвязности, пока она отвечала на его поцелуи.

«Мне хорошо… – таяло в ее сознании. – С ним приятно… Но зачем он спрашивает? Почему не искала, на кого переложить… Я сама не знаю!»

Она не обманывала Кирилла, когда не хотела отвечать на этот его вопрос. Она не обманывала и себя – теперь, когда он целовал ее в темноте и в голове у нее мелькали последние сколько-нибудь связные мысли. Она действительно не знала, почему не искала мужчину в трудную минуту жизни, не знала, почему ей даже в голову не пришло искать его, чтобы избавиться от трудностей.

Чтобы это в себе понять, надо было заглянуть слишком глубоко. Надо было заглянуть даже не в себя. Но куда? Она не знала.

Глава 8

– Неужели приехали, Игнат Михайлович?

Голос у Иннокентия Платоновича дрогнул. То ли от облегчения, то ли от тревоги, такой же лихорадочной, как алые болезненные пятна на его впалых щеках.

В зарешеченное окно теплушки вплывал летний зной – влажный, тяжелый. Тишина висела в воздухе, настоящая таежная тишина. Даже лай собак и крики конвоиров не заглушали ее.

– Похоже.

Игнат почувствовал, как и у него что-то дрогнуло в сердце. Хотя за полтора года следствия и этапа он почти отвык от сложных душевных движений, которые для Иннокентия Платоновича, несмотря ни на что, остались естественными, как дыхание.

Они с Иннокентием были арестованы в одну ночь и попали той ночью в одну камеру. Конечно, они проходили по разным делам, иначе было бы невозможно не только совместное заключение, но даже случайная встреча в коридоре; за этим на Лубянке следили строго. Да и не только на Лубянке, наверное. Проведя год в тюрьме, Игнат поймал себя на мысли, что вся страна представляется ему чередой одинаковых тюрем с одинаковыми коридорами и одинаковыми в своей фантасмагоричности порядками.

Когда он попал с Иннокентием на один этап, то обрадовался этому, хотя внешне никак своей радости не выдал – даже не из-за обычной своей сдержанности, а лишь потому, что для выражения каких бы то ни было чувств у него просто не осталось сил. Но Иннокентий был наилучшим спутником, какого можно было желать. Если вообще можно было желать каких-нибудь спутников в том пути, который ему тогда предстоял.

И вот этот путь был, похоже, окончен.

Дверь теплушки с лязгом отъехала в сторону.

– Выходи! – гаркнул конвоир.

Дальше все было так же, как на всех предыдущих остановках – когда меняли паровоз, или состав, или почему-то даже направление пути. Этап, начавшийся в феврале, растянулся на всю весну и начало лета. Игнат находил этому только одно объяснение: что их, всем огромным этапом, просто не знают куда девать. Как будто бы жерло, жадно глотающее людей, насытилось наконец и даже пресытилось. Объяснение было бредовое. Но в последние полтора года вся его жизнь напоминала бред, и нынешний бред был ничем не удивительнее прежнего.

Зэки высыпались из вагонов и привычно сели на корточки. Состав был так длинен, что конца его не было видно, и казалось, не весь он еще доехал до этого, обычно, наверное, глухого, а теперь ставшего шумным полустанка. Зэки ждали, когда их пересчитают – возможно, не один раз. Конвоиры вообще были тщательны в счете, а поскольку он давался им с трудом – одного взгляда на их лица, отмеченные, как говорил Иннокентий, неизгладимой печатью вырождения, было достаточно, чтобы понять, почему, – так вот, поскольку счет давался им с трудом, в дороге они пересчитывали зэков по нескольку раз подряд. В этих изнуряющих повторах было что-то исступленное. Особенно один пересчет врубился в память унижением и страшной бессмысленностью.

Это было в феврале, на подъезде к Уралу. Посередине вагона топилась маленькая чугунная печка, но она почти не давала тепла, и мороз в вагоне стоял едва ли не такой же, как на улице. Жить – то есть, конечно, не жить, а поддерживать убогое существование – можно было только на верхних нарах, где и сгрудились все сорок зэков. В том, что их именно сорок и в дороге никто не убежал, начальство решило убедиться, когда поезд остановился в глухом станционном тупике Свердловска. Уже потом выяснилось, что заключенных приказано было доставить в Свердловскую пересыльную тюрьму. Тогда же, на станции, цель эта была еще никому не ясна. Зэков просто согнали на правую сторону нар, а потом по команде заставили переползать на левую сторону по доске, перекинутой над проходом.

Вид заросших бородами и грязью, истощенных мужчин, ползущих на четвереньках по доске под выкрики конвоиров, был таким жутким, что Игнат не надеялся забыть это в своей жизни никогда. Впрочем, неясно было, сколько ее осталось, жизни.

