Она очень охотно налила ему полчашки водки из бутылки, неизвестно откуда взятой ею.
– Этот-то действительно хороший… располагающий к себе, – сказала она, улыбаясь при воспоминании о студенте. – А другие, прочие – кто их знает? Может, и впрямь наняты они…
– Да для чего наняты-то, и кем опять же? – воскликнул Григорий.
– Для людского истребления… Говорят, что бедного люда очень много и вышло распоряжение – травить лишних, – сообщила Матрёна.
– Кто это говорит?
– Все говорят. Стряпка от маляров говорила и другие многие…
– И дуры! Да разве это выгодно? Ты подумай: лечат! Это как понимать? Хоронят! Это разве не убыток? Тоже нужен гроб, могила и прочее такое… Всё идёт на счёт казны… Ер-рунда! Ежели бы хотели сделать очистку и убавление людей, то взяли бы да и сослали их в Сибирь – там места про всех хватит! Или на необитаемые острова… И приказали бы там работать. Вот тебе и очистка, и очень даже выгодно… Потому что необитаемый остров никакого дохода не даст, ежели не засадить его людьми. А казне – доход первое дело, значит, морить людей да хоронить их на свой счёт ей не рука… Поняла? И опять же студент… озорник он, это точно, но он больше насчёт бунта, а чтобы людей морить… не-ет, его для такой игры не купишь за все медные! Разве сразу не видно, что он к этому делу не способен? Рыло у него не того калибра…
Целый день они толковали о студенте и о всём, что он сообщил им. Вспоминали его смех, его лицо, нашли, что у него на кителе не хватало одной пуговицы, и едва не разругались из-за вопроса: «на какой стороне груди?» Матрёна упорно утверждала, что на правой, её муж говорил – на левой и уже дважды крепко ругнул её, но, вовремя вспомнив, что, наливая водку в чашку, жена не подняла дно бутылки кверху, уступил ей. Потом решили с завтрашнего дня заняться введением у себя чистоты и снова, овеянные чем-то свежим, продолжали беседовать о студенте.
– Нет, какой ведь хлюст! – восхищался Григорий. – Пришёл – точно десять лет знакомы… Обнюхал всё, разъяснил и… больше ничего! Ни крика, ни шума, хотя ведь и он начальство тоже… Ах, раздуй его горой! Понимаешь, Матрёна, тут, брат, есть о нас забота. Сразу видно… Желают нас сохранить в целости, а не то что… Это всё ерунда, насчёт мора, – бабьи сказки! Живот, говорит, как действует?.. А ежели мор, так на кой ему чорт действие живота знать? А как он ловко разъяснил насчёт этих… как их? дьяволов-то, которые заползают в кишки, ну?
– Как-то вроде небылицы, – усмехнулась Матрёна. – Чай, это так только, для страха, чтобы насчёт чистоты старался народ…
– Ну, там кто их знает, может, и правда… от сырости черви ведь заводятся же. Ах ты, чорт! Как их, этих козявок? Небылицы? Нет… На языке вертится слово, а не поймаю…
Они и когда спать легли, всё ещё говорили о событии с тем наивным воодушевлением, с каким дети делятся между собой впервые пережитым, сильно поразившим их впечатлением. Так они и заснули среди разговора.
Поутру рано их разбудили. У кровати их стояла дородная стряпка маляров, и её всегда красное, полное лицо против обыкновения было серо и вытянуто.
– Что вы проклаждаетесь? – торопливо говорила она, как-то особенно шлёпая толстыми губами. – Холера-то ведь на дворе у нас… Посетил господь! – И она вдруг заплакала.
– Ах, ты – врёшь? – воскликнул Григорий.
– А я лоханку-то с вечера не вынесла, – виновато сказала Матрёна.
– Я, милые вы мои, хочу расчёт взять. Уйду я… Уйду… в деревню, говорила стряпка.
– Кого забрало? – спросил Григорий, поднимаясь с постели.
– Гармониста! В ночь схватило… И схватило, сударики, прямо за живот, вроде как бы от мышьяка бывает…
– Гармонист? – бормотал Григорий. Ему не верилось. Такой весёлый, удалой парень, вчера он прошёл по двору таким же павлином, как и всегда. Пойду взгляну, – решил Орлов, недоверчиво усмехаясь.
