Александра Васильковская. Узелок//НЖ. 1958. № 53.
Клавдия Пестрово. Цветы на подоконнике //НЖ. 1965. № 81.
Н. Белавина. Синий мир //НЖ. 1961. № 65.
Олег Ильинский. Стихи //НЖ. 1961. № 65.
Я привыкла трястись в дороге —
И не будят тоски во мне
Спящий кот на чужом пороге
И герань на чужом окне.
Но молюсь, как о малом чуде,
Богу милости и тепла,
Чтоб кота не вспугнули люди
И чтоб жарче герань цвела.
1954
Подушку мха беззвучно оторвав,
Я черный плат земли нашла под нею —
И, наклонившись, медленно пьянею
Прохладным соком нерожденных трав.
Смотрю, как нежная лесная тля
На корешок всползает невесомо, —
И, как она, в лесу я тоже дома,
И, как она, одно с тобой, земля!
1954
Ударом срезана стена —
И дом торчит открытой сценой
Для улицы, где – тишина
Под ровно воющей сиреной.
Отбой… Но лестница назад —
Лежит внизу кирпичной грудой,
И строго воспрещен возврат
Наверх, в ушедшее, отсюда.
Смотри, на третьем этаже,
Вся розовая, как в Помпее
Раскрыта комната – уже
Не смеющая быть моею.
В сквозные окна льется свет,
Стоит на полке том Шекспира,
И на стене висит портрет
И смотрит из былого мира.
Мне не войти туда, как встарь,
И не поправить коврик смятый,
Не посмотреть на календарь
С остановившеюся датой.
…А здесь, внизу, под кирпичом,
В сору стекла, цемента, пыли,
Квадратный детский башмачок,
Который ангелы забыли..
1954
После грозы, разразившейся днем,
Чистая звездная ночь за окном.
Капли, срываясь, лепечут в саду…
Я по грибы на рассвете пойду, —
Влажной тропинкой, в сырой тишине,
С облаком, спящим на сизой сосне.
Где у часовни под липой скамья,
Весело встретимся – солнце и я.
В первом тепле на скамье отдохну —
Облако тихо покинет сосну,
К легкой и новой плывя синеве.
А на опушке, в блестящей траве,
За ночь пробьется в зеленую брешь
Рыжик – молочно-оранжев и свеж.
Капля во впадине шляпки легла —
Так маслянисто и нежно кругла…
Пальцы зарою в сырую траву —
Ножку нащупаю, выну, сорву
И приложу осторожно к губам,
Солнцу смеясь, и земле, и грибам!
1954
Мы поднялись развилиной ствола,
Но ты – на солнце, крепче, тяжелее,
А я – слабей, я к северу росла,
И тенью счастлива была твоею.
Бывало с ветром бросится листва
Моя к тебе – и этот теплый шорох
Был нам и хлеб, и ласка, и слова,
Ни в чьих неслыханные разговорах.
Но молнии бездумный произвол
Нас расщепил, и слабый сук отбросил,
И он лежит, безлистый, на откосе,
И одинок твой уцелевший ствол.
Ни слез, ни боли. Только пустота
И отдых на земле, которой стану.
А солнце на стволе залечит рану,
И засверкает с каждого листа.
1959
Где круто бьет и пенится
Поток над крутизной,
Мой стих растет поленницей
На вырубке лесной, —
Пахучей, неотесанной,
Увянувшей во мхи;
Крест-накрест в ней набросаны
Смолистые стихи, —
А под корой древесною
До срока залегло
Для очага безвестного
Таимое тепло.
1959?
Старый кот с отрубленным хвостом,
С рваным ухом, сажей перемазан,
Возвратился в свой разбитый дом,
Посветил во мрак зеленым глазом.
И, спустясь в продавленный подвал,
Из которого ушли и мыши,
Он сидел и недоумевал,
И на зов прохожего не вышел.
Захрустело битое стекло,
Человек ушел, и тихо стало.
Кот следил внимательно и зло,
А потом зажмурился устало.
И, спиной к сырому сквозняку,
Он свернулся, вольный и надменный,
Доживать звериную тоску,
Ждать конца – и не принять измены.
1959
Вся жизнь прошла, как на вокзале, —
Толпа, сквозняк, нечистый пол.
А тот состав, что поджидали,
Так никогда и не пришел.
Уже крошиться стали шпалы,
Покрылись ржавчиной пути, —
Но я не ухожу с вокзала,
Мне больше некуда идти.