И вот теперь, когда они наконец построились в колонны и куда-то двинулись, Иннокентий начал задыхаться уже через пять минут.

– Я должен был… гимнастику в пути… – с трудом, под каждый шаг, выговаривал он. – Ведь знал, что когда-нибудь… приедем… Но я думал, что, возможно, не доживу.

Последнюю фразу он произнес извиняющимся тоном. Ему было неловко оттого, что он все-таки дожил, и теперь вот его незаметно поддерживают, почти на себе тащат. Едва ли, правда, Игнат делал это действительно незаметно, просто конвоирам было сейчас не до того, чтобы наводить настоящий порядок в колонне. Конвоиры были те же, что сопровождали этап всю дорогу, они торопились доставить зэков в лагерь, а там пусть другие их порядку учат.

– Ничего, – сказал Игнат. Иннокентий запинался и спотыкался уже так часто, что он попросту взвалил его себе на плечо, плюнув на возможное недовольство конвоиров. – Дойдем. Комаров перетерпите только. А гимнастика все равно бы не помогла. Влажно. Жара.

Он говорил отрывисто, чтобы не открывать рот надолго: комары тучами стояли над колонной, облепляли тела, облитые потом, лезли в глаза, в нос, в рот…

– Да, в Сибири летом… бывает особенно очевиден… континентальный климат… – прохрипел Иннокентий. – Извините, Игнат Михайлович, я помолчу. И комары… И чтобы силы не терять.

Игнат чуть не улыбнулся. Иннокентий полагал неловким свое молчание! Он знал, что Игнат находит какое-то облегчение в общении с ним, а потому считал для себя не только удовольствием, но и долгом развлекать товарища разговорами.

Болезнь так истончила Иннокентия, что Игнату даже и не тяжело было тащить его на себе. Скорее всего, это был туберкулез. Хотя кровохарканья не было – может, просто затяжной бронхит. Может, выздоровеет еще. Ну да никто из них не загадывал на будущее, ни далекое, ни даже близкое.

Когда за деревьями выросли лагерные вышки, Иннокентий был уже почти без сознания. Вяло растерев по лицу кроваво-серую кашу из комаров, он мутно взглянул на панораму, которая открылась, как только колонна вышла на огромную, вырубленную в тайге поляну, обнесенную колючей проволокой. Ее даже и поляной нельзя было назвать – это был целый город, застроенный бараками. Или, по крайней мере, большое село.

«Только церкви не хватает», – усмехнулся про себя Игнат.

Его-то порог выносливости был несравнимо выше, чем у Иннокентия, потому и сил у него хватило даже на усмешку.

– Было бы хорошо, если бы мы попали в один барак, – чуть слышно просипел Иннокентий.

Все-таки за полтора года он не приобрел никаких зэковских привычек, не усвоил никаких суеверий! Ну разве такое произносят вслух?

Но, как ни странно, он не отпугнул удачу. Они с Игнатом в самом деле оказались в одном бараке и даже рядом на нарах.

– Нам повезло с местами! – по-детски восхитился Иннокентий.

Хотя вряд ли их места можно было считать везением: они были во втором ярусе, где зной усиливался поднимающимися вверх испарениями десятков немытых тел. Впрочем, Игнат уже знал, что Иннокентий таких вещей не замечает. Он не то чтобы опускался в тех условиях, которые и были рассчитаны на то, чтобы люди теряли человеческий облик, – он просто не замечал физической составляющей этих условий. Та тонкая, сложная жизнь, которая была присуща его духу и которой весь он жил настолько полно, что искренне полагал ее единственной формой человеческой жизни, вырывалась из любых внешних условий. Игнату казалось, что именно эта тонкая жизнь рвется из худого Иннокентьева тела вместе с каждым приступом кашля. Он старался об этом не думать.

Пока новичков вели через тайгу, пока распределяли по баракам, наступил вечер.

– Лягайте уже, – недовольно сказал зэк, место которого было прямо под Игнатом и Иннокентием. – Порхаетесь, порхаетесь. Все одно подохнете.

Он был похож на конвоира, этот зэк, только на давно не кормленного конвоира. Вряд ли он был из блатных, иначе разговаривал бы с политическими по-другому да и жил бы в другом углу барака. Может, сел за случайную кражу. А может, сосед по коммуналке хотел получить его комнату больше, чем того же хотел он сам, и написал на него донос быстрее, чем сам он успел подсуетиться на тот же счет.

– Почему вы так думаете?

Иннокентий свесил голову вниз и задал этот вопрос прежде, чем Игнат успел его остановить. Оказавшись в бараке, он немного отдышался, пришел в себя, и в нем проснулся всегдашний интерес к людям и мнениям.

Сосед снизу презрительно оглядел Иннокентия.

– А ты чего думал, тебя сюда на гульки пригнали? Тайгу валить. Покудова сам не свалишься.

