Макаров ерзает. Банально все это, и слышал не раз подобный жанр. Слышал, но не вслушивался. А сейчас с ним делятся, и это прилипает к Макарову и вроде как его становится. Его переживанием. Слово-то какое – ПЕ-РЕ-ЖИ-ВА-НИЕ… Это не мясо пережевывать, которое с недавних пор жареное. Это – ПЕ-РЕ-ЖИ-ВА-НИЕ… Тьфу! Дворник все чаще стал елозить внутри Макарова. Поднимает его со дна на поверхность, тащит нечто. Макаров не сразу прогоняет. Прислушивается. Дворник долго молчит. Молчание не пустое, и когда дворник уже было собирается ему что-то сказать, Макаров его топит. Впервые чувствует общее. Переживание. Оба о чем-то неясном догадываются.
День рождения Сёмочки. Лика садится напротив. Пришло время. Макаров недовольно ощеряется. Собаки и демоны возбуждены, суетливы. Доктор, ну тот, из которого свет ушел, не дает сына поздравить. Уже давно перестал на телефонные звонки отвечать. Раньше хоть переговаривалась с сыном. Голосом его из трубки питалась, жила. Рассказывала Макарову о новых словах, что Сёмочка произносит. Муж хотел ее вернуть. Заманивал ласковым голосом. Лика знала зачем – добить. Макаров скалится на это ее соображение, глуховато порыкивает с псами. Сколько времени пройдет, прежде чем сын не узнает ее голос, прежде чем ужаснется, случайно встретив на улице страшную тетю.
– Знаешь, зачем я с тобой пошла?
– Я охеренный?
– Думала, что такой убьет.
– Да брось, просто не смогла устоять, ха-ха…
– А ты не убил, но я по-прежнему думаю, что способен помочь.
– Может, просто украдем его? На прогулке, там… из садика?
– Не неси!
– Сколько там, бишь, ему?
– Шесть лет исполняется…
– Угу… кхм… значит, вот тебе деньги на подарок, адрес напиши на бумажке.
Июнь выдался жарким. Псы изнывают и вяло, по-воловьи обмахиваются хвостами от помойных мух. К вечеру не так печет. Макаров пережидает дневную духоту в прохладных контейнерах «фруктиков». Почти все незнакомые. Один остался из тех, что весной привели ему Лику. Совсем старый и больной. Не берет лицо загар. Бледный, потный, почти не пьет. Плохой признак. Перемежает кровавый кашель с болтовней о боге. Спешит к нему. Уверен, что там его заждались. Макаров хохочет. Никто не ждет. Ни наверху никого, ни внизу – не ждет. Старик обзывает его нехристем. Раньше-то и смотрел кратко, едва промаргивал Макарова и опускал голову. Теперь не боится. Макаров дает денег старику и выпивает на посошок. Еще раз вглядывается в мятую бумажку с адресом.
Три сигареты спустя добирается. Потный, бледный, задумчивый. У подъезда вызывает такси и в ожидании распечатывает шкалик. Выстроившиеся перед ним демоны также непривычно молчаливы. Смотрят всем, чем умеют, и молчат. Торжественные, мать их, какие-то. Макаров догадывается, почему. Потный, бледный, задумчивый. И водка не лезет. Когда такое было? Плохой признак. Подъезжает такси. Просит водилу дождаться его, он, дескать, быстро. Псы окружают машину – не уедет.
Поднимается, озираясь на номера квартир. У нужной замирает. Прикладывает ухо к дверному проему. Слышит мальчика и еще кого-то. Не важно. Стучит. Дверь открывается, и он порывается вперед, но цепочка останавливает, и свекровь с той стороны подозрительно косится. Не дает ей и слова вымолвить. Быстро проводит топором сверху вниз, срывая цепочку, и толкает дверь. Мальчик появляется в комнатном проеме. Макаров отбрасывает топор в сторону и кидает свое тело к нему.
– Подожди, милый! Скоро к Маме пойдем!
Запирает малого в комнате. Бабка все это время виснет на нем, дерет волосья, царапает спину. Дверь ванной открывается. Нет времени на старую. С размаху, тыльной стороной кулака сшибает ее в угол.
– Мама?! – А вот и доктор. Смотрит на Макарова. На мать в углу. Прыгает на Макарова. Высокий. Не пропил еще силу. Макаров неудачно запинается о половик и доктор, оседлав его, охаживает кулаками. Радуясь боли, чувствуя кровь, Макаров не глядя вставляет руку с навершием кулака вертикальной шпалой снизу вверх. Удары идут на убыль и совсем прекращаются. Доктор изумленно смотрит на Макарова, рукой прикрывая рот. Когда убирает ладонь, на Макарова проливается кровь вперемешку с зубами.
– Ты мне шелусть шломал!!!
Дворник хохочет и почти любовным рывком бедер вверх сбрасывает доктора. Теперь он на нем восседает. Не глядя загребает из-за спины первого попавшегося демона и, запуская пятерню в раздолбанную пасть врача, утрамбовывает туда черта. Доктор закашливается. Макаров наваливается на него всем телом, не давая сблевать. Доктор бьется в непродолжительных конвульсиях, но вскоре затихает.
– Все? – спрашивает Макаров.
– Шлезь ш меня…
Макаров отваливается в сторону, к стене. Отдыхивается. Доктор с трудом поднимается. С безобразной улыбкой кивает Макарову. Осматривает себя со всех сторон.
– Ты мне шелусть шломал, – обидчиво бурчит он.
– Вылечишь, ты же врач, хех…
– Шерьешно? Врач?
– Угу.
– Годно…
Макаров ощупывает внутренний карман и облегченно достает бутылку. Не разбилась. Делает большой глоток. Передает доктору. Тот пьет и давится с непривычки и боли. Оба ржут.
– А ш этой што? – кивает доктор на так и не очухавшуюся свекровь. – Мошно, я ее шьем?
– Это мать твоя!
– Так мошно?
– Не можно, дебил! – раздраженно отмахивается Макаров и с трудом поднимается. Оглядывает все таких же молчаливых, но беспокойно переминающихся чертей. Выбирает самого мерзкого и никчемного и направляется с ним к старой.
– Как очухается, объяснишь ей.
– Агаме…
– И смотри не сожри… мне пора…
Макаров осторожно открывает дверь в детскую. Мальчик сидит за столом. Рисует. Оглядывается на Макарова. Опасливо так, скоренько, и снова в рисунок. Побаивается.
– Привет, Сёма!
– Здравствуйте.
– С днем рождения!
– Спасибо.
– Поедем к маме?
– Да-а-а! – протяжно и вмиг повеселев, восклицает мальчик.
– Она тебя заждалась. Никак не разберется, что с подарком делать. Покажи, где твоя одежда.
Спускаются. Такси не уехало. Псы ластятся, довольные собой, облизывают мальчика. На столе дрожит от сквозняка рисунок: черный человек с метлой в окружении собак и воронья.
Пока ехали, мальчик уснул на коленях Макарова. Тот поглаживал его по голове и курил в окно. Похож на мать. Русые волосы, а в глаза серебра просыпано. Теплый. Потеет во сне, подергивается. Мать тоже беспокойно спит. Обрадуется… как же она обрадуется. Вот к чему все пришло. Никак не предполагал, что шестой будет радостью. Никогда бы не подумал, что хоть кого-то на этой земле порадует. Неисповедимы… Ничьи… Ни того, что изгнан – пути, ни того, что изгнал.
Передает спящего мальчика Лике. Та принимает на руки бережно. Красивая. Неисповедимы… Вся обращена к ребенку. Единение. Макаров лишний. Его заслуга. Доволен собой. На славу потрудился. Прибрался. Никто не упрекнет. Лишний…
Глубокой ночью Макаров будит Лику и отводит на кухню.
– Обещала подстричь.
– Садись.