В углу скамьи под расписаньем,
Просроченным который год,
Я в безнадежном ожиданьи
Грызу последний бутерброд.
1959
Любовь не кончилась – она
Живьем разлуке отдана,
Чтоб в снах и в песнях длиться, —
И влагой перья вороша,
Слетает к ней моя душа,
Как в летний полдень птица.
Она – прозрачный водоем
В именьи облачном моем
И с радугой в соседстве, —
Где всё былое во плоти,
Где можно бусинку найти,
Потерянную в детстве.
Где можно молодость опять
Цветком ромашки ощипать
По лепестку – до «любит»…
Любовь не кончилась – она
Мне светит с голубого дна,
Из самой тихой глуби.
1964
Слоятся дыма голубые складки,
Опал костер, мерцает рыхлый жар, —
Но подметенных листьев отпечатки
Еще хранит осенний тротуар.
Сгорело всё, что эта жизнь дала мне,
Подметено. И пепел сер и чист.
И лишь стихов прозрачный след —
на камне
Запечатленный лист.
1964
От горя удаляясь, отдыхая —
Вдруг изумиться: всё еще жива?
Под инеем легла полусухая,
Но крепкая октябрьская трава.
А утром солнце иней растопило,
Его роса по-летнему светла, —
Трава живет.
Ей тоже больно было,
Но боль прошла. Почти совсем прошла.
1964
Вот свежий пень и щепок след:
Здесь ясень мой срубили.
Стоял он много тихих лет,
Крепчая в стройной силе.
И, так спокойно сожжены,
Золой распались жгучей
Все сорок три его весны
И осени летучих.
Мой друг, – с покорной простотой
Тепло отдавший людям,
Теперь твой дух за той чертой,
Где все мы вместе будем.
Теперь ты в облачном саду,
Где жечь и резать – нечем,
И я иду к тебе, иду
Для неразлучной встречи!
1971
Холод, ветер… А у нас в Крыму-то
У кустов – фиалок бледных племя,
И миндаль, как облако раздутый,
Отцветает даже в это время
Там, над морем. А у нас в Стамбуле
По террасам над Босфором синим
На припеке солнечном уснули
Плети распущенные глициний, —
Разленилось. А у нас в Белграде,
Хоть ледок еще по лужам прочен,
Но вороны с криком гнезды ладят,
И трава пробилась у обочин
Тех тропинок… А у нас в Тироле
Мутный Инн шумит в весеннем блеске,
И в горах, где дышится до боли,
Зацветают вереск и пролески.
И стоит сквозной зеленый конус
Лиственницы нежной на пригорке.
До нее я больше не дотронусь,
Не поглажу. А у нас в Нью-Йорке…
1971
На весенних кленах даже листьев нет,
Только красноватый неумелый цвет.
Не трепещет тенью серых веток взмах
И морщин слоновых лепка на стволах.
Под высоким солнцем медленно иду,
Ощущая радость остро, как беду,
И родство с косулей, крокусом и тлёй —
Кровное со зверем, травное с землей.
1971
Слушай, Жизнь! Меня, твою родную,
Тоже где-то в мире сохрани, —
Я тебя к стихам моим ревную.
Я уйду – останутся они.
Ими полны многие страницы —
Легкий нержавеющий сосуд, —
Чей-то с ними взгляд соединится,
Чьи-то губы их произнесут…
Я беру лицо твое в ладони:
Посмотри и улыбнись опять.
Неужели ты меня прогонишь,
Словно невнимательная мать?
Мне недолго пить красу земную,
Но пока я вижу и дышу —
Я тебя, любимая, ревную
Даже к моему карандашу.
1971?
Из темноты и в темноту,
Как по висячему мосту,
Бреду по жизни осторожно.
И мост мой солнцем освещен,
Но хрупок он, но зыбок он,
И так легко сорваться можно.
И слева – черных туч полет,
А справа – радуга цветет…
Держусь за шаткие перила.
Иду – и откровенья жду,
Не знаю ведь, куда иду,
Откуда вышла – позабыла.
Идущих вижу впереди,
Идущих слышу позади —
Несчетна наша вереница.
Но всех ведет единый путь,
И ни вернуться, ни свернуть,
И ни на миг остановиться.
1971
Не спрашивай, что будет там, потом,
Когда настанет миг прощанья и свободы, —
Ведь если что-то ждет – какое чудо в том!
А если ничего… Какой великий отдых!