Игнат увидел, как сразу помрачнело лицо Иннокентия. Даже не помрачнело, а подернулось нездешней тенью. Когда такая вот тень набегала на его лицо, у Игната внутри возникало то же самое чувство, как когда Иннокентий выкашливал из себя жизнь.

– Заткнись, – тоже свесив голову вниз, сказал он. – Чтобы я тебя больше не слышал.

Он с первого взгляда понял шестерочную природу обитателя нижних нар и, как выяснилось, не ошибся. Тот заткнулся сразу же, от одного Игнатова голоса. Правда, и голос был не из ласковых.

– Ложитесь, Иннокентий Платонович, – сказал Игнат. – И правда, отдохнуть надо.

Ему не казалось странным, что Иннокентий называет его по имени-отчеству после долгих месяцев, проведенных бок о бок в таких условиях, которые не располагали к церемониям. В поморской деревне, где он вырос, назвать взрослого мужчину без отчества считалось не то что неуважением, а даже оскорблением. Так что, попав в Москву, Игнат воспринял городской этикет естественно и так же естественно воспринимал его правила в любых условиях. И сам называл Иннокентия по отчеству, тем более что оно было простое, какое-то ласковое и выговаривалось само собою.

 

Иннокентий уснул сразу. Вся его природа, вот эта, нездешняя, была такова, что он легко переходил к той нездешней же жизни, которой был сон.

Игнат бессонно смотрел на темные балки потолка, и сна ни в одном глазу у него не было.

Он этому не удивлялся: знал, что сон от усталости сваливает его только в том случае, если усталость имеет живое, осмысленное происхождение. В ранней юности, когда ходил со взрослыми мужиками весельщиком на карбасе промышлять белуху, он засыпал как убитый, едва коснувшись головою любой твердой поверхности. И когда работал в Москве на стройке, тоже засыпал сразу. Конечно, та работа была вынужденной, нелюбимой, ее не сравнить было с промыслом рыбы в Белом море. Но все-таки и она, стоило только начать, постепенно захватывала, приобретала тот смысл, который не зависит даже от цели труда, а заложен в самой его глубоко правильной сути. И потому он уставал на стройке тоже и засыпал тоже мгновенно.

А теперь он устал не от работы. Он уже потерял счет времени, в течение которого уставал не от работы, а от ночных допросов, побоев, голода, жажды, тупых, бессмысленных действий, к которым свелась лишенная чувств и мыслей жизнь. Если бы не Иннокентий с его нездешней душой, Игнату вообще пришлось бы плохо. Иннокентий научил его цепляться сознанием за каждую примету другой, не связанной с ежеденевной безнадежностью, жизни. То есть он ничему Игната не учил, конечно. Он просто жил рядом так, как только и мог жить, и этого оказалось достаточно.

Игнат был потрясен этим еще в то утро, когда Иннокентия втолкнули в камеру после трех суток допроса и, едва придя в себя, он сказал:

– Надеюсь, я не назвал никаких фамилий. Я же не мог оклеветать людей.

И замолчал на сутки – видимо, пытаясь вспомнить, так ли это, и мучаясь сомнениями. А после следующего допроса, длившегося уже четверо суток, выговорил почти неслышно, но с радостью в голосе:

– Действительно не назвал! Ведь на этот раз они спрашивали меня о том же самом. И протокол с прошлого раза оказался не подписан. Это прекрасно.

И Игнат понял, что так оно и есть: не назвал. Даже не потому понял, что сам тоже не подписывал никаких их блядских протоколов, а потому, что выговорить слово «прекрасно», лежа почти без жизни на холодном каменном полу, мог только особенный человек. Каким и являлся Иннокентий Платонович Лебедев, по специальности ботаник.

Иннокентий закашлялся и кашлял долго, надрывно. Но все-таки не проснулся: кашель стал таким привычным для него, что уже не будил. Скосив глаза – он давно уже научился видеть почти в полной темноте, – Игнат понял, что сон Иннокентия глубок и безмятежен, будто он спит и не в душном бараке. Может, ему снится лестница Ламарка, которую, как он однажды сказал, можно считать эволюционным аналогом лестницы Иакова. И тут же объяснил Игнату, что такое лестница Иакова – та, по которой Иаков поднимался к ангелам, то ли во сне, то ли в каком-то другом состоянии. Игнат, конечно, читал Библию в детстве – он ходил в церковно-приходскую школу, да и мать, как все у них в Колежме, была богомольна, – но мало что с той поры помнил. А потом, когда Библию читала Ксения, он отшатывался от этого, как отшатывался от всего, что отделяло от него Ксёну, уводило и наконец увело совсем.