Лика моет его голову над тазом. Ее руки приятно мнут череп. Склоненное лицо Макарова лижут псы. Отмахивается от них. Не дает пить из таза. Пьет водку. Жадно. Не от жажды жадно, а впрок… Макаров более не гонит дворника. Не топит. Да и не уверен, сможет ли уже. Не скажет с уверенностью, кого сейчас в нем больше… грустно… Волосы опадают по сторонам, щекочут щеки. Макаров хихикает. Смаргивает слезы. Гладит Лику по коленкам, вжимаясь лицом в ее грудь. Та просит, чтоб не дергался – опасно. Похоже на онемение. Будто все тело немеет. Перестаешь чувствовать, управлять. Прощай, чудесный сад. Бритва скользит по щекам. Макаров недвижим. Не дергается. Даже если бы захотел. «Ты кто?» – спрашивает дворник, проявляясь все четче. – «Не важно… уже ухожу… за псами присмотри…»
Демоны не хотели уходить. Тогда он стал тихонько им напевать.
… фром де хандс ит кейм даун…
И потянулись тени за тенью.
… фром де сайд ит кейм даун…
Прочь из жилища дворника.
… фром де фит ит кейм дау…
С чисто выметенного двора, в белую ночь.
… энд ран ту де граунд…
Устройство таракана, как и всего прочего, временно живого – всегда интересовало Аксена. По черной узловатой поверхности стола полз к хлебу – рыжий, с зимы сонный и глупый. Шесть лап, усы и крылья. Немногие разглядывали крылья. Да и кому вообще это надо, кроме любознательного Аксена. Но он про крылья знал. А еще знал, что самцы от испуга и взлететь могут. Вот бы человека кто так напугал. Аксен хмыкнул недвижимо при мысли, что и сам бы мог так же ползти к съедобной горе. И что бы его остановило? Ведь экая горища восхитительная и вся съедобная. И если бы человеческий мир состоял из таких вот вкусных питательных громад, то не было бы нужды убиваться. Ниже пояса у Аксена шевельнулось от плотно представленной мысли о жизни, полной размножения и сытости. И того и другого в его собственном временно живом существовании никогда толком не случалось. Аксен еще раз напоследок рассмотрел почти прозрачного, с взъерошенной шерсткой лапок и подрагивающими усиками таракана и, незаметным быстрым движением схватив хлебную, подходяще подсохшую краюху, придавил. Отчетливый краткий хруст в очередной раз утвердил Аксена в мысли, что надо быть мягче. Мягкое убить сложнее. Залюбовавшись рассветным солнцем, осветившим скудный интерьер его избы, Аксен доел хлеб и запил его смородиновым кипятком.
Пробудный утренний мир возбуждал в Аксене самые благостные чувства. Умилял, можно сказать. Все это пока неповоротливое, медленное, беззаботное население земной тверди по утрам не помнило о смерти. Ведь вот накануне с приходом ночи уже пришлось помереть, а сейчас смотрите-ка, воскресли, и в отдохнувшем теле столько здоровья и свежести. Легче всего убивать по утрам. Аксен, умываясь дождевой водой из бочки на дворе, сам все оглядывается с улыбкой за спину, не крадется ли озорник какой по его собственную утреннею безмятежную душу. Но таких прозорливых не сыскать, ведь убийцы и жертвы по утрам на одной ладони: вот бы накрыть бережно всех разом и, встряхнув в кулаке, перемешать.
Работать еще рано, и можно побродить по вкусно пахнущему лесу. Изба Аксена на самой окраине деревенской. Всего домов и полсотни не насчитаешь, даже часовенку не смастачили, но и здесь живут. Северный край сгущает людей, срезает шероховатости и минимум, необходимый для выживания в других местах, здесь его максимум. С пригорка Аксен поглядывает на оживающие человечьим прямохождением дворы. Прислушивается к неопрятным звукам людской речи, оттесняющим природные ночные. За спиной все это оставляет, широким шагом приближаясь к гордому лесному массиву. Росту в Аксене немало, до многого дотягивается. Правда, недоедливую худобу хочется наполнить не только мышцами и сухожилиями, но и плотным мяском. Аксен не считает свое время, только на десятки обращает внимание. Помнит, что сейчас пятый пошел. Волос уже не такой густой, и седого в нем больше, чем русого.
Утренний лес дышит медленно, взвеси туманные, будто все оплетающая паутина. Аксен даже задирает голову в неосознанной попытке увидеть подбрюшье того несусветного паучины.
Резиновые сапоги прохудились за зиму от сухого истопного воздуха и пропускают росистую влагу. Но Аксену это даже приятно. Раньше и вовсе обувью пренебрегал, бродя по лесам босыми, мозолистыми, с шарообразными косточками стопами. Но шкура аксенова все тоньше, и мозоли скорее болят, чем оберегают: так что теперь только так – в сапожках с дырочками.
Он медленно пробирается своими тропами, разгребая руками ельник, приближаясь к полянкам с лиственной породой. Выйдя на такую, обхаживает осинки. Поглаживает ветки, прихватывает кольцом большого и указательного пальца. Находя нужную, срезает исходящую пенистой влагой ветвь и пристраивает на пояс в веревочную петлю. Близится лето, и тогда ремесло Аксеново еще как люду понадобится. Известный мастер силков, ловушек, мышеловок, капканов – Аксен более всего преуспел в изготовлении мухобоек. Крестьянского труда избегающий, по естественной странной неприспособленности, Аксен и выживал до сего дня только орудиями точного убийства. Не шибко для радости телесной выживал, но и на том спасибо. Странное его ремесло не всегда было ему по душе. Многое возмущение ерзало в нем по молодости, но смирило его ощущение предназначения. Когда нечто выходит с природной ловкостью и сноровкой, то примиряешься с самим характером этого ловкого и просто радуешься.
Возвращался, когда уже птицы вдоволь прочистили глотки утренние и со всем прочим занялись делом. Значит, и ему пора. В небольшой пристройке в стороне от дома была его мастерская. По дощатым стенам на сотых гвоздях были развешены: железные скобы капканов, петли силков, заготовки мышеловок, плетеные сетки самоловок. Аксен, присев на чурку, принялся ножом обтесывать свежесобранные ветки. Лезвие шло замечательно легко и ничуть не занозливо. С живого, пока еще не подсохшего дерева всегда хорошо слезает кора. Аксен даже проголодался от этого сладкого процесса и украдкой облизывал осиновый сок с пальцев. На полу рос змеиный клубок срезанной коры, и он нервно вздрагивал, когда случайно бросал взгляд под ноги. Закончив со свежаком, сложил на полку, чтоб просушилось, а с полки пониже взял уже годные для работы заготовки.
Всякий может сделать мухобойку. Принцип не так и сложен. Но самодел будет ломок, либо тяжел, либо мазать все стены дрянью насекомою, либо сдувать кровопивцев разнообразных вовсе. Аксен долгие лета совершенствовал свои устройства. Сейчас начал с того, что загонял в ветки железные пруты. Не на всю длину. Чуть заходя за держало. Навершие с ударной частью должно было сохранять некоторую гибкость. До этого он уже обработал подсохшие заготовки своим особым составом из машинных отходов, чтобы они не щепились при вгонке стержня. Аксен нежно, едва ли не прислушиваясь к дереву в тисках, вводил прутья в сердцевину. Где протаскивал с натугой, а где легко, чуть ли не рывком вгонял на нужную длину. Вроде одна и та же начинка деревянная, ан нет, каждая ветка со своим характером потеряла жизнь. Одни обозленно-черство растрескались, другие обреченно-расслабленно размягчились. Когда Аксену случалось бывать на деревенских похоронах, куда его звали не из особой приязни, а из корыстной необходимости, он и там присматривался к более не живым. Уложенные во гробе, они сохраняли на своих холодных лицах то, что было понятно Аксену. Считывал он с лиц покойников, как оставляли они свои тела. И понимал, какое усердие понадобится, если и в них вдруг придется втиснуть железную спицу.
Закончив с ручками, выволок из-под скамьи автомобильную камеру и стал кроить шлепала. Нож с мягкой неотвратимостью, словно по подтаявшему маслу, шел по резине. Движения Аксена были точны, и не было нужды в лекалах. Резиновые черные шматы выходили одноразмерными, и он складывал их в ладную стопочку на краю верстака. Думал о том, что смерть – это все-таки черный цвет. Кровь с мясом принимаются черным естественно, без расстраивающего взгляд безобразия. Вот и люди черными своих провожают, и те недолго остаются бескровно-бледными и вскорости тоже чернеют.
Подготовленные ветки и резиновые шлепала надо было совместить, приспособить друг к другу. Аксен расщеплял концы веток и, раздвигая деревянные рты ножом, втискивал туда черные языки шлепал. Далее перематывал накрепко бечевой и для пущей надежности, поверх, еще проволокой. Время все равно рано или поздно расслабит крепленое, но Аксен хотел отыграть у него как можно больше и от вящего усердия весь пропотел и продрог пальцами. Справившись с самым важным, размял кисть взмахами каждой заготовкой. Все держалось ладно. Самой приятной работой для него была последняя ее часть. Аксен окунал чуть взъерошенную кисточку в баночку и покрывал лаком ручки мухобоек. Прозрачный вязкий мед лака принимался деревом, пропитывая каждую трещинку, каждый заусенец. В Аксене тоже в тот момент все смягчалось. Обветренные тисненые черты лица разглаживались, слегка затронутые улыбкой. Носом он чуял переминающуюся у дверей мастерской весну, и оставалось только дождаться, когда народятся временно живые, для которых он уже изготовил свои идеальные устройства.
– Ты чего, старая, их в рукавицу-то? Тесно ведь.
– А не все равно ли?! Столоваться будешь или с собой жрачку прихватишь?
– С собой… пищат ведь…
Бабка неприязненно смотрела на Аксена и на шевелящуюся, наполненную попискивающими котятами рабочую промасленную рукавицу в его руках. По бабкиному холщовому, цвета мешковины лбу ползала муха. Она не могла не чувствовать щекотливого зуда, но словно откладывала отмахнуться. Аксен украдкой пододвинул к ней лежащую на столе мухобойку, покрытую сукровистой размазней.
– Иди уже, убивец!
Аксен еще раз разочарованно коснулся мухобойки и, прихватив кулек съестного, пошел к дверям. Уже на выходе услышал звонкий шлепок и улыбнулся. Звук был хороший – его работа. Аксен, выходя со двора, оглядывался на селян и хотел как-то спрятать шевелящуюся рукавицу, но запахнуть было нечем, лето выдалось жарким. Сунул под рубаху и, хмыкнув, вздрогнул от прикосновения к коже теплого и мягкого.
– Здоров, Аксен! – поприветствовал его Пашка, сын деревенского старосты. – Уж лучше б баба с ведром!
– Чаво? – не понял Аксен.
– Примету знаешь?
– Про бабу?
– Не, та старая. Новую. Встретил Аксена – быть неживому.
Аксен на секунду задумался, перекатывая словечки в голове.
– Не складно как-то, – нахмурился он
– Зато жизненно. Моя женка по осени разродиться должна, так что будь добр на глаза не попадаться.
Пашку Аксен помнил еще пацаном, который с опаской заглядывал в его мастерскую и просил в подробностях рассказать об устройствах Аксеновых. Прошлым годом Пашка вернулся из армейки и дюже поздоровел и поглупел. С месяц дым коромыслом стоял над деревней от его загула дембельного. Сейчас Пашка с опасной похмельной улыбкой зыркал на Аксена и сжимал и разжимал кулаки.
– И самоловы заказные оставь под забором, мои прохудились.
– Щучные?
– Х…чные! Ха-ха!
Пашка, покосившись на шевелящийся живот Аксена, сильно ткнул туда пальцем и, удовлетворившись достигнутым жалобным писком, похохатывая, зашатал по дороге. Аксен поглаживая обеспокоенно заерзавшую рукавицу, подвигал в сторону озера. Во рту было горько и терпко. «Встретил Аксена – быть неживому… Аксена – неживому… встретил». Аксен проговаривал про себя досадливое и не понимал людей. Плохого чего, чтоб настроить супротив себя, ничего им не сделал, а отшатываются от него брезгливо всем селом. Денег за работу не просит. Довольствуется малой щедростью. Но доброго слова не слыхивал по душу свою, будто весь пропах ремеслом своим своеобразным. Теперь вот уже приметой его сделали. Да еще какой.
Обойдя стороной деревенский пляж, с которого доносились взвизгливые детские радования и бабьи окрики, Аксен, отмахиваясь от озверелых от жары оводов и слепней, пошел берегом. Во всем деревенском размещении у Аксена были свои особые, обособленные необходимостью места. Скрытые от прочих глаз тайным его деланием. От ламбы тянуло рыбным запахом, прибрежными камышами и прелым илом. Аксен временами зачерпывал с мелкоты прохладную горсть и отирал потливый затылок. Оводов и слепней сменил лесной гнус, но Аксен особо не мешал кровопивцам, желая перед предстоящим пострадать. Лишь отгонял от елозящего в рукавице. Огибая краями озеро, Аксен с удовлетворением отмечал затухание деревенского гула. Чем тише – тем ближе к искомому. Вскоре только комариный гундёж да журчание близкой речки остались. Речка была небольшая, в четыре шага. Темным густым течением – рукавом – связывала она их озеро с другим, на пару верст в лес отстоящим. Заповедно и укромно было здесь. Аксен отложил на пень узелок со съестной платой своей и, выпростав из-под рубахи руку с попритихшей кошатиной в рукавице, двинулся к берегу. Сколько раз ему придется еще сюда хаживать? Первые летние месяцы Аксен про себя именовал «мяучливыми». Нагулявшиеся по весне кошки приносили «мяучливую» мелочь, и Аксен собирал их по дворам и сносил к реке. Казалось бы, радуйся привалившей сытости. Но год от году Аксен все чаще стал давиться вкусной благодарностью, а пришедши к реке, и вовсе не хотел возвращаться.
Аксен прихватил веревочной петлей горловину рукавицы. Он вдруг взвесил в руке свою ношу и зачем-то прикинул, что и килограмма временно живого не наберется. «Сколько ж надо, чтобы жило это почти невесомое? Ведь сущий пустяк». Аксен подумал, что только человеческой твари на этой земле вечно чего-то не хватает. Вечно недостает. Все остальное в жизнедеятельном прокорме своем неприхотливо, и каждому временно живому природой его скромная часть выделена и достаточна.
Присев на корточки, Аксен ладонью погладил течение: ничего так, прогрелось с весны уже. В варежке движение почти не ощущалось, разомлели, видать, от зноя, спят. Аксен быстрым движением опустил руку на глубину и сильно толкнул, втиснул в равнодушное течение рукавицу. Темная вода приняла подношение и скрыла от глаз всего надводного временно живого мира. Аксен до ломотной боли в затекших коленях задумчиво посидел над рекой и, покряхтывая поднявшись, пошел к пню со свертком. Время полуднее, нужно поесть… только бы не задавиться опять…
Окружение притихало. Аксен почти кожей ощущал, как мир с приходом осени остывает от летнего и, пошатываясь, приспускается на коленную опору, принюхивается к новому холодному промозглому воздуху, различая слабые, но уже отчетливые нотки первого снега. Аксен любил это время. Сама природа становилась идеальным устройством по усмирению чрезмерно оживившегося за летнее время. Лес откашливался красно-желтым лиственным, и над его ржавеющим загривком пролетали птичьи стада. Аксен на славу потрудился и был изрядно востребован минувшим летом. Все сработанное его руками в чужих руках не поломалось и отлично послужило. Капканы – хватали и не отпускали, самоловки – ловили, мухобойки – били. Аксен бродил по лесам за грибным и ягодным сбором, а вечерами дрова заготовлял.
В тот смурый день ветер вперемешку с дождем, казалось, хотели запереть Аксена в избе. Напирали снаружи на неподатливую, по осени разбухшую дверь. Аксен, крякнув от натуги, отворил ее таки и жмурно вдохнул несколько литров моросливого воздуха. Одной ногой снаружи, вторую, еще домашнюю, двигать совсем не хотелось, но Аксен, удивленно ухмыльнувшись своему странному настроению, все равно вышел за порог. Пространства снаружи было заметно больше. Омертвевшие дерева его освобождали, скинув листву. Травы увядшие, прижавшись к разлюбившей их земле, его раздвигали. Временно живые, особенно те, что крылатые, сбегали к теплому и покидали пространство. Аксен, прихватив шарабан, пообещал себе, что ненадолго и недалеко.
Все ближнее лесное было уже обобрано, и поневоле пришлось зайти дальше привычного. В тишине мокрого ельника Аксен подбирал последние грибные отдарки, когда за спиной услышал хруст. Обернулся. Во временно живом было изрядно роста и много рогов. Лось, выпуская пар из запыхливых ноздрей, недолго и жалобно посмотрел всполошенными навыкате глазами на Аксена и потрусил дальше, проламываясь через бурьян. Аксен срезал крепкую сыроежку и, закинув в шарабан, решил вытоптанной лосем тропой возвращаться. Когда поднимался с корточек, на него с большим, чем от лося, шумом выскочил Пашка с двухстволом на предплечье. Он вскинул ружье на инстинктом прикрывшего лицо Аксена, но, сильно матюгнувшись, осекся.
– Б…ский живодер, ты-то, мать твою, откуда?!
Аксен растерянно пожал плечами.
– Батю видел?
– Не-а…
– А сохатого?
Аксен, не отрывая взгляда от по-прежнему разглядывающего его черными дырами стволов ружья, махнул в сторону.
– Встретишь Аксена… – злобно недоговорил Пашка и поспешил по аксеновой наводке.
Аксен видел меж деревьев, как, не пробежав и пятнадцати метров, Пашка стопорнул и навскидку стрельнул. Аксен запомнил, что Пашка, с восторженно-расплывшейся похмельной мордой, обернулся, счастливо улыбнулся ему и помахал. Аксен улыбнулся в ответ и тоже было собрался помахать, но рука почему-то на полпути отяжелела и вернулась к бедру. Пашка скрылся в направлении выстрела, а Аксен, оправив ремни шарабана, пошел своей дорогой, но и пяти шагов не сделал, как услышал горловой страшный человеческий вскрик. Аксен остановился, удрученно снял с плеч шарабан и прислонил его к ели.
Шум возвращающегося Пашки был отвратительно разорителен и неотвратим. Не выбирая дороги, оскальзываясь на корнях и падая, он продирался к Аксену. Последние два метра Пашка доел прыжком и приклад ружейный, промахнувшись головой, нашел Аксенову грудь. Аксен падал отчего-то очень медленно, лес вырастал над ним, а он проваливался, и казалось, что не будет конца этому опрокиду.
– Там Батя!!! А-а-а!!! Ба-тя!!!
Пашкины слова вспенивались слюной и из углов его раззявленного рта проливались на Аксена. Он как-то бережно придерживал молодого за талию, пока тот взбивал кулаками обветренное мясо его лица. Пашка, устав руками, обрывал, что есть вокруг, и размазывал по лицу Аксена, заталкивал в рот и ноздри. Нос набился пряным плесневелым мшистым запахом, а земля на языке была кислой и странно вкусной. Аксен перестал поддерживать Пашку, тот явно не справлялся. Аксен понял, что Пашка, несмотря на всю свою гнусную мрачную природу, не был идеальным устройством.
– Угу… угу, – будто успокаивая Пашку, прохрипел Аксен, и его рука легко нашла нож на ремне временно живого.
Уходила из Пашки жизнь смрадно, пахла водкой и дерьмом. Аксен лежал под парнем, не находя в себе сил высвободиться из-под расслабившегося, отяжелевшего тела. Из дырки в Пашке согревающе расплывалась по животу Аксена кровная жидкость. Аксен с трудом отвалил Пашку в сторону, чтобы посмотрел тот в последний раз на небо, а затем прикрыл смягчившееся, задумчивые, со злом распрощавшиеся глаза. Аксен, прихватив парня за шиворот, потащил за собой в сторону несчастья. Под горкой валялся безголовый староста. Шиворот был и у того. Аксен, с руками на вытяжку за спиной, тяжело тащил родственников за собой по неудобному лесу.