1971
В наш стройный мир, в его чудесный лад,
Мы принесли разбой, пожар и яд.
И ширится земных пожарищ дым,
Обуглен сук, где всё еще сидим.
Пока дышу, пока еще жива —
Прости мне, лес, прости меня, трава!
Хочу упасть на эту землю ниц,
Просить прощенья у зверей и птиц…
Последней жизни обрывая нить,
Прости нам, Боже! – Хоть
нельзя простить.
После 1971
Спасибо жизнь, за то, что ты была,
За все сиянья, сумраки и зори,
За мшистый бок тяжелого ствола
И легкий парус в лиловатом море,
За всё богатство дружбы и любви
И тонкий холод одиноких бдений,
И за броженье светлое в крови
Готовых зазвучать стихотворений, —
Со всем прощаясь – и не помня зла —
Спасибо, жизнь, за то, что ты была!
После 1971?
Так странно жить на свете без корней,
Перелетать легко чужие страны,
И только тайно вспоминать о ней —
Несбывшейся, жестокой и желанной.
Так я бреду – невидная почти
В чужой стране, всё тише и покорней, —
Стараясь незаметно пронести
Мои судьбой оборванные корни.
1981
С облаков наплывают летучие тени
В чащу кленов, осин и берез.
Мы – последние листья на ветке осенней,
Многих ветер, играя, унес.
Но пока еще солнце проходит по кругу
И последняя птица поет,
Мы дрожим на ветру и киваем друг другу,
Собираясь в прощальный полет.
И о счастье зеленом своем вспоминая,
Лист листу, торопясь, говорит…
А когда облетит наша ветка родная,
Всех нас ласковый снег усмирит.
Май 1987
Земля устала от дневного жара,
Взошла луна над Южной Стороной.
И музыка с приморского бульвара
Далекая струилась под луной.
А мы сидели над прибрежной кручей
На мягко остывающей скале,
И запах пены свежей и шипучей
Всплывал над морем, дышащим во мгле.
И мы не знали, ничего не знали,
И сердце билось мерно, как прибой, —
А он вставал в еще невидной дали
Тяжелый крест над нашею судьбой.
I–VII-88
Лидия Алексеева (она же Медведь)
– А мы едем в Бразилию, – сказал Тосик и присел на корточки, рассматривая, что делает из грязного песка Маринка. Пришлепывая ладошкой не то пирожок, не то черепаху, Маринка ответила, не поднимая глаз:
– А мы в Чили.
Тосик помолчал, потыкал бережно пирожок:
– А отчего не в Бразилию?
– В Бразилию бабушек не берут, – вздохнула Маринка и стала счищать с пальцев палочкой налипшую грязь.
– А сестер берут? – заинтересовался Тосик и прибавил по ассоциации: – Наша Ленка дрянь, я ей морду набью, так будет знать!
– Так нельзя говорить, – сказала Маринка строго и стала. Она была худенькой и самоуверенной девочкой и в балетной школе считалась лучшей ученицей. Тосик же был приземист и тяжеловат, в крупных веснушках и с соломенными бровями. Он прекрасно умел свистеть, ходить на руках и постоянно оказывался на крыше барака, откуда его снимали с приставной лестницей. Отравой его жизни была старшая сестра Ленка, докладывавшая матери обо всех художествах. Казалось, у нее не было другого дела, как следить за ним, не сводя глаз, и, когда его предприятия достигали критического пункта, лететь к матери, задыхаясь от негодования и радости; «Ма-а, Тоська разбил сейчас окно в 23-м бараке. Ма-а, Тоська порвал штаны на колючей проволоке… Тоська застрял под забором и его не могут выдернуть!»…
Мать вытирала о фартук усталые руки и, бросив стряпню, шла за Ленкой. «Вот придет отец, подожди», – говорила она только что выдернутому чаду, плетущемуся за ней в легкой расслабленности после пережитых сильных ощущений. Отец приезжал под вечер со своей работы, загорелый, перемазанный и изодранный не лучше сына. Довольный, что наконец дома, он не мог заставить себя его выпороть. Он пускал только страшный блеск в глаза и говорил мрачно: «Марш в угол»!» И хотя угол был плотно привален всяким барахлом, Тосик послушно и неудобно протискивался в него и застывал в жалкой позе, обняв мешок с картошкой. Если о нем забывали, он громко тянул носом, и отец подмигивал матери на унылый мальчишеский затылок:
– Что, мать, простим уж – так и быть, – и мать улыбалась рассеянно: «Да уж как хочешь!» – и примащивалась под лампочкой чинить мужнины носки. Лампочка была тускловата и висела голая, без абажура, на пропыленном шнурке. Под ее светом склоненная голова матери поблескивала невеселым лоском. А отец, дымя, разглаживал на столе шершавыми ладонями карту Южной Америки, сдувал дым на сторону и говорил с наслаждением:
– Да, а тут вот – это все тропические леса, тут белых еще и не бывало; а тут болота, желтая лихорадка. А вот тут самый экватор проходит… Думала ли ты, мать, что поедешь на экватор? – И она ухмылялась, откусывая нитку и не поднимая глаз: «Заедешь и на экватор»… – говорила тихонько и кончала многоточием, за которым стояло в прошлом столько пролитых слез, столько бледного ужаса и просиженных ночей: «заедешь и на экватор»…
Ленка мыла посуду, а Тосик подходил к отцу и смотрел на карту тоже, на ее зеленые, синие, коричневые пятнышки, – и ему было совсем не страшно попасть на экватор. Он уже представлял себе, как интересно будет пролезть под самым этим канатом, вокруг земли обтянутым, и как индейцы помогут ему, бледнолицему брату, из-под него выдернуться.
Мать же, крестясь на ночь на темную иконку над койкой, шептала: «Господи, сделай чудо, не допусти. Чтобы не надо было экватора. Сделай чудо, Господи!»…
Пол в бараке был шершавый и зыбкий. Когда Натка, припрыгивая, бежала по коридору, то ей казалось, что она уже на пароходе и качка начинается. Вообще в лагере ей нравилось все – и то, что здесь много детей, и то, что все они собираются уезжать, и то, что никак уехать не могут. Нравилось, что стены тонкие и слышно, как пьяный сосед, приходя домой, швыряет консервные банки и начинает скверно ругаться. Только в самом интересном месте мама с папой, переглянувшись, перебивают его громким разговором о предстоящей дезинфекции. Натке нравилось даже то, что в ПРО дважды затеряли их рентген, и пришлось ездить поездом в далекий город. Натка страшно любила поезда, и вечером, после молитвы, добавляла про себя, виновато косясь на родителей: «Господи, сделай, чтобы в ПРО опять потеряли наш рентген!..» Натке даже нравилось стоять в очереди за молоком, там можно было много чего наслушаться, а иногда разыгрывались очень занятные скандалы, а тогда и очередь пропустить не жаль было, засмотревшись и заслушавшись.
Шла Натке уже седьмая весна. Еще год тому назад она была совсем маленькой и даже не знала азбуки, а сейчас сама читает сказки, и даже немецкий «ферботен» узнает, куда бы его ни налепили. Был смех зимой с таким ферботеном. Холодно было в бараке, как на полюсе, а дров не было. Папа ходил по вечерам промышлять у заборов. В темноте оно не видно, – притащил раз со щепками какую-то доску, посмотрели, а это ферботен. Ну, ничего, горел он весело, только краска шипела и трещала на огне, – одним ферботеном меньше, не пропадут немцы. Так папа сказал, и Натка повторила – не пропадут немцы. И правда – не пропали, все тут. Они же у себя дома, им ехать некуда. Разве что на велосипеде в соседнее село: на плечах гороховая крылатка, на голове шляпа с метелочкой стоймя, во рту трубка, и сквозь рыжие усы – вонючий-вонючий дым. Они сами по себе, лагерь сам по себе, и немцы Натку интересовали мало. А весна интересовала – и как ломались и звенели гигантские сосульки, падая с крыш бараков, и как толевые эти крыши мягко дымились на солнце, и как во всех сияющих лужах лагеря отражалось яркое небо с быстрыми белыми облаками, и как вылезал народ на лавочки блаженно посплетничать на солнышке, и деревья по горам стояли в молочнолиловой дымке – набухали крепкими почками. Было почему-то весело, и немножко сдавливало горло, как перед выступлением на елке, перед тем, как сказала первые слова: «Здравствуй, русская красота» – дальше стало тепло и легко, и не хотелось уходить со сцены.
И вот ведь оказалось – опять перед выступлением. Пришло вдруг распоряжение наткиному семейству ехать в город, уже к консулу, на разговор. Мама и папа подготовились и принарядились, Натку умыли, и за ушами тоже, всю дорогу нервно переговаривались – что на какой вопрос отвечать, а она придавилась носом к стеклу и только смотрела, как забавно поворачиваются на ходу горы – одним боком, потом лицом, потом другим боком. Натка долго косила глазом вслед горе – не повернется ли задом, – нет, не поворачивается, на смену вылезает другая и охорашивается перед Наткой.