Обе женщины испуганно вскрикнули:
– Гриша, ведь зараза!
– Что ты, батюшка, куда ты?
Григорий крепко выругался, сунул ноги в опорки и, растрёпанный, с расстегнутым воротом рубахи, пошёл к двери. Жена схватила его сзади за плечо, он чувствовал, что рука её дрожит, и вдруг озлился почему-то.
– В морду дам! Прочь! – рявкнул он и ушёл, толкнув жену в грудь.
На дворе было тихо и пусто. Григорий, идя к двери гармониста, одновременно чувствовал озноб страха и острое удовольствие от того, что из всех обитателей дома один он смело идёт к больному. Это удовольствие ещё более усилилось, когда он заметил, что из окон второго этажа на него смотрят портные. Он даже засвистал, ухарски тряхнув головой. Но у двери в каморку гармониста его ждало маленькое разочарование в образе Сеньки Чижика.
Приотворив дверь, он сунул свой острый нос в образовавшуюся щель и, по своему обыкновению, наблюдал, увлечённый до такой степени, что обернулся только тогда, когда Орлов дёрнул его за ухо.
– Вот так скрючило его, дяденька Григорий, – шопотом заговорил он, подняв на Орлова свою чумазую мордочку, ещё более обострённую переживаемым впечатлением. – И вроде как бы рассохся он, – как худая бочка, – ей-богу!
Орлов, охваченный зловонным воздухом, стоял и молча слушал Чижика, стараясь заглянуть одним глазом в щель непритворённой двери.
– Воды ему дать напиться, дяденька Григорий? – предложил Чижик.
Орлов взглянул на лицо мальчика, возбуждённое почти до нервной дрожи, и сам почувствовал взрыв возбуждения.
– Тащи воды! – скомандовал он Чижику и, смело распахнув дверь, остановился на пороге, несколько подавшись назад.
Сквозь туман в глазах Григорий видел Кислякова: гармонист в своём парадном костюме лежал грудью на столе, крепко вцепившись в него руками, и его ноги в лакированных сапогах вяло двигались по мокрому полу.
– Кто это? – спросил он сипло и апатично, точно голос его слинял.
Григорий оправился и, осторожно шагая по полу, пошёл к нему, стараясь говорить бодро и даже шутливо.
– Я, брат, Митрий Павлов… А ты что это – переложил, что ли, вчера? Он внимательно, с боязнью и любопытством рассматривал Кислякова и не узнавал его.
Лицо у гармониста всё обострилось, скулы торчали двумя резкими углами, глаза глубоко ввалились и, окружённые зеленоватыми пятнами, были странно неподвижны, мутны. Кожа на щеках такого цвета, какою она бывает у покойников в жаркое, летнее время; мёртвое, страшное лицо, и только медленное движение челюстей доказывало, что оно ещё живо. Неподвижные глаза Кислякова долго смотрели в лицо Григория, и этот взгляд наводил на него ужас. Зачем-то ощупывая свои бока руками, Орлов стоял шагах в трёх от больного и чувствовал, что его точно кто-то схватил за горло сырой и холодной рукой, схватил и медленно душит. Ему захотелось скорее уйти из этой комнатки, прежде такой светлой и уютной, а теперь пропитанной удушающим запахом гнили и странным холодом.
– Ну… – начал было он, приготовляясь отступать. Но серое лицо гармониста странно задвигалось, губы, покрытые чёрным налетом, раскрылись, и он сказал своим беззвучным голосом:
– Это… я… умираю…
Неизъяснимое равнодушие трёх его слов отдалось в голове и груди Орлова, как три тупых удара. С бессмысленной гримасой на лице он повернулся к двери, но навстречу ему влетел Чижик, с ведром в руке, запыхавшийся и весь в поту.
– Вота – из колодца от Спиридонова, – не давали, черти…
Он поставил ведро на пол, бросился куда-то в угол, снова явился и, подавая стакан Орлову, продолжал тараторить:
– У вас, говорят, холера… Я говорю, ну, так что? И у вас будет, теперь уж она пойдёт чесать, как в слободке… Дык-он меня как ахнет по башке!..
Орлов взял стакан, зачерпнул из ведра воды и одним глотком выпил её. В ушах его звучали мёртвые слова:
«Это… я… умираю…»
А Чижик вьюном вертелся около него, чувствуя себя как нельзя более в своей сфере.
– Дайте пить, – сказал гармонист, двигаясь по полу вместе со столом.
Чижик подскочил к нему и поднёс к чёрным губам его стакан воды. Григорий, прислонясь к стене у двери, точно сквозь сон слушал, как больной громко втягивал в себя воду; потом услыхал предложение Чижика раздеть Кислякова и уложить его в постель, потом раздался голос стряпки маляров. Её широкое лицо, с выражением страха и соболезнования, смотрело со двора в окно, и она говорила плаксивым тоном:
– Дать бы ему сажи голландской с ромом: на стакан чайный – сажи две ложки хлёбальных, да рому до краёв.
А кто-то невидимый предложил деревянного масла с огуречным рассолом и царской водкой.
Орлов вдруг почувствовал, что тяжёлая, гнетущая тьма внутри его освещается каким-то воспоминанием. Он крепко потёр себе лоб, как бы желая усилить яркость этого света, и вдруг быстро вышел вон, перебежал двор и исчез на улице.
– Батюшки! Сапожника схватило! В больницу побежал, – крикливо плачущим голосом объяснила стряпка его бегство.
Матрёна, стоявшая рядом с ней, посмотрела широко открытыми глазами и, побледнев, вся затряслась.
– Врёшь ты, – хрипло сказала она, едва двигая белыми губами, Григорий этой поганой болезнью не захворает, – не поддастся!
Но стряпка, горестно воя, уже исчезла куда-то, и через пять минут на улице около дома купца Петунникова глухо гудела кучка соседей и прохожих. На всех лицах чередовались одни и те же чувства: возбуждение, сменявшееся безнадёжным унынием, и что-то злое, уступавшее иногда место деланной удали. Со двора к толпе и обратно то и дело летал Чижик, сверкая босыми ногами и сообщая ход событий в комнате гармониста.
Публика, тесно сбившись в кучу, наполняла пыльный и пахучий воздух улицы глухим гулом своего говора, а иногда сквозь него вырывалось крепкое ругательство, злое и бессмысленное.
– Смотрите – Орлов-то!
Орлов подъехал к воротам на козлах холщёвой фуры, которой правил угрюмый человек, весь одетый в белое. Он рявкнул глухим басом:
– Пошёл с дороги!
И поехал прямо на людей.
Вид этой фуры и окрик её возницы как бы придавил повышенное настроение зрителей – все сразу потемнели, многие быстро ушли.
Вслед за фурой явился студент, знакомый Орловых. Фуражка у него съехала на затылок, по лбу струился пот, на нём была надета какая-то длинная мантия ослепительной белизны, и спереди на её подоле красовалась большая, круглая дыра с рыжими краями, очевидно, только что прожжённая чем-то.
– Ну, где больной? – громко спрашивал он, искоса посматривая на публику, собравшуюся в уголке у ворот, – люди встретили его недоброжелательно.
Кто-то громко сказал:
– Ишь ты, какой повар!
Другой голос тише и зловеще пообещал:
– Погоди, он те угостит!
Нашёлся, как всегда в толпе, шутник.
– Он те даст такой суп, что у тебя лопнет пуп!
Раздался смех, невесёлый, затемнённый боязливым подозрением.
– Ведь вот сами-то они не боятся заразы, – это как понимать? многозначительно спросил человек с напряжённым лицом и взглядом, полным сосредоточенной злобы.
Лица людей потемнели, говор стал глуше…
– Несут!
– Орлов-то! Ах, собака!
– Не боится?
– Ему что? Пьяница…
– Осторожней, осторожней, Орлов! Поднимайте выше ноги… так! Готово! Поезжай, Пётр! – командовал студент. – Я скоро приеду. Ну-с, господин Орлов, я прошу вас помочь мне уничтожить здесь заразу… Кстати, на случай, вы выучитесь, как это делать… Согласны?
– Могу, – сказал Орлов, оглядываясь вокруг и чувствуя прилив гордости.
– И я тоже могу, – заявил Чижик.
Он проводил печальную фуру за ворота и вернулся как раз во-время для того, чтобы предложить свои услуги. Студент через очки посмотрел на него.
– Ты кто такой есть, а?
– Из маляров, – в учениках… – объяснил Чижик.
– А холеры боишься?
– Я? – удивился Сенька. – Вота! Я – ничего не боюсь!
– Н-ну? Ловко! Так вот что, братцы. – Студент присел на бочку, лежавшую на земле, и, покачиваясь на ней, стал говорить о необходимости для Орлова и Чижика хорошенько вымыться.
К ним подошла Матрёна, боязливо улыбаясь. За ней кухарка, вытиравшая мокрые глаза сальным передником. Через некоторое время осторожно, как кошки к воробьям, к этой группе подошло ещё несколько человек. Около студента собрался тесный кружок человек в десять, и это воодушевило его. Стоя в центре людей, быстро жестикулируя, он, то вызывая улыбки на лицах, то сосредоточенное внимание, то острое недоверие и скептические смешки, начал нечто вроде лекции.
– Главное дело во всех болезнях – чистота тела и воздуха, которым вы дышите, – уверял он своих слушателей.
– О, господи! – громко вдыхала стряпка маляров. – От нечаянной смерти Варваре великомученице надо молиться…
– И в теле и в воздухе живут, однако тоже помирают, – заявил один из слушателей.
Орлов стоял рядом со своей женой и смотрел в лицо студента, о чём-то думая. Его дёрнули за рубаху.
– Дяденька Григорий! – шепнул Сенька Чижик, сверкая горящими, как угольки, глазами, – теперь вот помрёт Митрий-то Павлов, родных у него нету… кому же гармоника достанется?
– Отстань, чертёнок! – отмахнулся Орлов.
Сенька отошёл в сторону и уставился в окно комнатки гармониста, ища в ней чего-то жадным взглядом.
– Извёстка, дёготь, – громко перечислял студент.
Вечером этого беспокойного дня, когда Орловы сели пить чай, Матрёна с любопытством спросила у мужа:
– Ты давеча куда ходил со студентом-то?
Григорий посмотрел ей в лицо затуманенными, чужими глазами, не отвечая.
Около полудня, кончив мыть комнату гармониста, Григорий ушёл куда-то с санитаром, воротился часа в три задумчивый, молчаливый, лёг на постель и вплоть до чая лежал кверху лицом, не вымолвив за всё время ни слова, хотя жена много раз пыталась вызвать его на разговор. Он даже не обругал её, это было странно, непривычно ей и возбуждало её.
Инстинктом женщины, вся жизнь которой сосредоточилась на муже, она подозревала, что его охватило чем-то новым, ей было боязно и тем более страстно хотелось знать, – что с ним?
– Тебе, может, нездоровится, Гриша?
Григорий слил с блюдца в рот последний глоток чая, вытер рукой усы, не спеша подвинул жене пустой стакан и, нахмурив брови, заговорил:
– Ходил я со студентом в барак…
– В холерный? – воскликнула Матрёна и тревожно, понизив голос, спросила: – Много там их?
– Пятьдесят три с нашим-то… Некоторые поправляются… Ходят… Жёлтые, худые…
– Холерные? Чай – нет?.. Других, каких-нибудь, сунули туда для оправдания: вот-де, смотрите, вылечиваем!
– Ты дура! – решительно сказал Григорий и зло блеснул глазами. – Все вы тут дубьё! Необразованность и глупость – больше ничего! Подохнешь с вами от тоски при вашем невежестве… Ничего вы не можете понимать, – он резко подвинул к себе вновь налитый стакан чаю и замолчал.
– Где это ты образовался так? – ехидно спросила Матрёна и вздохнула.
Он промолчал, задумчивый, неприступно суровый. Потухавший самовар тянул пискливую мелодию, полную раздражающей скуки, в окна со двора веяло запахом масляной краски, карболки и обеспокоенной помойной ямы. Полусумрак, писк самовара и запахи – всё плотно сливалось одно с другим, чёрное жерло печи смотрело на супругов так, точно чувствовало себя призванным проглотить их при удобном случае. Супруги грызли сахар, стучали посудой, глотали чай. Матрёна вздыхала, Григорий стукал пальцем по столу.
– Чистота невиданная! – вдруг с раздражением заговорил он. – Все служащие до последнего – в белом. Хворые то и дело в ванны лезут… Вином их поят, – два с полтиной бутылка! Кушанья… с одного запаха сыт будешь… Обращение со всеми – материнское… Н-да… Извольте понять: живёшь на земле, ни один чорт даже и плюнуть на тебя не хочет, не то что зайти иногда и спросить – что, как, и вообще – какая жизнь? по душе она или по душу человеку? А начнёшь умирать – не только не позволяют, но даже в изъян вводят себя. Бараки… вино… два с полтиной бутылка! Неужто нет у людей догадки? Ведь бараки и вино большущих денег стоят. Разве эти самые деньги нельзя на улучшение жизни употреблять, – каждый год по нескольку?
Жена не старалась понять его речей, ей достаточно было чувствовать, что они новы, и она безошибочно выводила отсюда: у Григория в душе творится что-то нехорошее для неё. Она скорее хотела узнать, – как это коснется её? В этом желании была и боязнь, и надежда, и что-то враждебное мужу.
– Там, чай, уж побольше твоего знают, – сказала она, когда он кончил, и поджала губы.
Григорий повёл плечом, искоса взглянул на неё и, помолчав, начал в тоне ещё более повышенном:
– Знают, не знают – это их дело. Но ежели мне, не видав никакой жизни, помирать приходится, об этом я могу рассуждать. Я тебе вот что скажу: такого порядка я больше не хочу, сидеть, дожидаться, когда придёт холера да меня скрючит, – не согласен. Не могу! Пётр Иванович говорит: вали навстречу! Судьба против тебя, а ты против неё, – чья возьмёт? Война! Больше никаких… Значит, – что теперь? А поступаю я служителем в барак – и всё тут! Поняла? Прямо в пасть влезу – глотай, а я буду ногами дрыгать!.. Двадцать рублей в месяц жалованья, да ещё награду могут дать… Можно умереть?.. это так, но здесь ещё скорее сдохнешь.
Орлов стукнул кулаком по столу так, что вся посуда подпрыгнула.
Матрёна в начале речи смотрела на мужа с выражением беспокойства и любопытства, а в конце её уже враждебно прищурила глаза.
– Это студент тебе насоветовал? – сдержанно спросила она.
– У меня свой ум есть, – могу рассудить, – уклонился Григорий от прямого ответа.
– Ну, а как же со мной разделаться посоветовал он тебе? – продолжала Матрёна.
– С тобой? – Григорий несколько смутился – он не успел подумать о жене. Конечно, можно бабу оставить на квартире, вообще это делается, но Матрёну – опасно. За ней нужен глаз да глаз. Остановившись на этой мысли, Орлов хмуро продолжал: – Что же? Будешь тут жить… а я буду жалованье получать… н-да…
– Так, – спокойно сказала женщина и усмехнулась той многозначащей, женской улыбкой, которая сразу может вызвать у мужчины колющее сердце чувство ревности.
Орлов, нервозный и чуткий, ощутил это, но из самолюбия, не желая выдавать себя, бросил жене:
– Квак да хрюк – все твои речи!.. – И насторожился, ожидая, – что ещё скажет она?
Она снова улыбнулась этой раздражающей улыбкой и промолчала.
– Ну, так как же? – спросил Григорий повышенным тоном.
– Что? – произнесла Матрёна, равнодушно вытирая чашки.
– Ехидна! Не финти – пришибу! – вскипел Орлов. – Я, может, на смерть иду!
– Не я тебя посылаю, не ходи…
– Ты бы рада послать, я знаю! – иронически воскликнул Орлов.
Она молчала. Это бесило его, но Орлов сдержал привычное выражение чувства, сдержал под влиянием преехидной, как ему казалось, мысли, мелькнувшей у него в голове. Он улыбнулся злорадной улыбкой, говоря:
– Я знаю, тебе хочется, чтобы я провалился хоть в тартарары. Ну, ещё посмотрим, чья возьмёт… да! Я тоже могу сделать такой ход – ах ты мне!
Он вскочил из-за стола, схватил с окна картуз и ушёл, оставив жену не удовлетворённой её политикой, смущённой угрозами, с возрастающим чувством страха пред будущим. Она шептала:
– О, господи! Царица небесная! Пресвятая богородица!
Она долго сидела за столом, пытаясь предположить, что сделает Григорий? Пред ней стояла вымытая посуда; на капитальную стену соседнего дома, против окон комнаты, заходящее солнце бросило красноватое пятно; отражённое белой стеной, оно проникло в комнату, и край стеклянной сахарницы, стоявшей пред Матрёной, блестел. Наморщив лоб, она смотрела на этот слабый отблеск, пока не утомились глаза. Тогда она, убрав посуду, легла на кровать.