Если и есть у человека затаенные припасы сил и упорства, то Аксен понимал, что сегодня исчерпает свои досуха. Мышечная работа дается легче, если головой отмереть. Аксен старался не думать ни о чем и только осуществлять неизбежное с помощью коченеющих мышц и сухожилий. В жестком окаменевшем холодном лесу не слышно было ни звука. Только хриплое натужное дыхание Аксена вперемешку с шелестом и треском преодолеваемого на пути. С первыми сумерками Аксен выпростался на узкий каменный берег того, второго, озера, что было связано рекой с деревенским. Рекой, русло которого доставляло больше неживое в тутошнее упокоище. Аксен никогда не ходил сюда. Если случалось приближаться по промыслу лесному, то, только завидев просвет средь деревьев, отворачивал стопы. Ламба была небольшой и удивительно правильной прямоугольной формы. Черная вода в ней приподнималась и опадала, словно черный зипун от дыхания неведомой грудины. Мучимый жаждой, Аксен потянулся к воде, но, набрав густую маслянистую горсть, отряхнул ее обратно и обтер руку о штанину. Пашка и безголовый староста за спиной Аксена будто притомленно отдыхали, удобно прислонившись друг к другу. Аксен посымал с них ремни и приспособил под камни. С Пашкой вышло легко. Длинная шея с жесткой щетиной на запавшем кадыке была будто заранее приспособлена под петлю. С отцом его пришлось изрядно намучиться. Верхняя часть черепа была снесена напрочь, а свороченный набок подбородок выглядел ненадежно. Не удержит петлю. Аксен подвязал под грудиной, через ключицу. Поискав на берегу жердь, Аксен окунул ее и так и не дотянулся до дна, словно его и вовсе не было. Предпоследними силами поочередно подволок к краю бережному тела и оттолкнул от себя. Озеро их проглотило с шепотливым всплеском без брызг. Аксена отвернуло в сторону и стошнило безводной желчью. Желудок при этом словно поджало и уперло в подребье.
Сумерки за спиной, казалось, спускались не с неба, а исходили из холодного черного нутра озерного. Аксен, поджавшись, сузив бока закоченелыми руками, пошел прочь. Не было в нем ничего теплого внутри. Мясо каменное, а кровь густая, с острецой прихватившихся льдинок. Вдоль реки он вышел к деревенскому пляжу. От воды отразились женские вопли. Аксен припомнил Пашкины слова: «Моя женка по осени разродиться должна». В голосе женщины была не только родовая боль, но и зарождающаяся, пока еще не освоившаяся и неуверенная тоска.
Снег выпал разом и больше не уходил. Жаркое лето и затянувшаяся осень выпестовали его, раздразнили. Аксен ждал снег, принюхивался к воздуху. Только тем и занимался. В деревню совсем не хаживал. Мастерскую тоже забросил, подперев кособокую дверь ломом. Пока снегопадило, то и вовсе не спал, удостоверяясь, что снежит обильно и бессрочно. Исхудалый, пробавляющийся на грибном и ягодном пайке, Аксен потерял в росте, облез головой, ссутулился. Стал рассеян и отстранен, будто отъезжающий на вокзале – мыслями совсем уже не здесь. Несколько дней поглядывал за окошко в холодной, не протопленной избе, и когда лес утвердился белой, без зазоров, стеной, Аксен вышел за порог. Вышел налегке, о тепле не заботясь. Протиснувшись в лес, утопая в сугробах по пояс, радовался каждому сложному шагу. И чем выше и жирней становились ели, тем больше ликовал внутренне. Наконец добрел до своей, еще с осени высмотренной великанши. Ель была многовековой, может, на последних годах доживания. Такие обычно растут до тех пор, пока не находят смерть в ураганном сокрушающем ветре. Раздвинув снег и дотянувшись до облезлой грубой шкуры дерева, Аксен поглаживал ее и укреплялся в мысли, что оно – идеальное устройство. Он основательно вытоптал в сугробах траншею на подходе к стволу и несколько раз прошедши по ней туда-сюда, кивнул удовлетворенно. Издалека стали доноситься звуки просыпающейся деревни. В прозрачном морозном воздухе они были отчетливы и звонки. Аксен воспринимал их уже не как человек, а как зверь, изумленно и опасливо навостривший уши в лесной чаще. Отойдя от ели до пределов траншеи, он распрямился, приосанился и что есть силы разбежался, пока не врезался телом в дерево. Над головой ухнуло, и белое шлепало смяло его и погребло. Отряхнувшаяся ель облегченно распрямилась. Сколько-то еще простоит…