У консула до приема долго ждали, было скучно и душно, и какой-то мальчишка из чужого лагеря показал Натке язык и скосил глаза. Ну, наконец позвали и их, маму и папу разговаривать, а Натку напоказ. Консул был большой, молодой, курносый, с толстыми черными бровями и глаза щелочками. Не страшный. Но мама и папа сидели на краешке стула и смотрели на него широкими глазами, как дети в школе. Консул нет-нет да и посматривал на Натку, улыбался ей – и она ему так же хитро. Она совсем не прочь была бы поговорить с этим дядей. И он, видно, тоже. Он наскоро договорил со старшими, сказал «о-кэй», и указал Натке место на стуле. Родители переглянулись, а Натка с удовлетворением влезла на стул и спросила у переводчицы
– Этот дядя нас повезет в Америку?
– Что она говорит? – оживился дядя.
Та перевела. Дядя кивнул ей и что-то спросил.
– А кто ты такая, спрашивает дядя.
– Я русская эмигрантка.
– Где ты родилась?
– В Вене.
– Значит, ты австриячка?
– Нет, я русская эмигрантка. Как мама и папа.
– От кого же они бежали?
– Ну, от большевиков, конечно.
– Почему ты хочешь ехать в Америку?
– Чтобы подальше-подальше от большевиков.
– А они плохие?
– Они самые плохие, и они забрали всю нашу Россию.
– А если их не будет?
– Тогда мы вернемся, понятно.
– Но ты уже будешь американкой?
– Почему?
Ответ последовал не сразу. Он вообще не последовал. Консул встал, прошелся по комнате, чуть хмурясь. Мама и папа окаменели. Наткино выступление захватило их врасплох. Консул быстро глянул на них, усмехнулся и потом попросил их через переводчицу поднять правую руку и повторять за ним слова присяги. Натка тоже подняла руку и пробовала повторять, она любила торжественность.
Мама с папой вьшли, как из бани, но у Натки настроение было прекрасное.
– Какой смешной дядя, правда? – спросила она мать, топоча по лестнице.
– Ах, Натка, Натка, – сказала та, не зная, смеяться или плакать. Отец же поймал ее за косичку и сказал:
– Ну, дочка, вывела ты нас на чистую воду!
На улице их обуял хохот, и Натка присоединилась с удовольствием. Улицы широко сияли солнцем, лужи в городе уже высохли и было совсем тепло. Натка прыгала то на одной то на другой ноге, и думала, что хорошо бы еще раз приехать поговорить с дядей.
В возрасте 15 лет исключён из школы по обвинению в «контрреволюционной деятельности». По окончанию средней школы (1926) работал в губернской газете. В 1927 арестован и осуждён на 10 лет лагерей. Срок отбывал в разных местах, в том числе и на Соловках. В 1935 освобождён с запретом на право проживания в 41 городе СССР.
В 1941 призван в армию. В 1942 в Крыму попал в плен. Находился в лагере военнопленных в Норвегии.
После освобождения отказался репатриироваться. Вступил в НТС [Национально-Трудовой / Народно-Трудовой Союз], был членом Совета НТС и редактором журнал «Посев», работал на радиостанции «Свобода». Жил и работал в Мюнхене. В сентябре 1954 из-за разногласий с руководством вышел из НТС.
В 1958 в Мюнхене принял участие в создании «Товарищества зарубежных писателей». В 1959 году Г. Андреев стал главным редактором альманаха «Мосты», издававшегося ЦОПЭ (Центральным объединением политических эмигрантов из СССР). В 1963 году в связи с прекращением деятельности ЦОПЭ, прекратилось и субсидирование альманаха, Г. Андреев все же продолжил издание на деньги сотрудников и других сочувствующих лиц до 1970 года.
После эмиграции в США (1967) жил в Нью-Йорке. Сотрудничал в газете «Новое русское слово» (Нью-Йорк), на страницах которой еженедельно печатал статьи на общественно-политические и злободневные темы. В 1975 стал соредактором «Нового Журнала», в 1980–1981 редактировал журнал «Русское возрождение» (Нью-Йорк – Париж – Москва).
Первые рассказы опубликовал еще в СССР в 1926 г. в своей газете. В 1946 возобновил литературную деятельность под псевдонимом Г. Андреев. Писал прозу, в основном автобиографического характера: «Соловецкие острова» (1950), очерки и рассказы «Горькие воды» (1954), повести «Трудные дороги» (1959), «Минометчики» («Новый журнал», 1976–1978). Автор пьесы «Награда» (1951 – в соавторстве с Л.Д. Ржевским).
Умер Г. Андреев в 1984 году. Похоронен возле Лейквуда в штате Нью-Джерси.
Сочинения
Горькие воды. Очерки и рассказы. – Франкфурт-на-Майне: Посев, 1954.
Трудные дороги. – Мюнхен, 1959.
Публикации
Будет хорошо // Грани. 1953. № 18.
В дни короткого отпуска //НЖ. 1958. № 55.
Встреча: Рассказ // Грани. 1949. № 5.
Два Севостьяна//НЖ. 1952. № 28.
День гнева: Рассказ //НЖ. 1951. № 51.
Звезда над Парижем // Мосты. 1965. № 11.
Мертвая петля // Мосты. 1961. № 6.
Минометчики: Очерки //НЖ.
Берлинские скитания. 1978. № 133.
В дурном мареве. 1976. № 125.
В запасном полку. 1975. № 119.
В подземелье Джумушкая. 1976. № 123.
В стране Амундсена, Ибсена, Гамсуна. 1978. № 131.
К горе Митридата. 1975. № 120.
Края отдаленные. 1976. № 122.
На аэродроме. 1977. № 126.
На исходные позиции. 1978. № 130.
Награда: Пьеса // Грани. 1951. № 12. – (в соавторстве, с Л. Ржевским).
Новелла о танке // Грани. 1948. № 4.
Опять за проволоку. 1976. № 124.
Письмо из дома // Опыты. 1955. № 5.
Покой // Лит. сборник. – Рогенсбург: изд-во газ. Эхо, 1948. № 1.
После концлагеря // Грани. 1952. № 16.
Прекрасный вид // Мосты. 1966. № 12.
При взятии Берлина // Грани. 1951. № 13..
Северная Робинзониада // Лит. совр. 1954. № 2
Соловецкие острова: Повесть // Грани. 1950. № 8.
То же в сокращ // Лит. зар. 1958.
Тамара: (Из записок стареющего человека) И Грани. 1950. № 10.
Тень на стене // Мосты. 1959. № 3.
Холм – Сулековек. 1977. № 127.
«Шпионское гнездо». 1977. № 128.
Литературная критика и публицистика
Без победы и без наград; заметки на полях // Опыты. 1956. № 7.
В двойном свете / Н. Отрадны // Мосты. 1961. № 7.
В отраженном свете // Мосты, 1972.
Вокруг разоружения и вооружения / Н. Отрадин // Мосты. 1962. № 9.
Годы рождения 1927–1930 И Грани. 1951. № 11.
Грустная книга / Г. А // Грани. 1951. № 12.
Один: Роман из эмигрантской жизни. – Париж: Дом книги, 1951.
Для отвода глаз? / Н. Отрадин // Голос зар. 1978. № 11.
Долгий разговор / Н. Отрадин // Мосты. 1958. № 1.
Еще одна Голгофа // Дело Пастернака: 1958.
Загадка Чехова //НЖ. 1975. № 118.
Заметки публициста / Н. Отрадин // Мосты. 1959. № 2.
Из того, что было //НЖ. 1982. № 148.
Иные времена //НЖ. 1956. № 245.
Молчавшие должны заговорить // Мосты. 1960. № 4.
Не необходимая книга / Г. А // Грани. 1952. № 16
О национальных задачах и общественном идеале / И. Отрадин // Мосты. 1968. № 13/14.
По способностям, по потребностям: Заметки публициста / Н. Отрадин // Мосты. 1961. № 8.
После Сталина и Хрущева: Заметки публициста / Н. Отрадин // Мосты. 1965. № 11.
После Толстого //НЖ. 1972. № 107.
Роман о наших днях / Г. А // Грани. – 1952. № 16.
Россия и объединенная Европа // Мосты. 1963. № 10.
Современный роман / Г. А // Грани. 1952. № 15.
Только верой //НЖ. 1973. № 112.
Тяжелая ноша // Мосты. 1959. № 2.
Эмиграция и молодые партийцы: Заметки публициста / Н. Отрадин // Мосты. 1959. № 3.