Григорий пришёл, когда уже было совсем темно. Ещё по его шагам на лестнице она догадалась, что муж в духе. Он выругал тьму в комнате, подошёл к постели, сел на неё.
– Знаешь что? – усмехаясь, спросил Орлов.
– Ну?
– И ты пойдёшь на место!
– Куда? – дрогнувшим голосом спросила она.
– В один барак со мной! – торжественно объявил Орлов.
Она обняла его за шею и, крепко сжив руками, поцеловала в губы. Он не того ждал и оттолкнул её.
«Притворяется… – думал он, – ей, шельме, совсем не хочется вместе с ним. Притворяется, ехидна, за дурака считает мужа…»
– Чему рада? – грубо и подозрительно спросил он, чувствуя желание сбросить её на пол.
– Так уж! – бойко ответила она.
– Финти! Знаю я тебя!
– Еруслан ты мой храбрый!
– Брось… а то смотри!
– Гришаня ты мой!
– Да ты что в самом деле?
Когда её ласки укротили его несколько, он озабоченно спросил её:
– А ты не боишься?
– Чай, вместе будем, – просто ответила она.
Ему приятно было слышать это. Он сказал ей:
– Молодчина!
И так ущипнул её, что она взвизгнула.
Первый день дежурства Орловых совпал с очень сильным наплывом больных, и двум новичкам, привыкшим к своей медленно двигавшейся жизни, было жутко и тесно среди кипучей деятельности, охватившей их. Неловкие, не понимавшие приказаний, подавленные жуткими впечатлениями, они растерялись, и хотя пытались работать, но только мешали другим. Григорий несколько раз чувствовал, что заслуживает строгого окрика или выговора за своё неуменье, но, к великому его изумлению, на него не кричали.
Когда один из докторов, высокий черноусый человек с горбатым носом и большущей бородавкой над правой бровью, велел Григорию помочь одному из больных сесть в ванну, Григорий с таким усердием цапнул больного подмышки, что тот даже крякнул и сморщился.
– А ты, голубчик, не ломай его, он и целиком в ванну уберётся… серьёзно сказал доктор.
Орлов сконфузился; больной же, сухой и длинный верзила, усмехнулся через силу и хрипло сказал:
– С нови… Непривычен.
Другой доктор, старик с острой седой бородой и блестящими большими глазами, сказал Орловым, когда они пришли в барак, наставление, как обращаться с больными, что делать в том и другом случае, как брать больных, перенося их; в заключение спросил их, были ли они вчера в бане, и выдал им белые передники. Голос у этого доктора был мягкий, говорил он быстро; он очень понравился супругам. Вокруг них мелькали люди в белом, раздавались приказания, подхватываемые прислугой на лету, хрипели, охали и стонали больные, текла и плескалась вода, и все эти звуки плавали в воздухе, до того густо насыщенном острыми, неприятно щекочущими ноздри запахами, что казалось – каждое слово доктора, каждый вздох больного тоже пахнут, раздирая нос…
Сначала Орлов находил, что тут царит бесшабашный хаос, в котором ему ни за что не найти себе места, и что он задохнётся, заболеет… Но прошло несколько часов, и, охваченный веянием повсюду рассеянной энергии, он насторожился, проникся желанием приспособиться к делу, чувствуя, что ему будет покойнее и легче, если он завертится вместе со всеми.
– Сулемы! – кричал доктор.
– Горячей воды! – командовал худенький студентик с красными опухшими веками.
– Вы – как вас? Орлов… трите-ка ему ноги!.. Вот так… понимаете?.. Та-ак, та-ак… Легче, – сдерёте кожу! – показывал Григорию другой студент, длинноволосый и рябой.
– Ещё больного привезли! – раздавалось сообщение.
– Орлов, тащите его.
Григорий усердствовал – потный, ошеломлённый, с мутными глазами и с тяжёлым туманом в голове. Порой чувство личного бытия в нём совершенно исчезало под давлением впечатлений, переживаемых им. Зелёные пятна под мутными глазами на землистых лицах, кости, точно обточенные болезнью, липкая, пахучая кожа, страшные судороги едва живых тел – всё это сжимало сердце тоской и вызывало тошноту.
Несколько раз в коридоре барака он мельком видел жену; она похудела, и лицо у неё было серое и растерянное. Он охрипшим голосом спросил её:
– Ну, что?
Она слабо улыбнулась в ответ ему и молча исчезла. Григория кольнула совершенно непривычная ему мысль: а пожалуй, он напрасно втиснул сюда, в такую пакостную работу, свою бабу! Захворает она… И, встретив её ещё раз, он строго крикнул:
– Смотри, чаще руки-то мой, – берегись!
– А то что будет? – задорно спросила она, оскалив свои мелкие белые зубы.
Это разозлило его. Вот нашла место смешкам, дура! И до чего они подлы, эти бабы! Но сказать ей он ничего не успел: поймав его сердитый взгляд, Матрёна быстро ушла в женское отделение.
А он через минуту уже нёс знакомого полицейского в мертвецкую. Полицейский тихо покачивался на носилках, уставившись в ясное и жаркое небо стеклянными глазами из-под искривлённых век. Григорий смотрел на него с тупым ужасом в сердце: третьего дня он этого полицейского видел на посту и даже ругнул его, проходя мимо, – у них были маленькие счёты между собой. А теперь вот этот человек, такой здоровяк и злючка, лежит мёртвый, обезображенный, скорченный судорогами.
Орлов чувствовал, что это нехорошо, – зачем и на свет родиться, если можно в один день от такой поганой болезни умереть? Он смотрел сверху вниз на полицейского и жалел его.
Но вдруг согнутая левая рука трупа медленно пошевелилась и выпрямилась, а левая сторона искривлённого рта, раньше полуоткрытая, закрылась.
– Стой! Пронин… – захрипел Орлов, ставя носилки на землю. – Жив! шопотом заявил он служителю, который нёс с ним труп.
Тот обернулся, пристально взглянул на покойника и с сердцем сказал Орлову:
– Чего врёшь? Али не понимаешь, что это он для гроба расправляется? Айда, неси!
– Да ведь шевелится, – трепеща от ужаса, протестовал Орлов.
– Неси, знай, чудак-человек! Что ты слов не понимаешь? Говорю: выправляется, – ну, значит, шевелится. Эта необразованность твоя, смотри, до греха тебя может довести… Жив! Разве можно про мёртвый труп говорить такие речи? Это, брат, бунт… Понимаешь? Молчи, никому ни слова насчёт того, что они шевелятся, – они все так. А то свинья – борову, а боров всему городу, ну и бунт – живых хоронят! Придёт сюда народ и разнесёт нас вдребезги. И тебе будет на калачи. Понял? Сваливай налево.
Спокойный голос служителя, его неторопливая походка действовали на Григория отрезвляюще.
– Ты, брат, только духом не падай – привыкнешь. Здесь хорошо. Харч, обращение и всякое другое – всё в аккурате. Все, брат, мертвецами будем; это самое обыкновенное дело. А пока что, – живи, знай, не робей только главная причина! Водку пьёшь?
– Пью, – сказал Орлов.
– Ну вот. Вон тут в ямке у меня бутылочка есть на всякий случай, айда-ка, проглотим несколько.
Они подошли к ямке за углом барака, выпили, и Пронин, налив на сахар мятных капель, подал его Орлову, со словами:
– Ешь, а то пахнуть водкой будешь. Здесь насчёт водки – строго. Потому вредно пить её!
– А ты привык тут? – спросил у него Григорий.
– Я – спервоначалу. При мне тут народу перемёрло – сотни, прямо сказать. Житьё здесь беспокойное, а – хорошее житье, ежели говорить правду. Божье дело. Вроде как на войне… ты про санитаров и сестёр милосердия слыхал? Я в турецкую кампанию насмотрелся на них. Под Ардаганом, под Карсом был. Ну, а это, брат, чище нас, солдат, люди. Мы воюем, ружьё у нас есть, пули, штык; а они – безо всего под пулями, как в зелёном саду, гуляют. Наш, турка – берут и тащат на перевязочный. А вокруг них – ж-жи! ти-ю! фить! Иногда ему, санитару-то, в затылок – чик! – и готово!..
После этого разговора и здорового глотка водки Орлов несколько приободрился.
«Взялся за гуж, так не бай, что не дюж», – усовещивал он себя, растирая ноги больного. За его спиной кто-то жалобно стонущим голосом просил:
– Пи-ить! Ой, голу-убчики-и!
А кто-то гоготал:
– Ого-го-го! Погорячей!.. Го-го-сподин доктор, помогает! Вот вам Христос, – чувствую! Разрешите ещё подлить кипяточку!
– Дайте вина! – кричал доктор Ващенко.
Орлов работал и видел, что, в сущности, всё это совсем уж не так погано и страшно, как казалось ему недавно, и что тут – не хаос, а правильно действует большая, разумная сила. Но, вспоминая о полицейском, он всё-таки вздрагивал и искоса посматривал в окно барака на двор. Он верил, что полицейский мёртв, но было что-то неустойчивое в этой вере. А вдруг выскочит и крикнет? И ему вспомнилось, как кто-то рассказывал: однажды холерные мертвецы выскочили из гробов и разбежались.
Он вспоминал о жене: каково ей? Иногда к этому примешивалось мимолётное желание улучить минутку и посмотреть на Матрёну. Но вслед за этим Орлов как бы конфузился своего желания и восклицал про себя:
«Повертись-ка вот этак-то, толстомясая! Небойсь, подсохнешь… Лишишься своих намерениев…»
Он всегда подозревал, что у жены его имеются в душе намерения, оскорбительные для него как мужа, а иногда, восходя в своих подозрениях до некоторого объективизма, даже признавал, что эти намерения имеют основание. Жизнь у неё жёлтенькая, от такой жизни всякая дрянь в голову полезет. Этот объективизм обыкновенно перерождал, на время, его подозрения в уверенность. Потом он спрашивал себя: а зачем ему надо было лезть из своего подвала в этот котел кипящий? И недоумевал. Но все эти думы вращались где-то глубоко в нём, они были как бы отгорожены от прямого влияния на его работу тем напряжённым вниманием, с которым он относился к действиям врачебного персонала. Он никогда не видал, чтоб в каком-нибудь труде люди убивались так, как они убиваются тут, и не раз подумал, глядя на утомлённые лица докторов и студентов, что все эти люди – воистину, не даром деньги получают!
Сменясь с дежурства, усталый, Орлов вышел на двор барака и прилёг у стены его под окном аптеки. В голове у него шумело, под ложечкой сосало, ноги болели ноющей болью. Ни о чём не думалось и ничего не хотелось, он вытянулся на дёрне, посмотрел в небо, где стояли пышные облака, богато украшенные красками заката, и уснул, как убитый.
Приснилось ему, что будто бы он с женой в гостях у доктора в громадной комнате, уставленной по стенам венскими стульями. На стульях сидят все больные из барака. Доктор с Матрёной ходят «русскую» среди зала, а он сам играет на гармонике и хохочет, потому что длинные ноги доктора совсем не гнутся, и доктор, важный, надутый, ходит по залу за Матрёной – точно цапля по болоту. И все больные тоже хохочут, раскачиваясь на стульях.
Вдруг в дверях является полицейский.
– Ага! – мрачно и грозно кричит он. – Ты, Гришка, думал, что я умер? На гармонике играешь, а меня в мертвецкую стащил! Ну-ка, пойдём со мной! Вставай!
Охваченный дрожью, облитый потом, Орлов быстро поднялся и сел на земле. Против него сидел на корточках доктор Ващенко и укоризненно говорил ему:
– Какой же ты, друже, санитар, если спишь на земле, да ещё и брюхом на неё лёг, а? А ну ты простудишь себе брюхо, – ведь сляжешь на койку, да ещё, чего доброго, и помрёшь… Это, друже, не годится, – для спанья у тебя есть место в бараке. Тебе не сказали про это? Да ты и потный, и знобит тебя. Ну-ка, иди, я тебе кое-чего дам.
– Я с устатка, – пробормотал Орлов.
– Тем хуже. Надо беречь себя, – время опасное, а ты человек нужный.
Орлов молча прошел за доктором по коридору барака, молча выпил какое-то лекарство из одной рюмки, выпил ещё из другой, сморщился и плюнул.
– Ну, а теперь иди спи! – И доктор начал переставлять по полу коридора свои длинные, тонкие ноги.
Орлов посмотрел ему вслед и вдруг, широко улыбнувшись, побежал за ним.
– Покорно благодарю, доктор!