Воспоминание о жене коснулось его осторожно, почти неощутимо – так, как сама она касалась когда-то его щеки рукой. Тогда он чувствовал ее прикосновение даже во сне, но и тогда уже поражался тому, что чувствует его как-то… неосязаемо. Будто это и не прикосновение женской руки, а лишь мысль, или взгляд, или даже одно только неясное стремление коснуться его щеки рукою.

Может, сейчас как раз и надо было думать о таких вот неосязаемых стремленьях, взглядах, касаньях, из которых сплошь состояла его жена. В них не было того жара, который так тревожен для тела, и поэтому для его тела в нынешнем состоянии – измученном, бесцельно напряженном – спокойные мысли были бы благодатны.

Но Игнат думал совсем о других прикосновениях и взглядах. От них весь он загорался еще тогда, когда они были хотя и краткой, но реальностью. И даже теперь все его тело отозвалось на одно лишь воспоминание о них сразу и с такой неожиданной силой, что у него потемнело в глазах, хотя в бараке и так уже было темно, хоть глаз выколи.

«Ты хоть живая, а? – с тоской спросил Игнат. – Может, помереть мне, чтоб до тебя дойти? Или рано? Живая ты?»

Она молчала. Она вообще ни разу не сказала ему ни слова. Это казалось ему странным, и не потому, что он был мистиком. Какое! Он считал мистику порождением праздного ума, и люди, которые были ею увлечены, вызывали у него лишь снисходительную брезгливость. Но его связь с Эстер, вся державшаяся на таком желании телесности, которого он иной раз даже стыдился, была слишком сильна, чтобы быть молчаливой. В конце концов, что такое слова? Не до конца материализовавшиеся мысли. И если его мысли об Эстер материализуются настолько, что он видит ее яснее, чем наяву, и отзывается на это всем телом, будто подросток, то почему бы ей не сказать ему, где она и что с ней? Он, право, не удивился бы, если б сказала.

Но она молчала. Ни слова за два года, что они не виделись.

Он вспомнил их встречу два года назад и заскрипел зубами, едва сдержав почти животное мычанье. Все-таки простая, мужицкая его природа была слишком сильна. Вот Иннокентий думает, наверное, об ангелах, порхающих по лестнице эволюции, и спит себе безмятежным сном. А он думает о женщине, которая вся огонь, и не то что заснуть – тело свое успокоить не может.

Игнат перевернулся на живот: может, полегче станет.

«Тайгу пойдешь валить, сразу полегчает, – злясь на себя, подумал он. – Сколько из тебя дурь выбивают, все никак не выбьют».

Ну, это, положим, было глупостью. Можно подумать, его сменявшие друг друга следователи были озабочены тем, чтобы он перестал думать об Эстер! Они даже не знали о ее существовании, и слава богу. Их интересовала эмигрантская организация, которую он якобы сколотил во время командировок за рубеж, и все выбивание из него дури, которым они занимались с завидным упорством целый год, было направлено как раз на то, чтобы он сообщил им состав и цели этой мифической организации.

Сначала эти обвинения казались Игнату такими дикими, что он захлебывался от бессильной ярости. А потом возмущаться перестал. В конце концов, обвинения не абсурднее других. Вон еще одного инженера, его соседа по камере на Лубянке, обвиняли в том, что он, пользуясь полученными в дореволюционных университетах знаниями, составил проект туннеля, по которому враги народа собирались проникнуть из смоленских лесов в Кремль и убить товарища Сталина. А тихий математик из липецкой школы был объявлен агентом трех разведок – английской, немецкой и французской. Он знал все три эти языка, и какие же еще выводы можно было из этого сделать? Зачем знать три языка провинциальному математику?

Так что обвинения, предъявленные Игнату, выглядели не такими уж и бессмысленными. За границей он в самом деле бывал – в Чехии, во Франции, в Норвегии. А в Германии даже жил целый год, когда учился в Берлинской высшей технической школе. Правда, фашисты считались друзьями, поэтому злодейскую организацию он, согласно обвинениям, сколотил не в Берлине.

Он-то фашистов друзьями как раз не считал, потому что за год все про них понял. Он знал, что с ними придется воевать, и, вероятно, очень скоро. Но объяснять это следователям, конечно, не стал. Не то, может, не десять лет получил бы по пятьдесят восьмой статье, а пулю.

Стоило Игнату вспомнить обо всем этом – о следователях, о злодейской организации, – как на него сразу навалилось что-то вязкое, тусклое, однообразное. Сейчас это было даже хорошо, потому что, возможно, помогло бы наконец уснуть. А уснуть следовало. Вряд ли им дадут хотя бы завтрашний день на то, чтобы прийти в себя после этапа и набраться сил перед работой. Похоже, сосед снизу был прав: их пригнали сюда только для того, чтобы валить тайгу, и будут держать здесь до того часа, когда они свалятся в этой тайге замертво. И особо отдалять этот час здешнее начальство не собирается. Значит, его надо отдалить самому.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru